Мы решили, что не нуждаемся в проводнике, чтобы добраться до оккупированной зоны, мы пойдем тою же дорогой, по которой пришли сюда. Мы сели в поезд на По: но наши велосипеды задержались в дороге, пришлось ожидать их целый день, а у нас не было больше ни единого су: в полдень мы съели фрукты, сидя на скамье, а вечером — ничего. На следующий день в Наварренсе мы не нашли ни куска хлеба, ни помидора. Без помех перейдя линию, мы рассчитывали телеграфировать в Париж, чтобы попросить денег, но в пограничных департаментах посылать телеграммы было нельзя. Ситуация становилась критической. Подруга моих родителей проживала в двадцати километрах оттуда, на берегу Адура: я отправилась к ней. Мне одолжили денег и пригласили на обед: я отъедалась уткой и фасолью. Но Сартр отказался поехать со мной. Он так ничего и не ел, когда мы прибыли в Дакс, там он поужинал тарелкой чечевицы. Мы взяли билеты до Анже, ночь предстояло провести в Бордо: в отелях ни одного номера. Мы спали в зале ожидания. Путешествие длилось весь день по изнуряющей жаре; на остановках мы покупали все, что продавалось на перронах: эрзац-кофе, засохшее печенье. Не знаю, как у нас хватило сил, чтобы проделать еще двадцать километров на велосипедах. Добравшись до Ла-Пуэз, мы начали с того, что приняли душ, а потом бросились в столовую. Проглотив несколько ложек протертого супа, Сартр побледнел, попробовал подняться и, потеряв сознание, рухнул во весь свой рост на диван. Он пролежал три дня; время от времени ему приносили бульон и фруктовое пюре; открыв один глаз, он покорно опустошал свою чашку или тарелку и снова засыпал. Мадам Лемэр собиралась вызвать врача, когда внезапно он встряхнулся и заявил, что прекрасно себя чувствует. И действительно, он снова зажил нормальной жизнью. Я же похудела на восемь килограммов и покрылась прыщами.
Мы провели месяц, восстанавливая силы и ублажая себя. Пребывания в этом краю, прелесть которых не тускнела и в последующие десять лет, были для нас временем благодати; самыми счастливыми мы считали те, что были самыми продолжительными. Эти места не отличались красотой, и деревня тоже, так же, как и дом с примыкающим к нему садом; ничто в этом огромном банальном жилище и в его меблировке особенно не ласкало глаз; но в деревне, как и в Париже, у мадам Лемэр был дар: рядом с ней все чувствовали себя хорошо. На втором этаже она занимала большую, выложенную красной плиткой комнату с выступавшими на потолке балками и оштукатуренными приглушенным белым цветом стенами; одежда, книги, предметы в большом беспорядке были разбросаны на кровати, стульях, комодах и столах: эта комната была не декорацией, а самой жизнью. Изящная полукруглая дверь отделяла ее от комнаты Сартра, тоже довольно просторной, где у меня был свой рабочий стол; в своей я только спала[115]. Жаклин Лемэр располагалась за ширмой, возле кровати своей матери. На том же этаже жила восьмидесятидвухлетняя горбунья, которую приютила мадам Лемэр; ее встречали в коридорах, на ней был корсет и длинные штаны. На первом этаже жила русская княгиня; очень пожилая, высокомерная и совершенно глухая, она никогда не выходила из своей комнаты; она делила ее с белой, мохнатой, надменной и глупой собачкой, которую любила до безумия. Мадам Лемэр держала огромную длинношерстную овчарку, которую путешествие длиною в три дня и три ночи в потемках товарного вагона в начале войны сделало наполовину безумной; она неожиданно набрасывалась на детей и маленьких животных; ее привязывали, и все-таки однажды вечером она растерзала белую собачку. Княгиня выла часами напролет. Обе старые женщины ели у себя в комнатах. Мы и обедали, и ужинали с мадам Лемэр и Жаклин, вчетвером мы вели разговоры за полночь и обычно в комнате Сартра. Наши беседы прерывали настоятельные звуки колокольчика: с начала войны месье Лемэр не вставал с постели, у него случались приступы тревоги, во время которых он обливался холодным потом; жена или дочь спешили на его призыв, и порой они оставались подле него часами, стараясь подбодрить его словами. Он требовал, чтобы вокруг было темно, допускался лишь свет ночника. В некоторые дни он оставался совершенно неподвижным, не соглашаясь высунуть из-под простыни даже руки. В свое время он интересовался мировыми новостями; он читал газеты и даже книги; жители деревни приходили спрашивать его мнение. Я никогда к нему не приближалась. Жозефина, нелюдимая и набожная старая дева, обслуживала его с рабской преданностью; остальных членов семьи она тиранила: она решала практически все вопросы; к нам с Сартром она относилась с недоверием. Зато мы пользовались благосклонностью плешивой восьмидесятилетней Нанетты, которая прежде в Париже вела хозяйство мадам Лемэр; с серьезной миной она говорила ей о нас: «Это справедливые люди и плохого не посоветуют!» Кроме своих обязанностей сиделок, мадам Лемэр и Жаклин брали на себя большой труд, добывая продовольствие, чтобы собирать посылки и отправлять их своим парижским друзьям: они почти не спали и всегда были заняты работой. Мы с Сартром целыми днями писали и читали; иногда мне удавалось вытащить Сартра на улицу; мы совершали прогулки на велосипедах, а чаще пешком: для разговора это удобнее. Когда стояла хорошая погода, я задерживалась на лугах. Лежа на траве под яблонями, пахнущими детством, я прочитала «Семь столпов мудрости». Мы постоянно ловили Би-би-си, а иногда слушали немного музыки. В конце сентября Сартр написал для «Кайе дю Сюд» статью о романе, который критика считала событием: «Посторонний» Альбера Камю. Мы прочитали его первые несколько строк в обозрении журнала «Комёдиа» и сразу заинтересовались; тон повествования, поведение Постороннего, его отказ от сентиментальных условностей нам понравились. В своем очерке Сартр не хвалил безоговорочно роман, однако придавал ему большое значение. Давно уже ни один новый французский автор не вызывал у нас такого живого интереса.
Пресса восторженно комментировала провал высадки, предпринятой англичанами 20 августа в Дьепе; однако начиная с октября месяца между газетных строк легко было прочитать, что события развиваются не так, как рассчитывал Гитлер. Он давно уже возвестил о неминуемых победах войск «оси» на фронте Эль-Аламейна и на русском фронте, в Сталинграде; теперь нам говорили, что они держатся хорошо, что они героически сражаются; они перешли к обороне. Внутри страны теперь установились тесные отношения между участниками Сопротивления и Лондоном; ширились «террористические» акции, и с новой силой обрушивались репрессии. Не только в Нормандии, но и во всей оккупированной зоне многие французы, обвиненные после дьепских событий в связях с Англией, были интернированы или казнены. Угрожающие «уведомления» предостерегали жителей от тайных связей с «врагом»; о любых операциях парашютирования следовало незамедлительно сообщать под страхом смерти. За взрыв бомб замедленного действия в кинотеатрах «Гаренн-Палас» и «Рекс», за нападение с гранатой на немецкое подразделение на улице Опуль пришлось дорого заплатить: в Роменвиле было расстреляно сорок шесть заложников коммунистов и семьдесят в Бордо. Между тем две другие бомбы убили трех немецких солдат на вокзале Монпарнас и на Восточном вокзале. Теперь огромное большинство французов с нетерпением уповали на немецкое поражение. Напрасно пропаганда пыталась поднять общественное мнение против английских налетов. За эти два года страна слишком настрадалась; ни террор, ни прекрасные слова не могли усмирить ее озлобленность. Неоднократные воззвания Лаваля в пользу «смены» и шантаж пленных не имели особого успеха, поэтому немцы использовали принуждение, но большинство рабочих, назначенных службой отправки на принудительные работы в Германию, пытались уклониться; среди молодежи кое-кто присоединился к партизанам, которые начали организовывать в свободной зоне вооруженное сопротивление.
И вдруг 8 ноября такая радость наполнила наши сердца! Англо-саксонские войска высадились в Северной Африке; Жиро, который после своего побега был лишен права выезда, перебрался в Алжир; сам Дарлан объединял французов Африки против Германии. Немецкие сообщения, заявления Виши, встревоженные поношения коллаборационистов — все вызывало у нас ликование. Немцы незамедлительно перешли демаркационную линию, дабы «защитить» средиземноморское побережье; но разве имело для нас значение то, что условность «свободной» зоны была сметена? С каким удовольствием открывали мы теперь газету! Мы узнавали, что в Тулоне флот потопил себя, дабы не попасть в руки немцев, что Латр де Тассиньи ушел в маки, что, несмотря на свою своевременную перебежку, Дарлан был убит. Виши, пресса, радио гневно возмущались «предателями»; скрепя зубами, нам сообщали, что в среде «инакомыслия» нет согласия: Жиро и де Голль грызутся между собой. Это было неважно. Союзные армии держали Северную Африку, вот что имело значение. Лихорадочно повторяя нам, что любая попытка англо-саксонской высадки в Италии, Франции обречена на провал, нацистская пропаганда убеждала нас в ее неотвратимости.
Расплатой за эту победу стала новая волна арестов, «уведомления», сообщавшие французам о казнях террористов и заложников, стали появляться реже, потом исчезли: гестапо не желало больше такой огласки, однако тюрьмы были переполнены заключенными: на улице Соссе, на улице Лористон пытали отчаянно. По наущению немцев Виши преобразовало Легион во вспомогательные части, которые под руководством Дарнана должны были сломить «внутреннее инакомыслие» и преследовали участников Сопротивления еще более жестоко, чем эсэсовцы. Поезда с депортированными в большом количестве направлялись в Германию; они были заполнены «политическими» и евреями, которых полиция задерживала по всей Франции; теперь уже не делали различия между евреями французского происхождения и евреями иностранного происхождения: устранить следовало всех. До сих пор «свободная зона» служила им сомнительным убежищем: теперь у них не было даже этой надежды. Многие выбрали самоубийство. Ужас этих судеб неотвратимо преследовал нас. Такое наваждение было безобидным по сравнению с самим ужасом, который тысячи мужчин и женщин переживали в своих сердцах и своей плотью до тех по