Зрелость — страница 20 из 127

[20]: иллюзия Другого. Мне не хотелось, чтобы эту завороженность путали с банальной любовной историей, и потому главными действующими лицами я выбрала двух женщин; таким образом я — довольно наивно — рассчитывала уберечь их отношения от всякой сексуальной двусмысленности. Я поделила между ними две устремленности, которые противоборствовали во мне: мою жажду жить и желание создать произведение. В значительной мере уступая первой, большее значение я придавала второй и наделила всевозможными привлекательными чертами мадам де Прельян, в которой эту устремленность воплотила. Она была того же возраста, что и мадам Лемэр, и обладала ее сдержанной элегантностью, ее обходительностью, рассудительностью, ее умением владеть собой, молчаливостью, ее милым и довольно трезвым скептицизмом; она жила в окружении множества людей, но как одинокая, ни от кого не зависящая женщина. Я наделила ее артистическим вкусом Камиллы и пристрастием к творческой работе. Какой именно? Я колебалась. Всегда бывает очень трудно, а для меня просто невозможно, создать образ большого писателя, большого художника; с другой стороны, мадам де Прельян показалась бы мне не заслуживающей внимания, если бы между ее амбициями и ее успехами сохранялась чересчур большая дистанция; я предпочла, чтобы она преуспела в какой-нибудь второстепенной области: она руководила театром кукол; она изготовляла кукол, одевала их, сама придумывала комедии, которые они играли. Я уже говорила о своем пристрастии к такого рода спектаклям; их нечеловеческая чистота гармонировала с образом мадам де Прельян. Я создавала его с большим старанием, но заботилась лишь о том, чтобы оправдать дело, которым она занималась. Какой она была на самом деле, как относилась к себе и ко всем остальным вещам, меня не интересовало. Я и на этот раз творила чудесное.

Большей правдивостью обладала Женевьева, которую я наделила, усилив их, своими чертами. Двадцати лет, не уродливая, не глупая, но с умом несколько примитивным и без особого изящества, она скорее была склонна к тяжеловесным эмоциям, чем к тонким чувствам. Она в полную силу жила настоящим моментом и за отсутствием расстояния или времени, необходимого для того, чтобы правильнее все оценить, она не умела ни думать, ни чувствовать, ни желать, не полагаясь на кого-то другого. Она безоглядно преклонялась перед мадам де Прельян. Ее история — это не история разочарования, а история познавания: она постепенно обнаруживала, что идол соткан из плоти и крови. Несмотря на свой отрешенный вид, мадам де Прельян любила одного мужчину, с которым ее разлучила судьба, она страдала, она была женщиной, и причем уязвимой; тем не менее она была достойна и уважения и дружбы, и Женевьеву не постигло разочарование; однако ей стало понятно, что никто не в силах избавить ее от необходимости сносить тяжесть собственного существования, и она мирилась со своей свободой.

Мадам де Прельян испытывала не лишенную определенного раздражения симпатию к девушке, смиренно сносившей ее пренебрежительное отношение; этого было недостаточно, чтобы выстроить интригу. Кроме того, я считала, что для содержательного отражения мира хорошо бы свести воедино несколько историй. Мое прошлое предлагало мне одну такую историю, казавшуюся мне трагически романтичной: смерть Зазы. Я принялась рассказывать ее.

Зазу, называя ее Анной, я выдавала замуж за благонамеренного буржуа; в первой главе она принимала в своем загородном доме в Лимузене свою подругу Женевьеву; я попыталась воссоздать атмосферу Лобардона, дом, бабушку, варенья. Позже, в Париже, Анна и мадам де Прельян встречались, и между ними возникала большая дружба. Не переставая любить своего мужа, Анна постепенно чахла в той среде, на которую он ее обрек; она начала расцветать с того дня, когда вошла в круг друзей мадам де Прельян, побуждавшей ее развивать свое музыкальное дарование. Муж запрещал ей такие посещения. Разрываясь между своей любовью, чувством долга, религиозными убеждениями, а с другой стороны, потребностью отвлечься, Анна умирала. Женевьева и мадам де Прельян присутствовали в Юзерше на ее похоронах; на обратном пути в поезде Женевьева, измученная горем, засыпала; мадам де Прельян с некоторой завистью смотрела на ее изможденное лицо; вечером в Париже она говорила с ней с большей непринужденностью и доверием, чем когда-либо; этот разговор и сила ее печали вернули Женевьеву в лоно истины и одиночества. Эпизод в поезде сделал Женевьеву более привлекательной: я испытывала к ней симпатию, хотя и не обольщалась на ее счет. В сорок лет я надеялась быть похожей на мадам де Прельян: быть хозяйкой самой себе, немного скептической, неспособной лить слезы; и все-таки я не без сожаления мирилась с мыслью отказаться от своих порывов и страстных увлечений ради такой отрешенности.

Главный недостаток моего романа состоял в том, что история Анны не выдерживала критики. Чтобы понять историю Зазы, надо начинать с ее детства, с семейного гнезда, к которому она принадлежала, с ее благоговейного почитания матери, с которым не в силах равняться никакая супружеская любовь. Любимая и с колыбели почитаемая мать может сохранять страшное влияние, даже если сожалеют об узости ее взглядов и злоупотреблении властью; осуждаемый, порицаемый муж перестает внушать уважение, а муж Анны со всей очевидностью не имел над ней физической власти, ведь я описывала нравственный конфликт. Разве противоречие между верностью Анны в отношении банального буржуа, коим я ее снабдила, и ее дружескими чувствами к мадам де Прельян, довольно все-таки неглубокими, могло до смерти истерзать ее? В это не верилось.

Ошибка моя состояла в том, что я отрывала эту драму от обстоятельств, придававших ей истинность. Из этого я извлекла, с одной стороны, теоретический смысл — конфликт между буржуазной косностью и волей к жизни, с другой стороны, просто голый факт — смерть Зазы. Это была двойная ошибка; ибо если искусство романа и требует воплощения, то для того, чтобы превзойти саму историю и ярко показать ее смысл, но не абстрактный, а нерасторжимо связанный с существованием[21].

Мой роман грешил и по многим другим пунктам. Окружавшая мадам де Прельян артистическая среда была столь же искусственной, как и она сама, а куклы, которыми я ее обременила, тащили за собой кучу мишуры. Кроме того, я была слишком неопытна, чтобы управляться с тремя персонажами сразу: я пыталась описать оживленное сборище, результат получился удручающий. Меня интересовали отношения людей между собой; я не хотела увлекаться жанром «интимного дневника», ограничиваясь рассказом о себе: к несчастью, я была неспособна освободиться от этого и очень скоро пришла к соглашательству.

Самым ценным в моих дебютах было то, как я располагала углы зрения. Женевьева представала с точки зрения Анны, что придавало немного таинственности ее простодушию; мадам де Прельян и Анна виделись глазами Женевьевы, а она чувствовала, что не очень хорошо их понимает; с помощью такой неполноты освещения читателю предлагалось угадать истину, которую ему грубо не навязывали. Беда в том, что, несмотря на столь осмотрительное представление, мои героини не отличались жизнеспособностью.

Во всяком случае, в тот год я не считала свою работу наказанием. Я садилась у окна «Синтры», смотрела на Старый порт, вдыхала его запахи и задавалась вопросом, как думают, как чувствуют, как страдают в сорок лет: я завидовала, я опасалась той женщины, которой непременно суждено поглотить меня, и торопилась запечатлеть на бумаге ее черты. Никогда не забуду осенний день, когда я прогуливалась вокруг озера Этан-де-Берр, рассказывая себе конец моей книги. В полумраке гостиной Женевьева смотрела в окно, наблюдая, как зажигаются первые фонари, а в это время в ее сердце стихала буря, и она приходила в себя; на диване валялись куклы. Представляя себе этот иллюзорный мир, я воображала, будто поднимаюсь над собой и живьем, во плоти, проникаю в мир картин и статуй, героев романа. Вместе с собой в эту сияющую даль я уносила тростники с солоноватым запахом и шепот ветра; озеро было реальным, я — тоже; но необходимость, красота творения, рождавшиеся в это мгновение, уже преображали его, и я пробуждалась к реальности. Никогда замыслы очерков или репортажей не вызывали у меня такого рода восторга; он оживал каждый раз, когда я обращалась к воображаемому.


На День Всех Святых я ездила в Париж; я возвращалась туда всякий раз, когда выпадало два нерабочих дня, проводила там рождественские каникулы; кроме того, мне случалось, сославшись на грипп или печеночный приступ, позволить себе дополнительные выходные. Покинув квартиру своей бабушки, я останавливалась в маленькой гостинице на улице Ги-Люссак. Мы с Сартром часто писали друг другу, но нам еще много чего было сказать друг другу. Прежде всего мы говорили о моей работе и о его. В октябре Робер Франс, руководивший издательством «Эроп», отверг «Легенду об истине»; Сартр положил ее в ящик: поразмыслив хорошенько, ничего хорошего о ней он уже не думал; идеи он выразил живые, однако их убивал ложноклассический, напыщенный стиль. Гораздо лучше сложилось с «Делом о случайности», с которого начиналась «Тошнота».

В октябре в одном из своих писем Сартр рассказал мне о своей первой встрече с деревом, которому суждено было занять там такое большое место.

«Я увидел дерево. Для этого достаточно толкнуть калитку прекрасного сквера на авеню Фош и выбрать свою жертву и стул. Затем созерцать. Неподалеку от меня молодая жена офицера дальнего плавания излагала Вашей старой бабушке неудобства службы моряка; Ваша старая бабушка кивала головой, как бы говоря: “Такова уж наша доля”. А я смотрел на дерево. Оно было очень красиво, и я не побоюсь привести здесь два ценных для моей биографии факта: именно в Бургосе я понял, что такое кафедральный собор, а в Гавре — что такое дерево. К несчастью, я не совсем помню, что это было за дерево. Вы мне, конечно, скажете: знаете, это такие игрушки, которые крутятся на ветру, если придать им толчком очень быстрое движение; у дерева всюду были маленькие зеленые стебли, которые все это вытворяли, с шестью или семью листьями, расположенными сверху вот так. (При сем прилагается маленький набросок; жду Вашего ответа