[22].) По истечении двадцати минут, исчерпав арсенал сравнений, предназначенных сделать из этого дерева, как говорила госпожа Вулф, что-то отличное от того, что оно есть, я со спокойной совестью ушел…»
При каждой нашей встрече он показывал мне, что написал после последнего моего приезда. В самой первой версии новое изложение обстоятельств дела все еще очень походило на «Легенду об истине», это было длинное абстрактное размышление по поводу случайности. Я настаивала, чтобы Сартр придал открытию Рокантена некое романтическое значение, чтобы он добавил в свое повествование немного тревожного ожидания, которое так нам нравилось в детективных романах. Он соглашался. Я в точности знала его намерения и лучше, чем он, могла влезть в шкуру читателя, чтобы судить, попал ли он в цель, поэтому он всегда следовал моим советам. Я критиковала его с кропотливой строгостью; среди прочего я ставила ему в упрек злоупотребление прилагательными и сравнениями. Между тем на этот раз я была уверена, что он на правильном пути; он писал книгу, подходы к которой нащупывал так долго, и ему удастся ее создать.
Когда я приезжала в Париж на короткий срок, то встречалась только с Сартром и своей сестрой, если же у меня было время, то я с удовольствием вновь встречалась с друзьями. Низан преподавал в Бурге; в местных газетах он спровоцировал яростные выступления, организовав комитет безработных, которых призывал вступить во Всеобщую конфедерацию труда; муниципальный совет, возмущенный тем, что он назвал его «бандой социальных неучей», донес на него инспектору Академии, тот потребовал сделать выбор между должностью преподавателя и ролью политического агитатора. Тем не менее Низан продолжал устраивать митинги и выдвинул свою кандидатуру на выборах; Риретта сопровождала его на протяжении всей кампании, не снимая длинных красных перчаток: он набрал всего восемьдесят голосов! Панье преподавал в Реймсе; он приносил мадам Лемэр ящики шампанского, и мы опустошили с ними не одну бутылку; подобно Сартру, почти все свое время он проводил в Париже. Камилла решительно продвигалась к славе: мне даже казалось, что она достигла ее.
Дюллен в ту пору ставил ряд спектаклей, для того чтобы выдвинуть молодых авторов, и включил в свою программу произведение Камиллы «Тень». Интрига разворачивалась в Средние века в Тулузе. Необычайно красивая женщина, во всех отношениях исключительная, была замужем за аптекарем, которого, разумеется, не любила; она вообще никогда не любила. Однажды она повстречала знаменитого вельможу, Гастона Феба, и оба с изумлением заметили, что они очень похожи, что по всем вопросам они думают и чувствуют в унисон. Молодая женщина страстно влюбилась в своего двойника. Однако обстоятельства препятствовали этой поразительной любви; чтобы не лишиться ее, героиня отравила своего возлюбленного и умерла вместе с ним. Камилла играла роль прекрасной аптекарши. Она пригласила меня на одну репетицию; Дюллен всего лишь поправил кое-какие детали в мизансцене, однако Камилла не утратила от этого в моих глазах свой престиж на сцене; тема нарциссизма, присутствовавшая в ее пьесе, меня раздражала, но Дюллен в конце концов счел пьесу достаточно хорошей, решив представить ее публике. Камилла сама исполняла главную роль: она торжествовала! В день генеральной репетиции я находилась в Марселе, Сартр — в Гавре. На репетиции присутствовали мадам Лемэр и Панье. Декорация, костюмы были очень красивы. Оба любовника были в одеждах из одинакового ярко-синего бархата, и на их золотистых волосах — такие же точно береты. Камилла блистала и исполняла свою роль с такой убедительностью, что вызывала симпатию; однако, когда она упала на пол с воплем: «Я хотела изо всех сил впиться зубами в безучастную плоть жизни!» — зрители разразились смехом; под конец занавес упал под свист и шиканье. Мадам Дюллен бросилась за кулисы с криком: «“Ателье” обесчестило себя!» И только Антонен Арто, пожимая руки Камилле, говорил о шедевре. Спустя день Сартр зашел на улицу Габриэль; дверной звонок был отключен; никто не отвечал. Через три дня он вернулся к Камилле, и на этот раз она ему открыла; пол был усеян газетными вырезками. «Я покажу им, этим глупцам!» — в ярости восклицала Камилла. Два дня и две ночи она валялась в ногах у Люцифера, дубасила кулаками по мебели и заклинала его дать ей возможность взять реванш. Культ успеха отнюдь не привлекал меня, но, слушая рассказ Сартра, я восхищалась неистовой яростью Камиллы. Ее провал казался мне не вполне заслуженным, но я осуждала отсутствие у нее критического отношения к себе. Когда я думала о ней, во мне боролись два чувства: удивление и нетерпение.
Я так стремилась посмотреть страну, что на пасхальных каникулах потащила Сартра в Бретань. Моросил дождь; покинутый туристами Мон-Сен-Мишель одиноко торчал между серостью неба и серостью моря. В «Фее дюн» Поля Феваля я с волнением читала рассказ о бешеной гонке между волнами прилива и скачущей лошадью; в мое сердце запало прекрасное слово «дюны»: бледное текучее пространство, открывшееся моим глазам, показалось мне столь же загадочным, как и его название. Мне нравился Сен-Мало, его узкие провинциальные улочки, откуда некогда морской рокот призывал корсаров. Волны цвета кофе с молоком омывали Гран-Бе, это было красиво; однако могила Шатобриана показалась нам до того смехотворно помпезной в своей мнимой простоте, что, демонстрируя презрение, Сартр помочился на нее. Нам понравился Морле, и особенно Локронан, его прекрасная гранитная площадь, старая гостиница с ее бесчисленными безделушками, где мы ели блины и пили сидр. И все-таки в общем реальность в который раз обманула наши надежды; позже я полюбила Бретань, но в тот год переезды были неудобны, моросил дождь. Чтобы увидеть песчаные ланды, я заставила Сартра прошагать сорок километров в окрестностях холма Сен-Мишель-д'Арре, на который мы взбирались: мне они показались невыразительными[23]. В Бресте лил дождь, но, несмотря на чопорные предостережения хозяина гостиницы, мы вдоль и поперек исходили «нехорошие кварталы»; в Камаре дождь лил как из ведра. Мы с огромным воодушевлением и даже некоторым упоением обошли целиком весь мыс Ра и провели солнечный день в Дуарнене, пропитанном запахом сардин. Я как сейчас вижу вереницу рыбаков в выцветших розовых штанах, сидящих на парапете, над пирсом, и ярко раскрашенные легкие суденышки, отплывавшие к далеким морям, где встречается розовый лангуст. В конце поездки скверная погода прогнала нас из Кемпера, и мы вернулись в Париж на два дня раньше назначенной даты: было совершенно непривычно, что я столь серьезно отступила от своих планов; дождь победил меня. Как раз во время этого путешествия на глаза нам попало одно странное имя. Мы только что, без особой пользы, осмотрели ажурные колокольни Сен-Поль-де-Леона и присели в окрестностях. Сартр листал номер «Нувель ревю франсез». Он со смехом зачитал мне фразу, где упоминались три величайших романиста века: Пруст, Джойс, Кафка. Кафка? Это странное имя тоже заставило меня улыбнуться: если бы Кафка действительно был большим писателем, мы бы о нем знали…
Мы в самом деле продолжали следить за всеми новинками. Что касается литературы, то год выдался скудный. Зато кино порадовало нас. Теперь мы уже смирились с победой звукового кино; возмущал нас только дубляж; мы одобряли Мишеля Дюрана, когда он потребовал у публики, впрочем, безуспешно, бойкотировать дублированные фильмы. Хотя практически нам это было неважно, поскольку в больших кинотеатрах нам предлагали оригинальные версии. Ничто не мешало нам оценить новый жанр, появившийся в Америке: бурлеск. Последние фильмы с Бастером Китоном и Гарольдом Ллойдом, первые фильмы Эдди Кантора продолжали — впрочем, прелестно, — старинную комическую традицию; однако такие фильмы, как «Если бы у меня был миллион», «Ножки за миллион долларов», открывшие нам У. К. Филдса, бросали вызов разуму еще более радикально, чем комедии Мака Сеннета, причем с гораздо большей агрессивностью. Nonsense[24] торжествовал у братьев Маркс: ни одному клоуну не удалось столь ошеломляющим образом нанести сокрушительный удар правдоподобию и логике. В «Нувель ревю франсез» Антонен Арто превозносил их до небес: их чудачество, говорил он, достигает глубины бредового психоза. Мне нравились произведения, в которых сюрреалисты убивали живопись и литературу; я наслаждалась при виде того, как братья Маркс убивают кино. Они яростно уничтожали не только социальную рутину, здравую мысль, язык, но самый смысл предметов, и тем самым обновляли их; когда они с аппетитом грызли фарфоровую посуду, они показывали нам, что тарелка — не только домашняя утварь, ее назначение сводится не только к этому. Такого рода оспаривание увлекало Сартра, и на улицах Гавра он глазами Антуана Рокантена наблюдал за смущающими превращениями пары подтяжек или трамвайного сиденья. Разрушение и поэзия: прекрасная программа! Лишенный своего слишком уж человеческого убранства, мир обнажал ужасающий беспорядок.
Меньше язвительности и меньше последствий было в искажениях и фантазиях мультипликаций, которые становились все более популярными; после Микки-Мауса на экранах появилась восхитительная Бетти Буп, чьи чары до того взволновали нью-йоркских судей, что они обрекли ее на смерть; нас утешил Флейшер, рассказав о подвигах Морячка Попай[25].
В тот год нас еще мало заботило то, что происходило в мире. Из происшествий самыми значительными были похищение ребенка Линдберга, самоубийство Крейгера, арест Марты Ханау, катастрофа лайнера «Жорж-Филиппар»: нас это не заинтересовало. Взволновал лишь процесс Горгулова по причинам, о которых я расскажу позже. Все большую симпатию у нас вызывала позиция коммунистов, на майских выборах они потеряли триста тысяч голосов; Сартр не голосовал: ничто не могло повлиять на нашу аполитичность. Победа досталась объединению левых, то есть пацифизму: даже радикал-социалисты ратовали за разоружение и сближение с Германией. Правые с пафосом выступали против размаха, который приобрело гитлеровское движение: нам казалось очевидным, что они преувеличивают его значение, поскольку в конечном счете на выборах в президенты рейха Гинденбург одержал победу над Гитлером, а фон Папен был избран канцлером. Будущее оставалось безмятежным.