Зрелость — страница 34 из 127

ница, коммунистка Люси Вернон, которой она поведала о случившемся. Люси, имевшая обыкновение давать логическое объяснение миру, сочла поведение Луизы вполне нормальным. Но у Ольги было тяжело на душе.

Мы с Сартром размышляли над ночью, которую в минувшую субботу провел с Луизой пятидесятилетний социалист. На эту тему Сартр начал писать новеллу, от которой отказался, но которая легла в основу «Комнаты».

Луиза одна занимала пятый и последний этажи своего дома; я нажала на кнопку звонка ее квартиры, безрезультатно; я нажала на другую, и дверь открылась. Мы поднялись по лестнице; добравшись до самого верха, на двери Луизы мы заметили белое пятно: листок бумаги, приколотый кнопками, на котором печатными буквами было написано: «Бессмертный шут». Несмотря на рассказы Колетт и Ольги, я испытала шок. Я постучала, никакого ответа. Я заглянула в замочную скважину. Закутавшись в шаль, Луиза сидела перед своим камином с восковым лицом, неподвижная, как труп. Что делать? Мы спустились, чтобы обсудить все на улице, потом опять поднялись; я снова постучала в дверь, уговаривала Луизу открыть: она открыла. Я протянула ей руку, она поспешно спрятала свою за спину. Комната была заполнена дымом, в камине горели бумаги, и целый ворох лежал на полу. Опустившись на колени, Луиза бросила целую охапку в огонь. «Что вы делаете?» — спросила я. «Нет! — отвечала она. — Я не стану больше говорить. Я слишком много говорила!» Я тронула ее за плечо: «Пойдемте с нами. Вам надо поесть». Вздрогнув, она в ярости посмотрела на меня: «Вы понимаете, что вы говорите?» Я ответила, не раздумывая: «Вы прекрасно знаете, что я ваша подруга!» — «А-а! Хороша подруга! — сказала она и добавила: — Оставьте меня, уходите!» Мы покинули ее и, не зная, что делать, отправили телеграмму ее родителям, жившим в маленьком городке в Оверни.

Во второй половине дня у меня были уроки. Около двух часов Сартр вместе с Колетт Одри поднялся к Луизе. На лестнице их остановил жилец с четвертого этажа: вот уже три дня у него над головой скрипят половицы, это Луиза ходит с утра до вечера, а его прислуга рассказывала, что она непрестанно громко разговаривает сама с собой. Когда они вошли в комнату Луизы, она с рыданиями упала на руки Колетт: «Я больна!» Она согласилась, чтобы Сартр спустился купить ей фрукты. На тротуаре он снова встретился с Колетт: у Луизы изменилось настроение, и она прогнала ее. На этот раз, когда он толкнул дверь, которую она не заперла, Луиза по-прежнему сидела в углу на диване с потухшими глазами и осунувшимся лицом; он положил фрукты рядом с ней и ушел. Вслед ему донесся ее крик: «Мне ничего этого не надо!» Послышался шум торопливых шагов, по лестнице покатились груши, бананы, апельсины. Какая-то дама приоткрыла дверь на нижнем этаже. «Я могу их подобрать? Жаль, если все это пропадет».

Никогда еще дождливое небо Руана, его благопристойные улицы не казались мне более мрачными, чем в тот предвечерний час. Я с тревогой ожидала телеграммы от семьи Перрон и все время заглядывала в приемную гостиницы; приходила некая темноволосая дама и оставила мне записку: «Я не питаю к вам ненависти. Мне надо поговорить с вами. Я жду вас». Что за наваждение — эта дверь, которую предстояло открыть, потом закрыть, этот подъем по темной лестнице, потом спуск, и все это беспорядочное мельтешение в голове там, наверху! Закрыться одной на ночь глядя в комнате Луизы, под огнем ее взгляда, вдыхать пропитавший стены едкий запах отчаяния: эта мысль пугала меня. И снова Сартр пошел вместе со мной. Луиза с улыбкой протянула нам руку. «Так вот, — непринужденным тоном сказала она. — Я пригласила вас, чтобы спросить совета: надо ли мне продолжать жить или лучше убить себя?» — «Конечно жить», — поспешно сказала я. «Хорошо. Но как? Как зарабатывать себе на жизнь?» Я напомнила ей, что она преподаватель; она с досадой пожала плечами: «Да полно! Я послала заявление о своем увольнении! Я не желаю больше кривляться до конца моих дней». Кривляка, шут, как отец Карамазов, ладно, она играла эту роль, но теперь конец, она хотела возродиться, работать своими руками, быть может, мести улицы или стать прислугой. Она надела пальто: «Я спущусь купить газету, чтобы посмотреть объявления». — «Хорошо», — ответила я. Что тут скажешь? Она с потерянным видом смотрела на нас: «Ну вот, я опять разыгрываю комедию!» Она бросила пальто на диван. «И это тоже комедия! — сказала она, закрыв лицо руками. — Неужели нет никакого способа избавиться от этого?» В конце концов она успокоилась и снова наградила меня улыбкой: «Ну что ж, мне остается только поблагодарить вас за все, что вы сделали». Я поспешила возразить: я ничего не сделала. «Ах, не лгите!» — рассерженно парировала она. Все последнее время я усердно старалась убедить Луизу в ее нравственном падении; все эти истории, которые я ей рассказывала о Симоне Лабурден, о Марко, Камилле — мне хотелось знать, достаточно ли низкая у нее душа, чтобы в них верить: и она верила. В обществе людей она была похожа на какое-то бревно, позволяющее затягивать себя тиной; только в одиночестве она вновь обретала чуточку здравого смысла; такая пассивность перед другими как раз и представляла собой один из аспектов ее падения. И, разумеется, я старалась погрузить ее в это лишь для того, чтобы вызвать у нее противодействие, которое позволило бы ей вырваться из трясины. Свое дело я завершила тем, что посоветовала ей написать воспоминания о детстве: это был способ лечить ее с помощью психоанализа. Я не стала защищаться от ее смущающей благодарности.

Эта сцена в точности напоминала театральный диалог. Она произвела на нас сильнейшее впечатление. Мы были поражены неспособностью Луизы отказаться от «комедии»: это полностью подтверждало мысли, появившиеся у нас на сей счет; ошибка Луизы, на наш взгляд, заключалась в том, что она хотела создать некий образ себя самой, который послужил бы ей оружием против несчастной любви, а ее заслуга в том, что теперь она прозрела, а драма ее в том, что чем больше она будет стараться, тем с меньшим успехом сможет забыться.

Отец Луизы приехал на следующее утро; он производил бочки в Авероне и с недоверием расспрашивал нас: «Что с ней сделали, с этой девушкой?» Видимо, он подозревал, что какой-то соблазнитель совратил ее. Вечером прибыл брат Луизы, студент Эколь Нормаль, который был моложе ее на десять лет; он тоже держался настороже. Он расположился у сестры до конца рождественских каникул. Перед отъездом из Руана Колетт отправилась к директрисе Луизы с просьбой уничтожить ее письмо об увольнении; ее приняла главная надзирательница. Директриса звонила в дверь Луизы, чтобы объясниться с ней; Луиза прогнала ее с криком: «Я ищу благого дела!» Директрису охватил такой ужас, что с тех пор она не вставала с постели.

Я снова увидела Луизу в первых числах января в кафе «Метрополь»; худая и пожелтевшая, с влажными руками, она дрожала всем телом. «Я была больна, очень больна». За последние две недели ей довелось познать своего рода раздвоение, она говорила мне, насколько это ужасно — постоянно видеть себя. Она плакала. Никакой враждебности у нее не осталось; она умоляла меня защитить ее от клеветы. «Клянусь, на моей руке нет вины», — сказала она, положив ладонь на стол. Да, в своей статье она написала, что персонажи Ж.Б. похожи, словно пальцы одной руки, но в этой фразе не было никакого намека. Никогда она не желала зла ребенку Ж.Б. Она была исполнена решимости лечиться. Врач посоветовал ей поехать в горы; брат собирался проводить ее, а она останется там на две-три недели.

Судя по первому ее письму, снег и правильный режим, казалось, преобразили ее; она ходила на лыжах, описывала свою гостиницу и пейзажи; она начала вязать для меня красивый, совершенно белый пуловер: «Остальных я поблагодарю в другой раз». Только эта последняя фраза в конце последней страницы встревожила меня. И не без причины. Ибо последующие письма не внушали доверия. Луиза вывихнула лодыжку и, лежа в шезлонге, снова перебирала прошлое. Нередко, проснувшись, она видела на стенах своей комнаты звезды, кресты: кто их показывал? Зачем? Мы хотели спасти ее? Или погубить? Похоже, она склонялась ко второму предположению.

Я была не в восторге, когда шла встречать ее на вокзал; девять часов вечера: я не чувствовала в себе сил оставаться с ней наедине в ее комнате; я немного боялась ее, а главное, мне было страшно бояться. В потоке пассажиров я увидела ее, несущую два чемодана, на вид крепкую, с загорелым суровым лицом; она мне не улыбнулась, я настаивала, чтобы мы пошли выпить по стаканчику в привокзальный ресторан; ей это не нравилось, но я держалась стойко и не напрасно: шум, люди вокруг — это утешало, пока она вела свой допрос. Она требовала ясного ответа: имевший место сговор действовал ей во благо или из мести? Она говорила четко, ее окрепшее здоровье позволило ей привести в порядок свой бред: это была великолепная конструкция, опровергнуть ее было труднее, чем Лейбница или Спинозу. Я отрицала существование какого-либо сговора. «Да ладно! — сказала она. — С меня довольно!» Теперь она знала, что Колетт была любовницей Ж.Б.: прошлым летом она посетила Норвегию с так называемыми друзьями; Ж.Б., со своей стороны, с усмешкой говорил о предстоящей поездке в Норвегию: совпадение? Нет. Все были в курсе этой связи, кроме Луизы. Впрочем, ее постоянно держали в стороне. Например, в ресторане, когда я пила сидр вместе с Колетт и Симоной Лабурден, а Луиза заказала вино, я усмехнулась: «А-а! Вы в одиночестве!» Я попыталась перейти в наступление. «Вы прекрасно знаете, что ошибочно толкуете факты», — сказала я. Она рассказывала мне, что часами лежала на своем диване, отыскивая скрытый смысл жестов и слов, которые слышала за день. «Да, я знаю, — спокойно отвечала она. — Но факт есть факт». И фактов она привела мне в избытке: необычный взгляд, когда однажды я с ней встретилась; обмен улыбками с Колетт; странная интонация Ольги; обрывки фраз, которые я произносила. Невозможно возразить против такой очевидности. На выходе с вокзала я ограничилась тем, что повторила: не было никакого сговора. «Хорошо, раз вы отказываетесь помочь мне, нам сейчас бесполезно встречаться. Я одна приму нужные решения», — сказала она, исчезая в потемках города.