Зрелость — страница 44 из 127

Мы поселились в Розье, в хорошей гостинице в стороне от деревни; наши комнаты и терраса, где мы ужинали, смотрели на зеленые воды Тарна. Мы назначили встречу Панье, который пешком гулял по этому краю вместе с младшей из своих кузин; Тереза, к которой на Корсике я прониклась большой симпатией, была очень красивой светловолосой девушкой с ярким цветом лица, крепко стоящей на ногах, она обожала жизнь, свежий воздух и Панье. Ей было около двадцати лет, она работала учительницей начальной школы в Сен-э-Марне. После Корсики Панье очень привязался к ней; он не горел желанием сразу же создать семью, но виделись они часто и собирались когда-нибудь пожениться. Вместе мы взобрались на «высшие точки», прошли горными карнизами по известняковому плато Межан, плато Нуар, мы ели раков и форель, барахтались в Тарне. Однажды, в отсутствие Терезы, Панье спросил нас, что мы о ней думаем. «Все самое хорошее», — сказал Сартр и добавил, что она еще немного ребячлива и с излишним удовольствием рассказывает свои семейные истории. Такая оговорка задела Панье, и он слишком дорожил Терезой, чтобы не обратить и против нее свою агрессивную скромность. «Бедная моя Тереза, они не считают тебя умной!» — сказал он ей с немного наигранной веселостью; ее это слегка опечалило, а нас сильно смутило. Но расстались мы весьма дружелюбно.

Сартр предпочитал деревьям камни, я в своих планах учитывала его пристрастия. То пешком, то на автобусах мы посещали города и деревни, аббатства, замки. Однажды вечером маленький, тряский и переполненный автобус доставил нас в Кастельно-де-Монмираль; шел дождь, вступая на окруженную арками площадь, Сартр вдруг резко сказал мне, что ему надоело быть сумасшедшим. На протяжении всего пути его пытались преследовать омары; в тот вечер он окончательно отправил их в отставку. И сдержал слово. С той поры у него неизменно сохранялось хорошее настроение.


В минувшем году я ничего не написала. Мне во что бы то ни стало хотелось снова приняться за серьезную работу: но какую? Почему бы не попытаться попробовать себя в философии? Сартр говорил, что философские теории, и в том числе теорию Гуссерля, я воспринимала скорее и более точно, чем он. И в самом деле, у него была склонность интерпретировать их на основании своих собственных схем; ему с трудом удавалось забыть о себе и безоговорочно принять чужую точку зрения. Мне же не требовалось преодолевать сопротивление, моя мысль сразу сообразовывалось с той, которую я старалась уловить; я воспринимала ее не пассивно: по мере того как я проникалась ею, я замечала в ней пробелы, противоречивость и вместе с тем угадывала возможное развитие. Если теория меня убеждала, она не оставалась для меня чуждой, она меняла мое отношение к миру, окрашивала мой опыт. Словом, я обладала безусловной легкостью восприятия, развитым критическим чувством, и философия была для меня живой реальностью. Она давала мне удовлетворение, которым я никогда не пресыщалась.

Между тем я не считала себя философом; я очень хорошо знала, что моя способность с легкостью вникнуть в текст проистекала как раз из отсутствия у меня изобретательности. В этой области воистину творческие умы встречаются так редко, что бесполезно задаваться вопросом, почему я не пыталась занять место среди них: скорее следовало бы объяснить, каким образом некоторые индивиды способны довести до благополучного исхода тот согласованный бред, которым является некий метод, и откуда у них берется упорство, наделяющее их суждение значимостью универсального ключа к разгадке. Я уже говорила, что женский удел не располагает к такого рода настойчивости.

Я могла бы, конечно, начать писать какой-нибудь очерк — документальный, критический и, возможно, даже изобретательный — касательно некой ограниченной проблемы: какого-то автора, неизвестного или малоизвестного, некоего вопроса логики. Но меня это совсем не привлекало. Когда я разговаривала с Сартром, оценивала его терпение, смелость, мне казалось заманчивым посвятить себя философии, но только при условии увлеченности какой-либо идеей. Излагать, развивать, судить, обобщать, критиковать идеи других — нет, я не видела в этом смысла. Читая работу Финка, я задавалась вопросом: «Как можно согласиться быть последователем кого-то?» Позже мне случалось, с перерывами, играть эту роль. Но поначалу излишек интеллектуальных амбиций не позволял мне довольствоваться этим. Я хотела выразить то, что было оригинального в моем собственном опыте. Я знала: чтобы преуспеть в этом деле, мне надо сосредоточить свои силы на литературе.

Я написала два длинных романа, первые главы которых были более или менее сносными, но затем перерастали в бесформенный набор фраз. На этот раз я решила сочинять достаточно короткие рассказы и строго довести их от начала до конца. Я запретила себе придумывать дешевую романтику и чудеса; я отказалась выстраивать интриги, в которые не верила, описывать среду, о которой не имела представления; я попытаюсь наглядно показать истину, которую проверила самолично; она определит целостность книги, тему которой я обозначила иронично позаимствованным у Жака Маритена названием: «Главенство духа».

Большое влияние на меня оказали книги, фильмы о войне, над которыми в отрочестве я плакала горючими слезами. Все эти «Sursum corda»[59], «Вставайте, мертвые!», все возвышенные слова и жесты вызывали ужасные картины: поля сражений и груды трупов, раненые «с телячьими лицами», по выражению Эллен Зена Смит, чей роман «Не так спокойно» потряс меня. Рядом с собой я видела Зазу, доведенную до безумия и до смерти морализмом ее окружения. Самое искреннее, что присутствовало в моем предыдущем романе, это мой ужас перед буржуазным обществом. В этом отношении, как и во многих других, я оказалась созвучна своему времени; идеологически левые силы были скорее критичными, чем конструктивными; революционер говорил тем же языком, что и бунтовщик, он не гнушался нападок на мораль, эстетику, философию правящего класса. Поэтому все способствовало моему проекту. Через частные истории я хотела указать на нечто, их превосходящее: огромное количество преступлений, больших и малых, которые прикрывают спиритуалистические надувательства.

Между персонажами разных моих новелл я установила некие связи, довольно, правда, слабые, но каждая способствовала созданию чего-то целостного. Первую я посвятила бывшей моей подруге Лизе. Я описывала увядание робко живущей девушки, которую угнетали мистицизм и интриги института Сент-Мари; она изо всех сил безуспешно старалась быть некой душой среди душ, в то время как тело втайне мучило ее. Второй моей героине, Рене, я отдала лицо, бледность, большой лоб сестры доктора А… с которой я познакомилась в Марселе. Я понимала, что в детстве существовала тесная связь между мазохизмом некоторых из моих игр и моей набожностью. Мне также стало известно, что самая благочестивая из моих тетушек заставляла мужа крепко стегать ее по ночам. Я забавлялась, воображая, как у взрослой женщины набожность вырождается в свинство. Вместе с тем «Социальные команды» я представила в сатирическом свете; я пыталась заставить почувствовать двусмысленность самоотверженности. В обоих рассказах я использовала псевдообъективный тон с завуалированной иронией, имитировавшей иронию Джона Дос Пассоса.

В следующей истории я взялась за Симону Лабурден, которую называла Шанталь. Закончив учебу в Севре, она поехала преподавать литературу в Руан. С судорожной недобросовестностью она пыталась представить себя и свою жизнь в определенном свете, чтобы произвести впечатление на своих друзей. Из ее дневника и внутренних монологов было заметно, как она преображает каждый из своих опытов, гонится за чудесами, создает себе образ свободной от предрассудков женщины с тонкой чувствительностью. Она действительно проявляла большую заботу о своей репутации. Упорно желая играть некую роль, она привела в отчаяние двух юных учениц, обожавших ее, перед которыми она в конце концов сбросила маску. Эта новелла обозначила определенный прогресс; в своем внутреннем монологе Шанталь представала одновременно такой, какой она мечтала быть, и какой была на самом деле; мне удалось передать пространство, отделяющее Я-реальное от Я-воображаемого, каковым и является дурная вера. Встречи Шанталь и ее учениц тоже были проведены достаточно искусно: через благожелательное видение подростков угадывались недостатки молодой женщины. Позже похожие приемы я использовала в романе «Гостья», чтобы указать на плутовство Элизабет.

Слабости, которые я приписывала Шанталь, так сильно раздражали меня не столько потому, что я наблюдала их у Симоны Лабурден, сколько потому, что я сама была им подвержена: в течение двух или трех лет я не раз поддавалась искушению подтасовывать свою жизнь, чтобы приукрасить ее. В марсельском одиночестве я постепенно избавилась от этого недостатка, но все еще ставила его себе в упрек. Роман, который в «Гостье» пишет Франсуаза, вращается вокруг этой темы. Она меня занимала, и я с большим удовольствием разрабатывала ее. Между тем сегодня история Шанталь представляется мне простым упражнением: в каком-нибудь романе моя героиня могла бы играть второстепенную роль, в ней не было ничего значительного, что заставило бы следить за ее успехами и неудачами.

Я вновь попыталась воскресить Зазу, и на этот раз я вплотную подошла к истине; Анна Виньон была девушкой двадцати лет, она испытывала те же муки и те же сомнения, что и Заза. Тем не менее я не сумела сделать ее историю убедительной. Мне неплохо удалась длинная молитва мадам Виньон, открывавшая рассказ, там отражались и ее правда, и ее обманы. Но во второй части я допустила ошибку; мне хотелось, чтобы вокруг Анны все были виновны; в ее подруги я определила Шанталь, подстрекавшую ее к бунту без истинной убежденности и не делавшую необходимого усилия, чтобы вывести девушку из одиночества; она ограничивалась тем, что играла некую роль. В ее точке зрения на драму ощущалась ее собственная посредственность. И, не отдавая себе в этом отчета, я принижала Анну, вообразив, что она жалует своим доверием кого-то, кто так мало его заслуживает. Развязка видится глазами Паскаля, которого Анна любила, как Заза любила Праделя, и тоже не сли