еседовали Сартр и Ольга; потом и я к ним присоединялась. Иногда, очень редко, взлетал или садился маленький самолет. Сартр всегда был склонен все облекать в слова и меня к этому приучал; Ольга, всему удивлявшаяся, поощряла эту манию. Иногда меня это раздражало. Когда мы до бесконечности обсуждали вкус черносмородинового ликера или изгиб какой-нибудь стенки, я обвиняла всех нас в «толковании текста». Однако мы вынуждены были максимально эксплуатировать свои скудные возможности.
На пасхальные каникулы Ольга сопровождала нас в Париж. Мы повели ее смотреть «Новые времена» и присутствовали на двух сеансах подряд, нам хотелось запомнить все наизусть. Чарли Чаплин впервые использовал звук, но совсем не реалистически, напротив, он пользовался им, чтобы обесчеловечить некоторые персонажи: включался микрофон для начальственных приказаний, а фонограф передавал болтовню изобретателя. Мы старательно запоминали песенку, которую он пел на мотив «Я ищу Титину»:
La spinach or la tacho
Cigaretto torlo totto
E rusho spagaletta
Je le tu le tu le tava.
Мы часто тихонько напевали ее, а Марко распевал во весь голос. Мы часами просиживали в «Доме», «Викингах», наблюдали за людьми, пили, разговаривали. Ужинали мы в одном испанском ресторане, где слушали хороших гитаристов и певицу преклонного возраста с волнующим голосом; она еще и танцевала, и тогда ее заплывшее тело обретало поразительную легкость. Время от времени она ненадолго исчезала, а когда появлялась вновь, в ее лице было что-то торжествующее: она принимала героин, утверждала Камилла, как дочь аптекаря, она разбиралась в наркотиках. Через несколько дней Ольге предстояло уехать в Бёзвиль, этого требовали родители. Ее отчаянию не было предела, оно пересиливало радости, и поскольку время для нее навсегда исчезало с каждой минутой, расставаясь с нами, она не надеялась, что когда-нибудь сможет увидеть нас вновь. В течение двух часов, сидя на диванчике в «Доме», мы все трое молча прощались с жизнью. Она так мало верила в то, что снова окажется в Руане и встретит там нас, что по возвращении на вокзале чемодан выпал у нее из рук. Мы с Сартром закончили свои каникулы короткой поездкой в Бельгию; Брюссель, Брюгге, Антверпен, Мехелен: мертвые камни, живой порт и самая прекрасная живопись в мире.
В последнем триместре к нам приезжали друзья. Камилла провела в Руане два дня, и поскольку она любила провинциальные города, мы показали ей все закоулки. Она оценила утку с кровью в гостинице «Куронн» и попробовала портвейн в «Синтре»; вечером «Руаяль» напомнил ей жалкие тулузские танцплощадки ее молодости: стены покрывала зеленоватая холстина, по потолку бежали бумажные гирлянды, в оранжевом свете танцевали мелкие служащие и студенты. Камилла заказала шампанское и увлекла Ольгу на танцплощадку; когда оркестр заиграл пасодобль, она скрестила руки, откинула голову и, стуча каблуками по полу, показала, на что она способна. Ее драгоценности позвякивали, волосы развевались, и все вокруг смотрели на нее. Когда мы возвращались в «Пти Мутон», ее певучий голос наполнил спящие улицы: мы с Сартром, безусловно, принадлежали к роду Авеля, но Ольга, как и она сама, были отмечены дьявольским знаком, и Камилла перед Люцифером объявляла ее своей крестницей.
В минувшем году Сартр подружился с Жаком Бостом, которого он теперь готовил к экзаменам по философии на степень лиценциата. Он привез его однажды в Руан, и Бост потом часто приезжал туда. Ему было девятнадцать лет, его отличали ослепительная улыбка и царственная непринужденность, ибо, как истинный протестант, он полагал, что на этой земле любой человек — король. Принципиально убежденный демократ, он ни над кем не чувствовал своего превосходства, но с трудом мирился с тем, что можно согласиться жить в иной шкуре, чем его, а главное, иметь другой возраст; на свой лад он тоже воплощал в наших глазах молодость. Он обладал ее грацией, почти вызывающей, настолько она была непринужденной, а также нарциссической хрупкостью: прочищая горло, он слегка харкал кровью, и чтобы убедить его в том, что ему не грозит смерть в двадцать лет, Сартру пришлось препроводить его к доктору. Нуждаясь в защите, он искал общества взрослых, хотя они — за исключением, быть может, Сартра — внушали ему жалостливое удивление. В те годы мы забавлялись, придумав персонаж, к которому часто обращались — Умничек. Как я уже говорила, мы терпеть не могли внутренней жизни. Умничек ни в коей мере не грешил ею. Он всегда жил вовне, в ситуациях, в событиях. Скромный, миролюбивый и упорный, он не тратил время в пустых раздумьях, но всегда говорил и делал то, что следовало говорить и делать. Жак Бост, которого мы называли «маленький Бост» в противоположность его брату Пьеру, казался нам воплощением Умничка[62]. Подобно ему, он сливался с предметами: с рюмкой перно, которую пил, с историей, которую ему рассказывали. У него не было ни малейших стремлений, но множество мелких упрямых желаний, и он безмерно радовался, когда удовлетворял их. Никогда он не произносил неуместного слова и не совершал неуместного поступка; в любом случае он действовал в точности так, как следовало: то есть, разумеется, именно так, как поступили бы мы сами. Его ум не был изобретателен, он так боялся «сказать глупость», что если у него появлялась мысль, то он прилагал все старания, чтобы скрыть ее; зато она была живой и забавной. Это чудачество проявлялось и в его словах, и в манерах, его порождало столкновение пуританского воспитания Боста со свежестью его непосредственности: в одном порыве он и накладывал на себя запреты и нарушал их. Помню его появление в кафе Гавра, где мы — Сартр, Марко и я — ждали его; он передвигался рывками, торопливым и вместе с тем сдержанным шагом, с сияющим, но старательно контролируемым лицом: такая смесь радостной поспешности и заученной сдержанности вызвала у нас улыбку. Он подозрительно взглянул на нас: «Что это вы все трое хитро переглядываетесь?» Не выдержав, Марко расхохотался, а вслед за ним и мы. В Руане Бост покорил всех. Марко пожирал его глазами. Ольга разгуливала с ним всю ночь напролет; они выпили из горлышка бутылку чинзано и наутро проснулись, лежа в ручье. Я сразу прониклась к нему симпатией, как только он открыл дверь в кафе «Метрополь» с отважным и в то же время смущенным видом. В тот день Сартр ушел с Ольгой, и я отправилась гулять с Бостом. Он рассказал мне множество позабавивших меня историй о том, как Сартр вел свои уроки, о его презрении к дисциплине и его внезапных вспышках гнева, исходивших не от преподавателя, а от человека, возмущенного вдруг нелепостью жизни; так, однажды он умолк во время лекции и окинул удрученным взглядом весь класс: «На всех этих лицах ни единого проблеска ума!» Такие вспышки наводили ужас на половину класса, а на Боста нападал безумный смех, который он с трудом сдерживал.
Моя сестра на довольно длительное время поселилась в «Пти Мутон»; она готовила выставку, которая должна была состояться в галерее Бонжан. Она начала писать портрет Ольги, которую сеансы позирования повергали в мучительное уныние. В то же самое время приехал Жеже. Мы собирались в комнате Ольги и изобретали разные игры. Жеже изображал танец живота, Марко пел, Бост зажигал спички пальцами ноги, Сартр наряжался женщиной. Странно, но переодевание было ему к лицу. Во время путешествия в Норвегию по случаю костюмированного бала он облачился в черное бархатное платье, принадлежавшее его матери, и надел светлый парик с длинными косами: одна американская лесбиянка всю ночь преследовала его своими домогательствами. На следующее утро она удрученно отвернулась от него.
Руан тогда сотрясал большой скандал, сильно рассмешивший нас с сестрой. В свое время на одном из «распределений наград» в школе Дезир мы с благоговением целовали аметист его преосвященства дю Буа де ла Вильрабель, возглавлявшего церемонию. Так вот, Ватикан только что применил к нему строгие санкции вследствие нарушения им своего долга и нравственности. Какая-то девушка потеряла при этом жизнь. Были опорочены монахини. Под сенью собора шли бесконечные толки; у епископа нашлись защитники, считавшие единственным виновником его ближайшего помощника. Но никто и не думал отрицать сами факты, они проливали неожиданный свет на спокойные улицы с пансионатами для девочек, окружавшими епископство.
Моя сестра отказалась от должности секретаря, не оставлявшей ей времени для создания картин, и теперь она работала с утра до вечера. Она устроилась в новой мастерской на улице Сантёй, возле кожевенного рынка. Это была большая комната, непритязательная, но приятная, куда порывы ветра, к несчастью, доносили запах кож и тухлятины; она привезла набор кухонной посуды и питалась там: практически она жила в режиме строгой экономии, поскольку краски стоят дорого, а денег у нее не было. Ее выставка состоялась в начале июня; на вернисаж пришло много народа, и критика была весьма хвалебная. Ее пейзажи и портреты свидетельствовали о безусловном таланте. Я очень рассердилась на Марко, который применил к ней свои приемы. В Руане он завел с ней притворные дружеские отношения, в которых преуспевал; потом два или три раза приглашал ее на обед в довольно шикарные парижские рестораны, был с ней крайне предупредителен, открыл ей душу, смотрел влюбленными глазами и признался шепотом, как он сожалеет, что мы с Сартром так плохо к нему относимся. Он не привел ни одного конкретного высказывания, а его прекрасное лицо излучало душевную чистоту; моя сестра расстроилась. К счастью, мы были слишком тесно связаны, чтобы она не попросила у меня разъяснений. Я рассказала ей, кто такой Марко, и она была очень огорчена тем, что так легко угодила в его сети.
С гораздо большим успехом он вмешался в наши отношения с Панье. Панье решительно осуждал нашу увлеченность Ольгой; его дружба была ревнивой, к тому же Ольга ему не нравилась. Мы допустили неловкость, рассказав Ольге о его настороженности, что в ее глазах не пошло ему на пользу. Однажды вечером, когда она гуляла вместе с Марко, тот как бы невзначай критически отозвался о Панье. Она попалась на удочку и пошла дальше, рассказав о непонятной помолвке Панье с его кузиной. Панье не хотел, чтобы Марко об этом узнал. Марко поспешил поведать ему, что все знает, да так ловко, что Панье решил, будто Ольга его ненавидит и сама спровоцировала эту бестактность. Он рассердился на нее, рассердился на нас. А мы, со своей стороны, досадовали на его недоброжелательное отношение к Ольге. В Руан Панье приехал с Терезой и провел ночь в «Пти Мутон». Утром он рассказал нам, как был взволнован, услышав в соседнем номере диалог двух перекликающихся голосов, мужского и женского: слов он не различал, но ему почудилось, что в чередовании низких и высоких звуков он уловил вечную песнь влюбленной пары. Мы решительно возражали: он занимал комнату, прилегавшую к той, где аджюдан избивал свою жену. Неважно, утверждал он, тем не менее этот дуэт имел символический смысл, всеобщий и волнительный. В такого рода расхождении между нами и Панье не было ничего нового; однако по отношению к нему мы утратили свое былое пристрастие и пришли к выводу, что его гуманизм разверзал между нами пропасть.