Познать настоящее взаимопонимание с кем-то — это в любом случае величайшая привилегия, в моих глазах это приобретало поистине небывалое значение. Где-то в глубине моей памяти вспыхивали часы несравненной сладости, которые вместе с Зазой мы проводили за разговором в кабинете месье Мабийя. Такую же щемящую радость я испытывала, когда мой отец улыбался мне, а я говорила себе, что в определенном смысле этот человек, лучший из всех, принадлежит мне. В своих отроческих мечтах я проецировала в будущее эти наивысшие моменты моего детства; это не были пустые сны, для меня они обладали реальностью, вот почему их осуществление не казалось мне чудом. Разумеется, обстоятельства благоприятствовали мне; у меня могли бы ни с кем не сложиться столь доверительные отношения; но, когда мне выпал шанс, я воспользовалась им с таким пылом и упорством именно потому, что он соответствовал давнишнему зову. Сартр был всего на три года старше меня; как и Заза, он был мне равным, и вместе мы ринулись открывать мир. Однако я так безоглядно ему доверяла, что он, как прежде мои родители, как Бог, гарантировал мне полнейшую безопасность. В тот момент, когда я устремилась навстречу свободе, над моей головой сияло безоблачное небо; я ускользала от любого принуждения, и все-таки каждый миг моей жизни был оправдан своего рода необходимостью. Все мои желания, самые отдаленные, самые глубокие, были исполнены; мне не оставалось ничего желать, за исключением разве что одного: чтобы это торжествующее блаженство оставалось непоколебимым. Его неистовая сила поглотила все, в нем потонула даже смерть Зазы. Разумеется, я рыдала, я терзалась, я возмущалась, но это случилось не сразу, постепенно, по мере того как горе завладело мной. Той осенью мое прошлое отступило, я целиком принадлежала настоящему.
Способность испытывать счастье встречается куда реже, чем это принято думать. Мне кажется, Фрейд совершенно прав, связывая его с удовлетворением детских устремлений; обычно ребенка, если только он не избалован до безумия, одолевают неуемные желания: то, что он держит в руках, такая малость по сравнению с тем изобилием, которое он угадывает и предчувствует вокруг себя! К тому же требуется еще, чтобы эмоциональное равновесие давало ему возможность проявлять интерес к тому, что у него есть и чего нет. Я нередко замечала: люди, первые годы жизни которых были омрачены сильной нуждой, унижением, страхом и особенно враждебностью, в зрелые годы склоняются лишь к абстрактным удовольствиям: к деньгам[5], знакам отличия, к славе, власти и почету. Преждевременно мучимые другими и самими собой, они отвернулись от мира, который позже возвратит им их прежнее равнодушие[6]. Зато какую неизбывную радость может принести то, во что вложено стремление к абсолюту, это дорогого стоит! Я была не сильно избалованной девочкой; но обстоятельства благоприятствовали развитию у меня множества желаний: учеба, семья вынуждали меня обуздывать их, но от этого они с еще большей силой рвались наружу, и не было для меня ничего важнее, чем как можно скорее утолить их. На это потребовалось много времени, и в течение долгих лет я безоглядно отдавалась этой страсти. За всю свою жизнь я не встретила никого, кто был бы в той же мере, как я, наделен способностью испытывать счастье, и никого, кто с таким упорством за него цеплялся бы. Как только я обретала его, оно становилось единственно важным для меня состоянием. Если бы мне предложили славу, которая стала бы блестящим трауром по счастью, я отказалась бы. Счастье — это не только безудержная радость в моем сердце: оно, думалось мне, открывало истину и моего существования, и мира, этой истиной я с неведомым дотоле жаром стремилась завладеть; пришло время сопоставить реальные вещи с образами, фантазиями и словами, которые помогали мне предвосхищать их существование; я не хотела бы начинать эту работу в иных условиях, чем те, которые были мне предоставлены. Париж казался мне центром земли; здоровью моему можно было позавидовать, свободного времени было в избытке, и я встретила спутника, шагавшего по моим дорогам, но только более уверенно; благодаря этим обстоятельствам я могла научиться превратить свою жизнь в наглядный опыт, в котором отразился бы весь мир целиком. И они обеспечивали мое согласие с ним. Я уже говорила, в 1929 году я верила в мирную жизнь, в прогресс, в светлое будущее. Хотелось, чтобы моя собственная история стала частью всеобщей универсальной гармонии; к несчастью, я ощутила себя в изгнании: реальность ускользала от меня.
В начале ноября Сартр отправился на военную службу. По совету Раймона Арона он попросил определить его в метеорологию; по прибытии в форт Сен-Сир Арон, служивший там сержантом-инструктором, научил его обращению с анемометром. Помню, вечером в день его отъезда я пошла посмотреть Грока, который показался мне совсем не смешным. Сартр две недели находился взаперти, я получила право на единственное короткое свидание с ним; он встретил меня в приемной, где было полно солдат и их родственников. Сартр не хотел мириться с воинской тупостью и терять восемнадцать месяцев, он был в бешенстве, я тоже, любое принуждение возмущало меня, и мы оба были антимилитаристами и не желали делать никакого усилия, чтобы с готовностью выносить такое принуждение.
Первая наша встреча выглядела мрачно: темно-синяя форма, берет, обмотки — все это смахивало на одежду каторжника. Потом Сартр получил некоторую свободу. Три-четыре раза в неделю во второй половине дня я ездила к нему в Сен-Сир; он ожидал меня на вокзале, и мы ужинали в «Солей д’ор». Форт находился в четырех километрах от города; я провожала Сартра до половины пути и поспешно возвращалась назад, чтобы к половине десятого успеть на последний поезд; однажды я опоздала, и мне пришлось идти пешком до Версаля. Шагать в одиночестве, порой в дождь и ветер, по темной дороге, видеть, как блестят вдалеке между рельсов яркие вьюнки — все это вызывало у меня ощущение захватывающего приключения. Время от времени Сартр сам приезжал вечерами в Париж; грузовик привозил его вместе с несколькими товарищами на площадь Этуаль; он оставался всего на два часа; мы садились в кафе на авеню Ваграм или шагали по авеню Терн, поглощая вместо ужина пончики с вареньем, которые мы называли «стоп-голод». По воскресеньям он обычно бывал свободен целый день. В январе его перевели в Сен-Симфорьен возле Тура; вместе с начальником поста и тремя помощниками он занимал виллу, переоборудованную в метеорологическую станцию. Начальник, человек штатский, предоставил военным устраиваться по своему усмотрению; они установили между собой очередность, позволявшую каждому, кроме предписанных уставом увольнений, иметь раз в месяц свободную неделю. Таким образом Париж оставался центром нашего общего существования.
Много времени мы проводили вдвоем, но встречались и с друзьями. Я почти всех своих потеряла. Заза умерла, Жак женился, Лиза уехала в Сайгон, Рисман меня больше не интересовал, а мои отношения с Праделем испортились. Сюзанна Буаг поссорилась со мной; она пыталась выдать замуж мою сестру за сорокалетнего, человека выдающегося, уверяла она, однако его важный вид и мощный затылок ужаснули Пупетту. За ее отказ Сюзанна рассердилась на меня; вскоре я получила от нее гневное письмо: какой-то неизвестный голос позвонил ей по телефону и назвал идиоткой; она обвинила в этом меня. В ответном письме я все отрицала, но убедить ее не удалось. Так что из людей, которые что-то значили для меня, с Сартром я познакомила свою сестру, Жеже, Стефу, Фернана. С женщинами он всегда ладил и с симпатией отнесся к Фернану; но Фернан вместе со Стефой обосновались в Мадриде. Тем временем Эрбо принял назначение в Кутанс, но, занимаясь преподавательской деятельностью, он снова готовился к конкурсу; я по-прежнему была очень привязана к нему, но в Париже он появлялся ненадолго. Поэтому с моим прошлым связей у меня сохранилось очень мало. Зато я сблизилась с дружками Сартра. Довольно часто мы встречались с Раймоном Ароном, который заканчивал свою военную службу в Сен-Сире, я сильно оробела в тот день, когда одна отправилась с ним на машине в Трапп искать потерявшийся шар-зонд; у него был маленький автомобиль, и он иногда возил нас из Сен-Сира ужинать в Версаль. Он состоял в социалистической партии, к которой мы относились с презрением, во-первых, потому, что она обуржуазилась, и еще потому, что реформизм был нам не по душе: общество должно было меняться целиком и сразу в результате сильнейшего потрясения. Однако о политике мы с Ароном не говорили. Обычно они с Сартром горячо обсуждали философские вопросы. Я в разговор не вмешивалась, я недостаточно быстро соображала; тем не менее я, скорее, приняла бы сторону Арона: как и он, я склонялась к идеализму. Чтобы гарантировать разуму верховенство, я приняла банальное решение: умалять значимость мира. Самобытность Сартра в том, что, признавая за сознанием горделивую независимость, реальности он отводил наиважнейшую роль; она открывалась познанию без утайки, но с неумолимой твердостью своей извечной сущности; он не признавал дистанции между видимостью и самой увиденной вещью, что ставило перед ним трудно разрешимые проблемы; однако возникавшие затруднения так ни разу и не поколебали его убеждений. Чему приписать этот упрямый реализм: гордыне или любви? Он не допускал мысли, что его человеческая сущность может быть обманута видимостью; но он слишком горячо был привязан к земле, чтобы свести ее к иллюзии; собственная жизнеспособность наделяла его таким оптимизмом, в котором с одинаковой силой утверждались и субъект и объект. Невозможно одновременно верить в краски и колебание эфира, поэтому он отклонял Науку: он следовал путем, начертанным многочисленными наследниками критического идеализма, однако он с крайним ожесточением отвергал всякую мысль об универсальном; законы, понятия, любые подобного рода абстракции ничего не дают; люди единодушно принимали их, потому что они заслоняли от них тревожную действительность, а ему хотелось проникнуть в ее суть; он с презрением относился к анализам, годным лишь для препарирования трупов; он стремился к глобальному осмыслению конкретного, а следовательно, индивидуального, ибо существует только индивид. Среди метафизических учений он принимал во внимание лишь те, которые рассматривают космос как синтетическую всеобщность: стоицизм, теорию Спинозы. Арон же предпочитал критический анализ и разбивал смелые обобщения Сартра; он ловко загонял своего собеседника в угол, поставив его перед необходимостью выбора, а затем — бац, уничтожал его. «Одно из двух, дружок», — говорил он с едва заметной насмешкой в глазах, таких голубых, таких проницательных. Сартр отбивался изо всех сил, но так как его мысль была скорее изобретательной, чем логичной, ему приходилось нелегко. Я не помню случая, чтобы ему когда-нибудь удалось победить Арона