Элизабет, питавшая к своему брату сильную, но подавленную любовь, ревновала его к Франсуазе и, в свою очередь, была заворожена ею. Весь год я работала над этой первой частью.
Сартр тем временем писал трактат на тему феноменологической психологии под названием «Психея», из которого опубликовал лишь отрывок, назвав его «Эскиз феноменологической теории эмоций». Там он развивал теорию психологического объекта, затронутую в эссе «Трансцендентность Эго». Однако, на его взгляд, это было всего лишь упражнение, и он прервал его, написав около четырехсот страниц, чтобы закончить свой сборник новелл.
Ольга помирилась со своими родителями и провела каникулы в Бёзвиле. У них были достаточно широкие взгляды, чтобы не возражать против ее стремления попытать счастья в Париже, а не прозябать в каком-нибудь захолустье. В июне я предложила ей заняться театром. К этому побуждала ее и Камилла, по-прежнему называвшая ее «моя крестница». В октябре она поступила в школу при «Ателье» и показала Дюллену монолог из «Случайности» Мериме, который я помогала ей готовить. И хотя под конец испытания она разразилась слезами, Дюллен поздравил ее, и в течение нескольких недель она с огромным удовольствием посещала его занятия. Он дал ей новую роль, которую она выучила наизусть; однако в школе она никого не знала и сидела в углу, не перекинувшись и словом с другими учениками, не решаясь попросить кого-то из них подавать ей реплики. «У меня нет партнера», — жалобно призналась она, когда Дюллен вызвал ее на прослушивание. Он воздел глаза и руки к небу и официально назначил ей партнера, велев работать им вместе и показать свою сцену через неделю. В течение многих месяцев испуганная Ольга не появлялась больше в «Ателье».
Она была в отчаянии, поскольку уроки Дюллена ей очень нравились. В своем бегстве она мне не призналась; молчание тяготило ее, она упрекала себя во всем, и это не облегчало ей жизнь. Уехавший в Берк Лионель временно уступил ей свою квартиру; она практически заперлась там, куря сигарету за сигаретой и предаваясь мрачным думам посреди полного беспорядка. Ее скверное настроение отражалось и на отношениях со мной. Это был самый невразумительный период нашей дружбы.
И это был один из самых невразумительных периодов и в моей жизни. Я не желала признавать, что война неизбежна или хотя бы возможна. Но сколько бы я ни изображала из себя страуса, угрозы, скапливавшиеся вокруг, угнетали меня.
Во Франции в течение нескольких месяцев агонизировал Народный фронт, он распался после выхода социалистов из правительства Шотана.
В то время как левые сдавали свои позиции, фашистские угрозы набирали силу. После взрывов на улице Пресбург[80] следствие выявило размах деятельности подпольной организации, которой «Аксьон франсез» дала название «Кагуль». На ней лежала ответственность за несколько убийств, авторов которых так и не нашли: убийство инженера Навашина, чей труп обнаружили в Булонском лесу, Летиции Туро, убитой в вагоне метро возле Порт Доре, братьев Россели, основателей антифашистского движения «Справедливость и Свобода». В феврале сорок кагуляров оказались в тюрьме. Исчезновение генерала Миллера свидетельствовало о существовании фашистского заговора, объединявшего в Европе и Америке большое число русских белоэмигрантов. Сами по себе эти движения не представляли серьезной опасности, однако они выявляли существование фашистского интернационала, вызревавшего по всему миру. Впрочем, эти силы действовали в открытую. На Дальнем Востоке «ось»[81] только что развязала новую войну: после инцидента на мосту Марко Поло японцы оккупировали Пекин и решили захватить весь Китай. Коммунисты и националисты объединились, китайцы оказали сопротивление, но какою ценой! Нанкин был разрушен. Чжабэй — огромное рабочее предместье на севере Шанхая — предано огню. Газеты публиковали ужасные снимки: груды женщин и детей, убитых японскими бомбами.
У наших границ Муссолини и Гитлер уничтожали Испанию. 26 августа итальянские войска вошли в Сантандер; в конце октября пал Хихон; отныне фашисты стали хозяевами угля Астурии и бискайского железа, они держали в своих руках весь север страны; все попытки выбить их оттуда провалились. В октябре правительство переехало в Барселону, опустошенную ужасными налетами. Бомбардировкам подвергались Валенсия, Мадрид, Лерида, на тротуарах валялись трупы женщин и детей. На многолюдном митинге, проходившем в Париже, Пассионария еще раз пообещала: «No pasaran!», и республиканцы одержали в Теруэле победу; они окружили город и заняли его. Однако им пришлось уйти. А Франко угрожал Каталонии. Если Франция и Англия станут упорствовать в соблюдении нейтралитета, Испании придет конец: они упорствовали. Республика не получала ни пушек, ни самолетов, в то время как Италия с Германией посылали Франко все более мощное снаряжение. В марте фашисты прорвали Восточный фронт, их самолеты испепелили все города Каталонского побережья; бомбы с жидким воздухом уничтожили целые кварталы Барселоны и разрушили центр: за два дня более тринадцати сотен убитых и четыре тысячи раненых. К перевалу Пертус стекались огромные несчастные толпы беженцев. В Барселоне организовывалось сопротивление, но бомбардировки свели производство почти до нуля, и Каталония, отрезанная от Востока и Центра, находилась едва ли не в отчаянном положении. Фернан снова приехал в отпуск; он очень изменился и больше не улыбался. «Подлые французы!» — говорил он. Похоже, он и на нас с Сартром распространял свою обиду. Мне это казалось несправедливым, поскольку мы всей душой желали, чтобы Франция пришла на помощь его стране, однако его гнев подобные нюансы не заботили.
Испанская драма надрывала нам душу; немецкие события пугали нас. В сентябре в Нюрнберге перед трехстами тысячами нацистов и миллионами гостей Гитлер произнес самую агрессивную из своих речей. Поездка Муссолини в Мюнхен, в Берлин скрепила союз диктаторов. Провал военного государственного переворота отдал рейхсвер, вооруженные силы Германии, в прямое подчинение Гитлеру, Гиммлер стал министром внутренних дел, гестапо торжествовало. В Вене власть попала в руки гитлеровца Зейс-Инкварта. После новой громкой речи Гитлер ввел свои войска в Австрию; аншлюс состоялся. В Вене царил террор, а в Чехословакии немцы Судет настоятельно начали требовать своей автономии. Сартр больше не заблуждался: шансы на мир становились все более и более призрачными. Бост был совершенно уверен, что вскоре он пойдет на войну, и ему казалось вполне вероятным оставить там свою шкуру.
Я же все еще пыталась обманывать себя, я не смотрела на ситуацию трезво. Но будущее ускользало у меня из-под ног, и от этого я испытывала тревогу, граничившую с ужасом. И наверняка поэтому этот год я помнила смутно. В моей частной жизни я не припомню ничего выдающегося. Я щадила себя больше, чем в прошлом году, бодрствовала не до поздней ночи, выходила куда-нибудь не так часто. В октябре и ноябре я вместе с Ольгой и Сартром присутствовала на фестивале, который в зале Гаво устраивала после неудавшегося самоубийства Марианна Освальд. Затянутая в черное, вызывающе рыжая, она читала «Добрую Анну» Кокто с глухим гневом в голосе, отражавшем, казалось, яростный бунт сестер Папен. Она пела много песен Превера и в числе прочих ту, которую ему подсказал неудавшийся побег малолетних узников Бель-Иля:
Разбойник, шпана, вор и злодей!
Вопли, топот, безумная гонка…
Это свора взрослых людей
Охоту ведет на ребенка.
Была в анархизме Превера резкость, которая мне импонировала. Мне нравился теплый хриплый голос Марианны Освальд, ее измученное, с резкими чертами лицо и едва заметное несоответствие между ее жестами, мимикой и текстом песен.
И в том же зале Гаво я, вместе с Сартром, впервые услышала все квартеты Бетховена. Там мы встретили Камиллу; когда звучали части, казавшиеся ей скучными, она что-то торопливо царапала на клочках бумаги: записывала идеи для своего романа, сказала она нам; такое совмещение заставило меня задуматься.
На рождественские каникулы мы поехали в Межев; мы остановились в маленьком пансионе. Моя сестра и Жеже жили с друзьями в соседнем шале, а Бост присоединился к нам. Мы решили брать уроки; я не отличалась ни ловкостью, ни смелостью и все-таки день ото дня делала успехи. На склонах гор Арбуа, Рошбрюн у нас бывали хорошие моменты. По вечерам мы читали «Дневник» Сэмюэля Пипса и «Дневник для Стеллы» Свифта, которые только что были переведены. Как раз в это время или сразу после возвращения в Париж мы прочитали «Надежду» Мальро со страстью, выходившей далеко за пределы литературных рамок. Как и в других романах Мальро, герои его лишены были плоти, но это не столь важно, поскольку события значили гораздо больше, чем персонажи, и Мальро очень хорошо о них рассказывал. Он был близок нам своим пророчеством Апокалипсиса, тем, как он ощущал антагонизм между энтузиазмом и дисциплиной. Он разрабатывал новые для литературы темы: отношения между индивидуалистической моралью и политической практикой; возможность сохранения даже в самый разгар войны гуманистических ценностей, ибо бойцы народной армии, прежде чем стать солдатами, были гражданскими, просто людьми, и не забывали об этом. Мы интересовались их конфликтами, не предполагая, до какой степени через весьма короткое время они покажутся устаревшими, поскольку тотальная война полностью упразднит межчеловеческие отношения, о которых так радел Мальро и которыми мы тоже очень дорожили.
По сравнению с бомбардировками Мадрида выигранные или проигранные сражения, все то, что прежде вызывало мой интерес, теперь казалось ничтожным. Я едва пробегала в газетах рубрику происшествий и осталась равнодушной к процессу Вайдмана, которому с явно отвлекающей целью пресса посвящала целые страницы. С меньшим интересом, чем в прошлые годы, я смотрела на людей, с которыми сталкивалась.
В январе мы бывали в «Ателье» на репетициях «Плутоса», весьма свободной адаптации Аристофана, сделанной Камиллой; в декорациях Куто, на музыку Дариуса Мило она создала своего рода ревю, которое в целом ничего особенно не означало, хотя многие сцены были занимательны. Инициатором был Дюллен. Своей красотой и грацией Мари-Элен Дасте спасала от слащавости роль Бедности. Особую остроту спектаклю придавало то, что в нем участвовал Марко: он хотел поупражняться петь на сцене, полагая, что протекция Дюллена может быть ему полезной. С голыми ногами, в короткой тунике и сандалиях он возглавлял хор крестьян. Однако им трудно было управлять, поскольку, как сурово заявил ему директор Оперы, у него отсутствовало чувство ритма. Он пел отдельно от музыки, и, когда передвигался по сцене, его шаг не попадал в такт. Между тем в маленьком зале «Ателье» его голос производил большое впечатление.