нгр не хотел бы оказаться вместе со сбродом. Авиатор говорит о воздушных налетах; в газ он не верит, скорее уж в бомбы с жидким воздухом; он советует спуститься в укрытие. Все говорят о тревоге грядущей ночью, никогда Париж не был таким темным. Ночевать я опять иду к чете Пардо.
Ночью Жеже входит ко мне в комнату: сирены. Мы подходим к окну. Под прекрасным звездным небом люди спешат в укрытия. Мы спускаемся до каморки консьержки: она уже надела свой противогаз; мы возвращаемся наверх, уверенные, что тревога ложная. Четыре часа утра; я вновь засыпаю до семи часов: меня разбудил будильник. Люди выходят из укрытий; у двух женщин в цветных домашних халатах вокруг головы полотенца, видимо, вместо противогаза. Какой-то тип, проезжая на велосипеде с противогазом через плечо, кричит: «Ах, мерзавцы!»
5 сентября.
В газете сообщается, что «на фронте постепенно начались контакты». Как это чистенько и вежливо! Пардо и Жеже собирают чемоданы. Подходит молоденькая ассистентка режиссера, которую они берут с собой, волосы у нее растрепаны, она утверждает, что женщины больше не красятся, не причесываются, и это похоже на правду. Она рассказывает, что позавчера на железной дороге в Обре произошла страшная катастрофа: сто двадцать погибших, и что на дорогах корежат друг друга множество машин.
Второго сентября вечером письмо от Сартра из Нанси. В «Дом» заглядывает Кислинг в военной форме; Фернанда Барре — бывшая жена Фудзиты — останавливает его: «Ну что, старина, приходится надевать это во второй раз!» Табуи в «Эвр» по-прежнему оптимистична: войны не будет.
Указ относительно немцев, проживающих во Франции: их отправят в концентрационные лагеря. На магазинах «Унипри» объявления: «Французский торговый дом. Французское руководство. Французские капиталы».
«Флора» закрыта. Я сажусь на террасе кафе «Дё Маго» и читаю «Дневник» Жида от 1914 года; много схожего с настоящим временем. Рядом со мной Аньес Капри, Соня и ее смуглая подруга. Они спешат покинуть Париж. Капри собирается уехать в Нью-Йорк. Все с тревогой говорят о вчерашней ночной тревоге. Рассказывают, что немецкие самолеты пересекли границу с разведывательной целью. Все это малоинтересно, разве что красочно. Пока еще не ощущается, что это действительно война; все ждут: чего? Ужаса первой битвы? В настоящий момент все происходящее похоже на фарс: напыщенные люди с противогазами, кафе с замаскированными окнами. Сообщения ни о чем не говорят: «Военные операции проходят нормально». Есть ли уже убитые?
Как медленно, с утра до вечера, дни скользят к бедствию; медленно, так медленно. Площадь Сен-Жермен-де-Пре мертва под солнцем, мужчины в спецовках перекладывают мешки с песком; какой-то человек играет на маленькой флейте; торговец продает арахис.
Я ужинаю с венгром на террасе бульвара Монпарнас; я пью много красного вина, потом аквавит в кафе «Викинги», похожем на склеп. Венгр объясняет мне, что он записался добровольцем, потому что не может ни вернуться в Венгрию, ни добиться во Франции приличного положения. Он делает мне признания относительно своей сексуальности и в конце концов наводит на меня смертельную скуку. Я возвращаюсь к себе. Девушки поджидают клиентов с противогазами на боку.
Меня разбудили взрывы. Я выхожу на лестничную площадку. «Это пулеметы», — кричат мне. Сирены выли часом раньше. Я одеваюсь, спускаюсь, ничего больше не слышно, и я поднимаюсь спать.
6 сентября.
Читаю газеты в «Трех мушкетерах». В «Марианне» больше никаких кроссвордов: все игры такого рода запрещены из опасения условного кода. Внезапно опускается металлическая штора, и люди выходят: сирены. Люди, очень спокойные, собираются на улице маленькими группами. Я возвращаюсь в отель: хозяйка продолжает мыть посуду, а я читаю Жида у себя в номере, а после окончания тревоги — в «Доме». Согласно «Пари-Миди», настоящих сражений на нашем фронте пока еще нет. Фернан говорит, что эта война кажется ему войной-розыгрышем, мнимой войной, очень похожей на настоящую, но внутри пустой. Продлится ли это?
7 сентября.
Я нежно привязана к этому перекрестку Монпарнаса: его полупустым террасам кафе, лицу телефонистки «Дома»; я чувствую себя в тесном кругу своих, и это ограждает меня от тревоги. Я пью кофе, читая Жида, и какой-то тип с немного выпученными глазами, которого мы часто видели в «Доме», обращается ко мне: «Видеть кого-то, читающим Андре Жида! Можно подумать, что великой глупости не существует!» Он рассказывает мне, что вчера на террасе «Дома» жена Бретона устроила скандал, крича изо всех сил: «Эта сука, генерал Гамелен!» Его зовут Адамов, он немного знает сюрреалистов.
Второе письмо от Сартра, который все еще находится в Нанси.
Я купила журнал «Мари Клэр»; слово война не упоминается ни разу, а между тем номер вполне соответствует моменту. В туалете «Дома» какая-то проститутка подкрашивает лицо. «Я не пользуюсь тушью для ресниц, из-за газа», — таинственно объясняет она.
8 сентября.
Фернан находит меня в ресторане на улице Вавен и пьет со мной кофе. Вчера он видел Эренбурга и Мальро. Мальро пытается прийти на помощь иностранцам, которых силой забирают в Легион; создана словацкая армия; 150 000 евреев Америки предложили сформировать экспедиционный корпус, но похоже, власти собираются поддержать пакт о нейтралитете, и они не смогут приехать. Газеты сообщают об «улучшении наших позиций» и говорят о «жестоких сражениях между Рейном и Мозелем». Фернан утверждает, что будто бы уже сняли несколько оборонительных укреплений линии Зигфрида. Я иду в отель, где горничная рассказывает мне о молодом человеке, только что кончившем военную службу, как месье Бост, и теперь он снова в войсках; его бомбят. Я боюсь за Боста. И несмотря ни на что, боюсь за Сартра.
Неделя борьбы, ради чего? Я словно ожидала чуда, но неделя не продвинула меня ни на шаг, это только-только начинается; вот о чем следовало бы думать и о чем я не могу думать. Я не знаю, с какого конца подступиться к войне, ничего окончательного, как говорил Лионель по поводу своей болезни: вечная угроза. Иногда я принимаю состояние страха за кризис, которому следует отдать должное, но который необходимо попробовать сократить; а иногда это кажется мне моментом истины, а остальное — бегством. Ни малейшего волнения при виде тех мест, где я бывала счастлива; я ощущала бы его, если бы речь шла о разрыве. При разрыве речь идет о том, чтобы отречься от мира, который еще тут, который цепляет нас со всех сторон, и страдание ужасно. Но теперь мир раз и навсегда разрушен, остается лишь нечто бесформенное. Любая грусть, любое страдание под запретом. Нужна все-таки хоть какая-то надежда.
Площадь Эдгар-Кине, люди поднимают головы, чтобы посмотреть, как устремляются к серо-розовому небу толстые серые колбасы — привязные аэростаты. Я располагаюсь в «Доме», чтобы делать эти записи. Теперь в кафе надо расплачиваться за заказ сразу же, чтобы в случае тревоги иметь возможность уйти.
Вернувшись к себе в полночь, я нахожу записку: «Я здесь, я в 20-м в глубине коридора. Ольга». Я стучу в 20-й, откуда мне отвечает грубый мужской голос; потом со свечой (в отеле уже два дня нет электричества) я брожу по коридору, прислушиваясь к звукам; из своего номера напротив выходит рыжая особа и подозрительно смотрит на меня. Под конец я стучу в 17-й, где нахожу полусонную Ольгу. Мы проговорили до трех часов утра.
9 сентября.
Ольга говорит, что Бост сейчас в безопасности. Почтальон принес мне письмо от Сартра, который кажется вполне спокойным. Страх отпускает меня, это физическое освобождение. Я вдруг сразу обретаю если не воспоминания, то, по крайней мере, будущее.
Мы с Ольгой идем в «Дом». Рядом с нами две молоденькие лесбиянки, одна из них ругается с парнем. «С парнями я не разговариваю», — заявляет она, а парень, усатый, простодушный, угрожает: «Зато у парней есть уши, чтобы слышать, и они могут повторить это, а Венсенская башня неподалеку». Ольга рассказывает мне, как война преобразила Бёзвиль: по улицам прогуливаются элегантные беженцы, бесконечная череда поездов, набитых жалобно ржущими лошадьми и молчаливыми солдатами. Только негры поют; еще есть поезда с беженцами; бойскауты, рассказывает она, бесцеремонно хватают ребятишек, чтобы до отвала напоить сгущенным молоком. Заходит Фернан. Он говорит, что в Польше дела плохи: Варшава будет взята. Я располагаюсь с Ольгой в пустующей квартире Жеже.
10 сентября.
Утром я заглядываю к своей бабушке и нахожу ее сражающейся с доброй женщиной из пассивной обороны, которая хочет убедить ее уехать. «В первую очередь эвакуируют детей и старых людей», — говорит она. Бабушка складывает руки на своем круглом животике и со строптивым, упрямым видом возражает: «Но я не ребенок». Она получила письмо от моей матери: в Сен-Жермен-ле-Белль арестовали шпиона, который, как утверждают, хотел пустить под откос поезд Париж — Тулуза.
У себя я нахожу письмо от Сартра и извещение о телеграмме, наверняка от Бьянки, но чтобы получить телеграмму, надо завизировать извещение в полицейском участке, и для этого требуется справка о местожительстве; потом можно идти за телеграммой на почту.
В одиннадцать часов вечера — я как раз читала в постели «Мать» Перла Бака, скучную книгу — до меня доносятся громкие голоса: «Свет! Свет!» Я пытаюсь возражать, но крики продолжаются: «Запули им в ставни из револьвера… Если хотите заниматься шпионажем, убирайтесь!» — и я решаю погасить свет.
Ночь, четыре часа, короткая тревога. Мы спускаемся в убежище; на полу доски, стулья; некоторые жильцы приходят с маленькими складными стульями. Консьержка говорит, что стулья принадлежат господам напротив и что на них нельзя садиться. Мы поднимаемся под предлогом поиска стульев и беседуем до конца тревоги.
Сегодня утром в ресторане один солдат рассказывал, причем очень громко, что в его казарме два солдата повесились перед отправкой, один из них не хотел оставлять своих четверых детей.
11 сентября.
Ощущение бесконечного досуга; время не имеет больше цены. Иду за телеграммой Бьянки; она просит меня приехать в Кемпер, я поеду. Пишу письма. У меня начинает появляться желание работать, но надо подождать. В «Доме» усатый парень делится своими воспоминаниями о той войне: «Мой первый бош был такой большой, что когда его подобрали и положили на тележку, он не помещался в ней, и пришлось держать его ноги. Меня это так поразило, что при ранении моя кровь не свертывалась».