Зрелость — страница 92 из 127

Мы гуляли по окрестностям Парижа, а когда в августе мои уроки прервались, продвинулись еще дальше. Я увидела Иль-де-Франс, его леса, замки, аббатства. Я увидела Компьень в руинах, Бове в руинах, Нормандию в руинах: такое опустошение уже казалось мне едва ли не естественным. Я крутила педали, физическое усилие занимало мое внимание. А манеры Лизы заставляли меня смеяться; порой, несмотря на отсутствие у меня почитания приличий, я бывала все-таки немного смущена: она нарочно провоцировала скандал. В Эврё, войдя в церковь, чтобы осмотреть ее, она вымыла руки в кропильнице. В Лувье в коридоре, ведущем в столовую, стоял умывальник: она намылила себе лицо под изумленными взглядами служанок и посетителей. «А почему нет?» — говорила она мне с некоторым вызовом; и, поскольку каждый ответ следовало неукоснительно обосновывать, пришлось бы призвать на помощь целую философскую систему, чтобы помешать ей сморкаться в свою салфетку. Впрочем, она действительно любила философию, и я давала ей несколько уроков. Она воспылала любовью к Декарту, поскольку он все отметал и воссоздавал мир в достоверности сознания. Однако она не хотела читать его по пунктам и даже по фразам; она спотыкалась на каждом слове, что нередко делало наши занятия весьма бурными. Я не любила бурь, но Лизе они доставляли удовольствие. Она со смехом призналась мне, что семейные сцены, которые в прошлом году она использовала как предлог, чтобы поджидать меня у двери моего отеля, она чаще всего придумывала; и, несмотря на это, она полагала, что, усердно утешая ее, я предоставляла ей права на себя, и она их требовала. Она с жаром упрекала меня за то, что в июне я покинула Париж без нее. Она не соглашалась с тем, что одиночество я предпочитаю ее обществу; когда я совершила прогулку в предместье, о которой рассказала в своем дневнике, она следовала за мной до Орлеанских ворот, повторяя с упрямым видом: «Я хочу поехать с вами». Мой гнев смутил ее; но зачастую просьбы и угрозы разбивались о ее упрямство. Когда вечером мы работали или разговаривали в моей комнате, из-за комендантского часа ей надо было уходить рано; я следила за часами. «Пора», — говорила я ей. Однажды она спокойно заявила: «Нет, я не уйду». Тон ее повысился: прогонять ее невежливо, она может спать здесь, квартира достаточно большая, к тому же ведь я принимала здесь Ольгу. Единственным моим аргументом было мое нежелание, чтобы она осталась; принимать это во внимание она отказалась; я в ярости видела, что комендантский час приближается, и в конечном счете была вынуждена уложить ее в спальне моей бабушки. Этот успех вдохновил ее, и она опять взялась за свое; на сей раз от злости у меня слезы выступили на глазах, не знаю, как мне удалось — ибо она была намного сильнее меня — вытолкать ее на лестницу: безусловно, ее упорство в какой-то момент дрогнуло; однако она тут же опомнилась и стала трезвонить в дверь. Я не поддалась. Когда я заснула, заткнув уши восковыми шариками, Лиза все еще звонила, но уже с перерывами. Утром я обнаружила ее, лежащей на коврике с перепачканным слезами и пылью лицом. Квартира была на последнем этаже, на площадку не выходили другие двери, ее никто не потревожил, и она спала там. Я надеялась, что это послужит ей уроком, но нет: она была неукротима. Мы по-прежнему прекрасно ладили друг с другом и в то же время отчаянно ссорились.

Миновал август, начался сентябрь. К пятнадцатому числу я получила письмо от Сартра, сообщавшее о его переводе в Германию; как обычно, он говорил, что находится в добром здравии и вполне весел. Но я так надеялась на его возвращение, что не выдержала. Вот запись в тетради, где я пыталась снова вести дневник:

«На этот раз я несчастна. В прошлом году мир вокруг меня стал трагичен, и я жила в согласии с ним, но это не было несчастьем. Я хорошо помню, как в сентябре я ощущала себя частицей большого коллективного события, событие меня интересовало. Но вот уже неделя, как все изменилось. Мир утратил очертания. Несчастье поселилось во мне, подобно особой личной болезни; это всего лишь следствие бессонниц, кошмаров, головной боли… Я смутно представляю себе карту Германии с черной границей с проволочными заграждениями, и где-то есть слово Силезия, и еще услышанные фразы, вроде этой: “Они умирают от голода”».

Душа не лежала продолжать; разговор с бумагой с глазу на глаз стал мне невыносим.

Между тем я пользовалась последними погожими днями сентября. Вернувшаяся в Париж Бьянка предложила совершить совместное путешествие на велосипедах; я уже не ждала Сартра и согласилась. Мы сели на поезд до маленького городка в долине Бриер: мне было любопытно исследовать этот район; деревни с их безупречно белыми оштукатуренными домами под соломенными крышами казались почти искусственными; они стояли среди неприветливых болот, безутешность которых меня мало тронула. Я видела Геранд, такой мирный среди старинных укреплений; видела залитое нежным солнцем побережье Морбиана, сосны, песок, скалы, бухточки, осеннее небо, вересковые заросли и Рошфор-ан-Тер, его дома из серого гранита, украшенные красной геранью. Мы ели лангустов, блинчики, вкуснейшие пирожки. Немцев на дорогах мы не встречали, но на постоялых дворах нам много о них рассказывали. Они поглощали омлеты из пяти яиц и целые миски сметаны, тут никогда не видели людей, поедавших такое количество пищи. «Ну и любят же они полакомиться!» — говорил нам официант в кафе Ренна. И тем не менее за эти две недели я почти забыла о немцах: что-то из того, что прежде было отрадой жизни, пробудилось. Потом мы вернулись в Париж.

Глава VII

Нет, время не сместилось, времена года по-прежнему сменяли друг друга: начинался новый учебный год. Начался он плохо. В лицее Камиль-Се — как и во всех лицеях — меня заставили подписать бумагу, где я под присягой утверждала, что я не еврейка и не состою в тайном обществе; подписывать такой документ мне претило, но никто не отказывался: для большинства моих коллег, так же как и для меня, другого выхода не было.

Я покинула квартиру бабушки и снова поселилась на улице Вавен в отеле «Дания». Париж выглядел хмуро. Нет бензина, на улицах нет машин; редко ходившие автобусы заправлялись газом. Передвигались почти исключительно на велосипедах; многие станции метро все еще были закрыты. Комендантский час отодвинули до полуночи, публичные места закрывались в одиннадцать часов. В кино я больше не ходила: показывали лишь немецкие фильмы и французские, далеко не лучшие. Немцы запретили аплодировать во время кинохроники: такие проявления они считали оскорбительными. Большое число залов, в том числе и «Рекс», были преобразованы в Soldaten-Kino[108]. Я питалась в маленьких ресторанах, которые пока неплохо выпутывались. Но на рынках, в продовольственных магазинах было скудно. В конце сентября ввели продовольственные талоны, однако с провизией от этого легче не стало. На столе моих родителей я увидела овощи той войны: топинамбур, брюкву.

Между тем город вновь заселялся. В «Доме» я увидела Марко, он снова занял свой пост в лицее Людовика Великого. Он таинственно поведал мне: «Я пользуюсь доверием Филиппа Петена», это означало, что он знаком с кем-то, кто немного знал Алибера. Нечем хвастаться, думала я. Я гораздо больше обрадовалась встрече с Панье; как водителю полковника, ему пришлось отступать, и он вел машину в течение двух суток без сна. Он привел меня в замешательство, отказавшись ругать вместе со мной Виши: говорить плохо о Петене, уверял меня он, значит играть на руку людям, желающим подчинить всю Францию целиком гаулейтеру. «И что дальше?» — спросила я. В любом случае Виши подчинялось немцам. 2 октября немецким указом было предписано заявить о себе всем евреям, а всем еврейским предприятиям обозначить себя.

19-го Виши утвердило «статус евреев»: им запрещался доступ к общественной деятельности и свободным профессиям. Лицемерное раболепство человека, осмелившегося заявлять: «Я ненавижу обманы, которые причинили нам столько зла», приводило меня в ярость. Он проповедовал возврат к земле — как некогда в нравоучительных пьесах месье Жанно, друг моего отца, — под предлогом морального обновления, а сам повиновался победителям, обрекая Францию стать житницей Германии. Все лгали: и генералы, и видные деятели, которые саботировали войну, поскольку Народному фронту предпочитали Гитлера, сегодня они провозглашали, что мы проиграли из-за «пристрастия к радостям». Из поражения Франции эти ультрапатриоты возводили себе пьедестал, чтобы оскорблять французов. Они слащаво возражали, что работают на благо Франции: какой Франции? Они использовали немецкое присутствие, чтобы подчинить ее своей программе бывших кагуляров. «Послания» маршала покушались на все, что имело ценность в моих глазах, и прежде всего, на свободу. Отныне высшим благом будет семья, будет царствовать добродетель, в школах с благоговением надо говорить о Боге. Я узнавала эту пламенную глупость, омрачавшую мое детство: теперь она официально нависла над всей страной. Гитлер, нацизм — то был чужой мир, который я ненавидела на расстоянии, с некоторым спокойствием. Петен, «Национальная революция» — это я ненавидела лично и с гневом, который каждый день вспыхивал вновь. Подробности того, что происходило в Виши, сделки, уступки никогда не вызывали у меня интереса, поскольку Виши в целом был для меня постыдным скандалом.

Ольга окончательно вернулась в Париж и обосновалась, так же как ее сестра, в отеле пассажа Жюль-Шаплен. К ним присоединился Бост. В Монпелье он проходил длительное лечение и теперь совершенно выздоровел. После стольких месяцев, проведенных исключительно с женщинами, так неоценимо было вновь обрести мужскую дружбу. Мы были согласны по всем пунктам, но он разбирался во всем не лучше меня. Будущее было ограничено, даже настоящее от нас ускользало: единственными источниками информации были немецкие газеты. У меня не было никаких политических контактов: Арон уехал в Лондон, Фернан и Стефа покинули Францию, Колетт Одри вместе с мужем обосновались в Гренобле, брат Боста находился в плену. У кого мне что узнавать? Я чувствовала себя очень одинокой. Уже распространялись кое-какие подпольные издания: «Советы оккупанту» Жана Тексье, «Пантагрюэль»; но я не знала об их существовании. Я ходила в «НРФ» и разговаривала с Брисом Парэном. Он сказал, что журнал появится снова; Полан отказался руководить им под немецким контролем, за это берется Дриё. Он поведал мне о «списке Отто» — списке книг, которые издателям и книготорговцам надлежало изъять из обращения: Гейне, Томас Манн, Фрейд, Штекель, Моруа, произведения генерала де Голля и т. д. Я узнала от него единственно важную вещь: Низана убили; неизвестно в точности, где и как, но факт был достоверный. Его жена и дети перебрались в Америку. У меня защемило сердце. Низан, который так ненавидел смерть: знал ли он, что умирает? Он написал лучшую свою книгу, очень хорошую книгу — «Заговор». Чуть позже почва ушла у него из-под ног; он всю свою жизнь поставил под вопрос и, пока заново все обдумывал, умер. Особенно нелепым мне казалось то, что будущее у него украли именно в этот момент. Прошло несколько дней, и я с изумлением узнала, что теперь у него хотят украсть и прошлое.