Я уже не помню обстоятельств нашей первой встречи, думается, она состоялась «У Липпа»; мы сразу поняли, что относительно умственных способностей Джакометти Лиза ошибалась; у него их было в избытке, причем наилучшего качества: таких, что соответствуют действительности и извлекают из нее истинный смысл. Никогда он не довольствовался слухами или приблизительной оценкой, он проникал в самую суть вещей и изучал их с бесконечным терпением; иногда ему везло, и он выворачивал их наизнанку. Его интересовало все: любопытство было формой, которую принимала его страстная любовь к жизни. Когда его сбила машина, он с интересом думал: «Значит, умирают именно так? Что со мной будет?» Сама смерть была для него живым опытом. Каждая минута его пребывания в больнице приносила ему какое-нибудь неожиданное открытие, он чуть ли не с сожалением уходил оттуда. Такая ненасытность брала меня за душу. Джакометти мастерски пользовался словом, чтобы моделировать персонажи, декорации, чтобы одушевлять их; он был из тех редких людей, которые, слушая вас, вас обогащают. Между ним и Сартром существовало более глубокое родство: они все вложили — один в литературу, другой в искусство; невозможно решить, кто из них был большим маньяком. Успех, слава, деньги — на это Джакометти было наплевать: он хотел добиться своего. К чему же он все-таки стремился? Меня тоже его скульптуры, когда я в первый раз увидала их, привели в замешательство: действительно, самая объемная едва достигала размера горошины. Во время наших многочисленных разговоров он объяснил свое кредо. Прежде он был связан с сюрреалистами; в самом деле, я припоминала, что видела в «Л’Амур фу» его имя и репродукцию одного из его произведений; он делал тогда «предметы», такие, какими они представлялись Бретону и его друзьям, они соотносились с реальностью лишь косвенно. Но вот уже два или три года этот путь представлялся ему тупиковым; он хотел вернуться к тому, что считал сегодня истинной проблемой скульптуры: воссоздать человеческий облик. Бретон пришел в негодование: «Голова! Всем известно, что это такое!» Джакометти, в свою очередь, с возмущением повторял эту фразу; на его взгляд, никому еще не удавалось высечь или смоделировать достойное отображение человеческого лица, необходимо было начинать с нуля. Лицо, говорил он нам, — это неделимое целое, смысл, выражение; но безжизненная материя, мрамор, бронза или гипс, напротив, делятся до бесконечности; каждая частица замыкается, противоречит целому, уничтожает его. Он пытался устранить материю до крайних пределов возможного: таким образом ему удавалось моделировать эти головы почти без объема, в которые вписывалось, полагал он, единство человеческого облика таким, каким он представляется живому взгляду. Быть может, когда-нибудь он отыщет иной способ исторгнуть его из головокружительного рассеивания в пространстве, а пока он сумел придумать лишь этот. Сартр, который с юных лет стремился понять реальность в ее синтетической подлинности, был особенно заинтересован такими поисками; точка зрения Джакометти совпадала с феноменологической, поскольку он хотел ваять лицо в ситуации, в его существовании для другого, на расстоянии, преодолевая таким образом ошибки субъективности. Джакометти никогда не думал, что искусство может ограничиться игрой переливов видимости; зато влияние кубистов и сюрреалистов заставило его, как и многих художников эпохи, смешивать воображаемое и реальность: в течение долгого времени своей работой он стремился не показывать реальность через материальный аналог, а фабриковать вещи. Теперь он критиковал это заблуждение и у других, и у себя. Он говорил о Мондриане, который, считая, что его полотно плоское, отказывался вписывать туда мысленно три измерения. «Но, — с убийственной улыбкой говорил Джакометти, — если пересекаются две линии, одна все-таки проходит над другой: эти картины не плоские!» Никто не увяз в этом тупике так глубоко, как Марсель Дюшан, которого Джакометти очень любил. Сначала он писал картины — среди прочих знаменитую: «Невеста, раздетая своими холостяками, одна в двух лицах». Но картина существует лишь благодаря взгляду, который оживляет ее; Дюшан хотел, чтобы его творения жили сами по себе, без всякой помощи, и он принялся копировать куски сахара из мрамора; однако такое подобие его не удовлетворило, он начал создавать вполне реальные обиходные предметы, в числе прочего шахматную доску; затем удовольствовался тем, что стал покупать тарелки или стаканы и подписывать их. В конце концов он вообще перестал что-либо делать[111]. Я воспроизвожу эту историю в том виде, какой, насколько я помню, рассказывал ее Джакометти. У Джакометти эти ложные проблемы не находили глубинного отклика: истинной его заботой было защититься от ужасающей бесконечной пустоты пространства. В течение длительного времени, шагая по улицам, ему необходимо было прикасаться рукой к твердыне стены, чтобы противостоять бездне, открывавшейся рядом с ним. В другой момент ему казалось, будто ничто не имеет веса: на авеню, на площадях прохожие как будто плавали. «У Липпа», указывая на перегруженные украшениями стены, он весело говорил: «Ни единой дырочки, никакой пустоты! Абсолютная наполненность!» Я никогда не уставала слушать его. На сей раз природа не обманула: Джакометти обладал тем, что обещало его лицо; впрочем, если присмотреться к нему поближе, в глаза сразу бросалось то, что его черты не были чертами заурядного человека. Нельзя было предсказать, «свернет ли он шею скульптуре» или потерпит неудачу, овладевая пространством, однако сама его попытка уже была более захватывающей, чем большая часть успехов.
Сведения о моей сестре в течение года мы получали через Красный Крест. Ей трудно жилось в Фаро, где она давала уроки французского языка; однако она писала картины, и Лионель чувствовал себя все лучше и лучше. Она была бы счастлива, если бы не одолевавшая ее романтическая мысль о грозивших нам опасностях. Мы пытались ее успокоить в открытках, которые ей посылали, но удаленность способствовала тревоге, и ее мучили ужасные видения.
Она не встретилась с отцом, который умер в июле. Он перенес операцию на простате, и поначалу казалось, что все шло хорошо. Однако силы его истощили месяцы недоедания, а главное, шок от поражения и оккупации: старческий туберкулез унес его за несколько дней. Он принял смерть с безразличием, которое меня удивило; он часто говорил, что ему не важно, случится ли она в тот или другой день, поскольку в любом случае ее не избежать; впрочем, у него не оставалось смысла жить в этом мире, который он совсем не понимал; и тем не менее меня восхищало, как мирно он вернулся в небытие; он не обманывался, так как попросил меня, если я смогу, не огорчая мать, не допускать к его изголовью священника: она выполнила его желание. Я присутствовала при его агонии, этой тяжкой живой работе, которой уничтожается жизнь, безуспешно пытаясь уловить тайну этого ухода в никуда. После последней судороги я долго оставалась с ним одна; сначала отец был мертв, но присутствовал: это был он. А потом я увидела, как он головокружительно удаляется от меня: я поняла, что склоняюсь над трупом.
Если приехать без багажа, с пустыми руками, пересечь демаркационную линию было не трудно. Сартр решил, что каникулы мы проведем в свободной зоне; таким образом, он сможет демобилизоваться, но главное, он хотел установить связи между группой «Социализм и свобода» и некоторыми людьми другой зоны. Лиза подарила ему велосипед, приобретенный нечестным путем, от которого он не стал отказываться, поскольку в любом случае, заявила Лиза, возвращать его хозяину она не будет. Бост одолжил нам палатку и легкое снаряжение. Мы имели право отправлять посылки из одной зоны в другую. Велосипеды и багаж мы отправили в Роанн одному священнику, который бежал через неделю после Сартра, и взяли билет до Монсо-ле-Мин: нам дали адрес кафе, где мы найдем проводника через границу.
Проводника арестовали несколько дней назад, сказал нам хозяин, но наверняка можно будет договориться с кем-нибудь другим. Всю вторую половину дня мы провели в кафе, глядя на идущих мимо людей, с приятным ощущением приключения в душе. К вечеру за наш столик села женщина в черном, лет сорока: за разумную плату она проводит нас этой ночью через поля. Мы мало чем рисковали, но для нее дело обстояло серьезнее, и она удвоила предосторожности. Мы молча следовали за ней по лугам и лесам, окутанным свежим ночным ароматом; она разорвала чулки о колючую проволоку и долго ворчала. Время от времени она делала нам знак остановиться и замереть. Внезапно она заявила, что линия пройдена, и мы быстрым шагом бросились к деревне. На постоялом дворе было много людей, которые только что «перешли», вроде нас; мы легли на матрасы в комнате, где уже спали шестеро человек; плакал ребенок. Но какое ликование на другой день утром, когда мы прогуливались по дороге в ожидании поезда на Роанн! Из-за того, что я нарушила запрет, мне казалось, будто я обрела свободу.
В кафе в Роанне мы прочитали газеты другой зоны: они были не лучше наших. Мы забрали свой багаж у аббата П…, сам он отсутствовал. Я долго прикрепляла багаж к нашим велосипедам. Они меня очень беспокоили. Достать новые покрышки было почти невозможно, а наши были залатаны и усеяны странными вздутиями, да и камеры были не лучше. Едва мы выехали из города, как переднее колесо у Сартра сплющилось. Не понимаю, как я пустилась в эту авантюру, не научившись починке, но факт в том, что я этого не умела. По счастью, поблизости оказался механик, научивший меня снимать покрышку и клеить резиновые заплатки. Мы снова тронулись в путь. Сартр уже много лет не совершал длительных поездок на велосипеде, и через сорок километров он совсем выдохся; мы остановились на ночь в отеле. На следующий день он катил более лихо, и к вечеру мы поставили палатку на большой лужайке у въезда в Макон: тут тоже не обошлось без трудностей, ибо мы оба не отличались ловкостью. Тем не менее через несколько дней мы ставили и разбирали палатку в один миг. Обычно мы располагались вблизи какого-нибудь города или деревни, поскольку после дня, проведенного на свежем воздухе, вечером Сартр жаждал окунуться в дым бистро. В Бурге он демобилизовался; изучая его фальшивый военный билет, офицер поморщился: «Вам не следовало подделывать ваш билет». — «А как быть? Мне следовало остаться в Германии?» — спросил Сартр. «С военным билетом не шутят», — сказал офицер. «Значит, следовало остаться в плену?» — повторил Сартр. Офицер пожал плечами; он не решился до конца высказать свою мысль, но на лице его было написано: «А почему бы и нет?» Но все-таки он дал Сартру его демобилизационный лист.