еще не было алмазов. Господин де Ла Ну, вашу руку! — Она взяла железную рукугугенота — не живую его руку, а железную взяла она и сказала лишь для него дадля Агриппы д’Обинье и долговязого дю Барта: — Если бы Господь попустилодной-единственной песчинке на нашем пути скатиться иначе, чем она скатилась схолма, нас бы не было здесь. Ведомо вам это?
Они кивнули. На сумрачном лице долговязого дю Барта уже можно было прочитатьдуховные стихи, которые складывались у него в уме, но тут снаружи загремелитрубы. Идут! Надо приосаниться и предстать перед послами могущественным двором.Чуть ли не все лица мигом изобразили сияющую торжественность, смягченнуюлюбопытством; все выпрямились, и принцесса Бурбонская тоже. Она огляделась, ищадам, но их мало было при этом кочевом дворе и походном лагере. Быстрорешившись, она взяла за руку и вывела вперед Шарлотту Арбалест, женупротестанта Морнея. Вдруг возникло замешательство.
Послы там внизу, наверно, не сразу наладили порядок шествия. А трубачичересчур поторопились. Дорога от берега шла в гору; может статься, венецианскиевельможи были слишком дряхлы, чтобы взобраться по ней? Король, по-видимому,отпускал шутки, по крайней мере окружающие смеялись. Принцесса, сестра его,подвела свою спутницу к другому окну; она была в смятении: подле венценосногобрата стоял кузен Суассон, которого она любила. «Если бы я хоть не шла рука обруку с этой высоконравственной протестанткой!» — думала Екатерина, словно самаона была иной веры. Да, она забылась, как забывалась на протяжении всей своейкороткой жизни, при неожиданной встрече с возлюбленным. Сердце ее колотилось,дыхание стало прерывистым, чтобы скрыть смущение, она приняла самый надменныйвид, но почти не понимала, что говорит своей соседке.
— Сердцебиение, — говорила она. — У вас его не бывало, мадам де Морней?Например, еще в Наварре, когда у вас вышли неприятности с консисторией из-заваших прекрасных волос?
Голова Шарлотты Арбалест была покрыта чепцом; он доходил почти до самыхглаз, изливавших блеск и не ведавших робости. Добродетельная жена протестантаМорнея спокойно подтвердила:
— Меня обвинили в нескромности, потому что я носила поддельные локоны, ипастор не допустил меня к причастию и даже господину де Морнею отказал в нем.Хотя прошло столько лет, сердце у меня по сию пору не может оправиться от техволнений.
— Вот как несправедлива бывает к нам наша церковь, — поспешила убедить себяпринцесса. — Ведь вы же во имя нашей религии обрекли себя на изгнание и нищетупосле того, как спаслись от Варфоломеевской ночи. Все мы, ожидающие здесьпослов, были прежде либо узниками, либо изгнанниками во имя веры: вы сами сгосподином Морнеем, король — мой брат, и я также.
— И вы также, — повторила Шарлотта; ее ясный взгляд лился прямо в глазаКатрин, которая дрожала от смущения. Что бы я ни говорила, эта женщина видитменя насквозь, поняла она.
— Наперекор пасторам, вы еще долго носили рыжеватые локоны, — настаивалабедняжка Екатерина. — И вы были правы, скажу я. Как же так? Спервапреследования, изгнание, а когда, наконец, вы воротились на родину, вашу жертвуне принимают. Из-за чего же — из-за локонов.
— Нет, я была неправа, — созналась жена протестанта. — Я проявиланескромность. — Тем самым она хоть и выдавала собственную слабость, но, всущности, напоминала принцессе о ней самой и ее куда более тяжком прегрешении.На это она намекнула вполне ясно. — Нескромность моя была не только оправданна:она была предумышленна и противостояла любым угрозам. Однако же благодатьснизошла на меня в молитве, я отринула то, что было греховно. С той поры яскромно ношу чепец.
— И страдаю сердцебиением, — сказала Катрин. Гневным взглядом окинула оналицо собеседницы, бледное, смиренное, вытянувшееся, каким оно стало теперь.«Прежде, когда она была миловидна, мы вместе посещали балы», — подумала она.Гнев ее сразу остыл. Ею овладело сострадание, недалеко было и до раскаяния. «Ая все такая же, как раньше, и грех мой при мне. Я себя знаю, я не заблуждаюсь,но при этом неисправима; прощения мне не будет», — в раскаянии думала она. —Господи, помоги мне нынче же вечером надеть чепец! — молилась она тихо инастойчиво, хоть и без большой надежды быть услышанной.
Граф Суассон очутился перед ними, он сказал:
— Сударыни, его величество изволит требовать вас к себе.
Обе покорно склонили головы, лица у них остались невозмутимы. Он повел обеихдам, держа их за кончики пальцев поднятыми руками. Руку кузины он пыталсяпотихоньку пожать. Она не ответила на пожатие и шла, отвернувшись. Учтивопередал он ее венценосному брату.
Между тополей блеснул металл, у всех сперва возникла мысль об оружии иливоенных доспехах.
— Нет, — сказали женщины, — нам ли не знать, как сверкают драгоценные камни.Или по меньшей мере золотое шитье.
А на деле было и то, и другое, и еще много больше: все диву дались, увидавсеребряный корабль, тот плыл, казалось, по воздуху, опережая самое шествие,когда оно еще едва виднелось. Серебряный корабль был так велик, что люди моглибы поместиться на нем, — и, правда, чьи-то руки ставят парус, только рукидетские. Команда на корабле состоит из мальчиков, они изображают моряков и поютподобающие песни. Звон струн вторит им Бог весть откуда, да, впрочем,неизвестно: чем движется и сам волшебный корабль?
В двадцати шагах от замка корабль остановился, вернее, опустился наземь, ииз-под роскошных тканей, свисавших с его носа, выскочили карлики: они-то инесли его. Горбатые карлики, все в красном, и как бросятся врассыпную, точночертенята, на потеху двору. Между тем приблизились носилки. Как? Да это трон.Только что это сооружение почти везли по земле, а теперь оно поднимается, —лишь совершеннейшие машины могут так бесшумно вознести его на воздух, — ипревращается в трон. Воздух отливает голубизной и вольно овевает белокуруюголовку женщины на троне. Над белокурой головкой высокий убор из локонов икрупных жемчугов. Трон — чистый пурпур, женщина — великолепное создание взолотых одеждах, как на картинах Паоло Веронезе[3]. Кто это? На глазах у нее черная бархатная маска, — ктоэто? Двор притих. Король обнажил голову, за ним все остальные.
Подле высокого трона выступали, тяжело шагая, грозные фигуры, — черные латы,мрачная пестрота одеяний, непокрытые головы, рыжеватая или черная дикая поросльволос. Их узнали по чудовищным челюстям: то склавоны, покоренные подданныеВенеции. Им на смену явились рыбаки, истые сыны морской столицы, без прикрас, взаплатанном платье, со стертыми веслами, — такими их увезли из-под мостакакого-нибудь канала. Эти пели звонкими голосами, бесхитростно и ясно, хотяязык не всем был знаком. Получалось торжественно и при этом весело. Дворупредставился храм, невидимый, издалека искрящийся храм над морем.
Певцы умолкли, оборвав на прекраснейшей ноте, ибо дама на троне подняларуку. То была необыкновенная рука, полная, с заостренными и чуть загнутымикверху пальцами, цвета розового лепестка, без всяких украшений. Она подавалазнак горделиво, но влекуще, точно любовнику, до которого милостиво снисходитзнатная дама. Посол, понял двор; и король Франции один вышел на площадкуприветствовать его.
Тут рыбаки отодвинулись от трона и преклонили колени. Отодвинулись ипреклонили колени воинственные склавоны. Преклонили колени дети на серебряномкорабле и красные карлики у отдаленных кустов. Путь перед троном расчистился,на него вступил худощавый человек в черной мантии и берете: ученый, решил двор.Почему ученый? Неужто республика посылает в качестве главы посольства ученого?Двое других, седобородые военачальники, идут позади него.
Агриппа д’Обинье и дю Барта, два гуманиста, носившие на теле много шрамов отстарых и новых битв, торопливо переговаривались, меж тем как посол медленноприближался к королю. Господин Мочениго, родственник дожа и сам весьмапреклонных лет. Он участвовал в знаменитом сражении при Лепанто[4], когда была одержана победа на море над турками. Теперь жеобучает латинскому языку в Падуе, отсюда знает его христианский мир.
— Какая великая честь! — торжествовал поэт Агриппа. — Господин Мочениговоздает хвалу нашему королю! А я от радости мог бы в стихах описать битву приЛепанто, словно сам был очевидцем!
— Опиши лучше нашу ближайшую битву, — мрачным тоном потребовал долговязый дюБарта. «Я же тогда умолкну навеки», — сказал он про себя своему вещемусердцу.
Король теперь уже вновь надел шляпу с пером и загнутым полем. Не затененныеею глаза его широко раскрыты, чтобы ничего не упустить. Однако он кажетсявзволнованным, и даже слезы, пожалуй, готовы выступить у него на глазах,возможно, он потому так широко и раскрывает их, веки его неподвижны, и весь онзастыл в неподвижности. В знак приветствия посол склонил голову на грудь.Потом поднял, откинул ее, и тут только всем стало видно его лицо. Всем сталовидно, что один глаз у него закрыт и пересечен красным шрамом.
Он заговорил, латинская речь его звучала удивительно стройно, плавно, нотвердо. Двору представился мрамор. И тут же стало ясно, какое это лицо, —резкие черты, острый нос, опущенные углы рта, все как на бюстах Данте, лицостарого мудреца. Придворным далеко не каждое слово было понятно, на знакомомязыке говорили чуждые уста. Но по этому лицу чувствовалось, что королю ихоказан великий почет: его сравнивали с римскими полководцами и находилидостойным их.
Генрих, единственный из всех, понимает каждое слово, и не только в прямомего смысле: гораздо глубже. «Выносится приговор твоему делу. Кто ты? Этослышишь ты из речи или, вернее, угадываешь, пока она звучит. Одноглазый мудрецдля вида сравнивает тебя с первым покорителем этого королевства, римляниномЦезарем, твоим предшественником. В действительности он предостерегает тебя оттого, чтобы ты не остался таким, каков есть, боевым петухом и лихим наездником,великим в малом, неиспытанным на больших делах. Я знаю, кого он мнепредпочитает: своего соотечественника, Фарнезе, герцога Пармского, славнейшего