— Аминь, — заключил патер.
— Вместо этого я проигрываю битвы, а дерзкий головорез их выигрывает. На чтомне мое католическое величество? В Париже королем Франции избирают его. От меняускользает королевство, единственное, от которого все зависит, последнее,которое я должен приобщить к владениям моего отца, императора, чтобы этот мирбыл покорен, чтобы он был спасен.
— Это не в вашей власти. Смиритесь!
— А разве тот головорез смиряется? — заговорил Филипп неожиданно тонкимголосом. — Он отрекается от своей ереси и вступает в лоно церкви, скоро онбудет королем французов. И вы это допускаете. Епископы Французского королевствасобрались нынче вокруг него, они наставляют его в новой вере, а он посмеетсянад ними и признает все, чего они пожелают. Затем он, бунтовщик, еретик,распутник, вступит в Париж со своей любовницей, и вы это допускаете.
— Ваше величество дали только восемьдесят тысяч пистолей, чтобы купитьФранцию.
— Я не только платил, я сделал много больше. Я добился от папы Климента[39], чтобы ни один священнослужитель неприближался к еретику. Однако глядите, все собрались вокруг него и обнаруживаютперед язычником и философом, который ставит им свои условия, непростительнуюуступчивость. Только потому потерял я это королевство, что вы предалирелигию.
— Нет, вы упустили это королевство из человеческой слабости. — Патер вытянулшею. — Почему вы не в Париже вместе с инфантой и не провозглашаете еефранцузской королевой? Головорез силен своим присутствием. Вы хотите завоеватьи это королевство, сидя у себя за столом, но теперь вы уже слишком дряхлы, истол ваш слишком шаток! — Патер качнул стол. Король вскочил было, патер удержалего. — Вопрос не в том, верно ли вам служит церковь. Это гордыня. Вопрос втом, служите ли вы еще церкви; он же решается в Риме.
Тут король весь съежился, отчего кресло стало еще больше, а перед нимпатер — черный великан. От полученного удара у дона Филиппа так сжалось лицо,что глаза, нос и рот превратились в морщинистый комочек кожи. От смятого лицаосталась только жиденькая борода да еще узкий лоб, озаренный сверху раннимутренним светом. Редкие седеющие завитки торчали на остроконечной макушке.
Тягостная пауза миновала, страх побежден. Дон Филипп повернул кресло спинойк окну, патеру пришлось обойти его кругом.
— Служба, — сказал король, подумал и повторил: — Служба — вот чем была мояжизнь. Ни один довод и даже Рим не властен над тем, чем я был.
Патер не нашел ответа и только зажмурился от яркого сияния зари, меж тем каку короля лицо стало прежнее, и еще какое лицо — упрямое, нечеловеческихолодное, кошачье лицо дона Филиппа — повелителя. Ему не нужно было повышатьголос: каждый, в самых отдаленных его странах и королевствах, понял бы его изодного голого страха.
— Я управлял всемирной державой отсюда, из-за стола, без помощи ног, ибопользоваться ими смешно и унизительно. Только моему духу, ему одномуподчинялась земля, перед ним она была точно ком мягкой глины, и одним велениеммоей воли я лепил из нее, что хотел. Между тем скудоумные головорезы скакали покругу, топтались на месте, не ведая высших целей. Парализован — я? Головорез —паралитик, мне же была дана стремительность ангела.
Патер не шелохнулся. «Это еще куда ни шло, — думал он. — А сейчас он начнетвозвеличивать себя и закончит ребяческим богохульством».
— И ангельская чистота. Я, точно бестелесное существо, воздерживался отплоти единственно силой своего духа, как всегда и во всем. Вы заставляли менямолиться и каяться; а если бы я, подобно головорезу, ласкал грубую плоть, вы быпрощали меня. Даже Всевышний не помогал мне уподобиться его присным. Мойсобственный дух и воля совершили все — и потому я управлял всемирной державой,не подпадая под власть человеческой плоти и не касаясь ее. Грубая плоть неуступала моим рукам, не обдавала меня своим запахом, не увлажнялась похотью ине зачинала. Всю грубую плоть я предоставил головорезу, ибо никогда не войтиему в царствие небесное.
«Какой в этом толк, — подумал про себя патер, — если в вашей речи слово«плоть» встречается десять раз, а в мыслях оно не переводится».
— В конце концов он ловким толчком будет низвергнут в геенну огненную. — ДонФилипп уже не сдерживал своего пыла, он говорил нараспев, он закатывал глаза. —Я же буду скоро поднят руками Божиими к Его престолу. Уходящие ввысь колонны,сияние исходит от них, а не от Господа; он таится в тени, как я здесь. Но всиянии покоится плоть — бестелесная плоть ангелов. У ангелов чудесные пышныеженские формы, и праведникам дозволено касаться их, что нельзя пониматьгреховно и уподоблять наслаждению грубой плотью, которой упивается тотголоворез.
Патер решил, что пришел его час. Он сказал с подчеркнутой мягкостью:
— Что знаете вы о небе, дон Филипп? Всемирная держава отнюдь не приобреланебесного величия от ваших трудов, а, наоборот, гибнет во зле. Между вами — аваше место всецело по эту сторону — и вечным блаженством стоит церковь; незабывайте этого.
Тут лицо у дона Филиппа стало злобным, но беспомощным. Он попыталсявозразить, что говорит как христианин, который только что исповедался и потомусейчас очищен от грехов. Это не могло смутить патера, напротив, он заговорилболее сурово:
— Все, в чем вы покаялись и будете каяться вновь и вновь, — это мысленныегрехи, а в них вы уже опять успели погрязнуть по брюхо. Вы хотите быть святым?Это зависит единственно от меня. Мое слово делает небывшими ваши деяния истирает то, что вы думаете.
— Это верно? — спросил дон Филипп; патер увидел смятение в его потускневшихглазах.
— Спите, — приказал он, — и остерегайтесь снов. Разнузданный образ жизникороля Французского — прискорбная причина ваших искушений. Я знал это раньшевас. Спите, а я вымолю у Бога, чтобы вы проснулись чистым от греха, доследующего раза.
Дон Филипп сомкнул веки, но и на собственной груди не нашел покоя голове; ейбы надо было лежать и искать забвения на другой груди; вожделенная плотьподдалась бы под тяжестью головы и обдала бы ее своим запахом. Дона Филиппакрайне тревожило то, что патер, стоя на страже подле него, угадывает и дажевидит воочию каждый его мысленный грех. Некоторое время он прикидывался спящим.Однако, когда он изобразил пробуждение, патера уже не было. Дон Филипп с трудомвстал, волоча ноги, доплелся до окна, чуть приоткрыл створки и просунул междуними голову.
Солнце поднялось над горизонтом, его белые волны заливали эту сторону улицы.На противоположной стороне, там, в глубине, дома были темны и все еще заперты.На незамощенной земле выделялись резкие, острые борозды, впадины были наполненынечистотами, и утренний ветер вздымал над ними пыль. Из-за угла выбежалимальчишки-нищие. Дон Филипп отшатнулся, решив, что его заметили. Нет, наплощади показалась повозка — два колеса, три мула, шелковое ложе подбалдахином, шитым золотом. Проводник шел рядом, мальчишек он отгонял кнутом,однако тщетно. Попрошаек набежало много, они задержали повозку, подкатились подноги животным целым клубком человеческих тел, грозя все опрокинуть. Проводникне мог ничего поделать, тогда служанка бросила крикунам деньги. С подушекприподнялась госпожа.
То была пышная и нарядная дама, но не из придворных. Дон Филипп сразу этоопределил. Она огляделась вокруг, ища помощи или зрителей, и, конечно, неувидела никого в такой ранний час. Дон Филипп все еще подглядывал из-зазанавесок. Изобильная плотская красота, пышная грудь обрамлена черным шелком иоткрыта взорам, кружева сдвинулись, и красотка не спешила поправить их.Наоборот, она обнажила и ногу, которую высунула, чтобы выйти из повозки и лучшерассмотреть, как дерутся мальчишки-нищие. А у дона Филиппа явилась мысль, чтоона хочет показать себя, и именно ему, — мысль, должно быть, ложная. «Часслишком ранний, особа такого рода не встанет с постели в дерзкой надежде, чтостарый властитель мира будет после бессонной ночи подглядывать из-зазанавески». Нечистая совесть обманывает его, и мысленный грех держит уокна.
«Кто я такой? Народы прикованы к моим галерам. А я? Каторжник — безрадостей, без плоти. Десять шагов вот через ту дверцу в часовню, там происходитмое общение с Богом, единственное, подобающее мне. Патер этого никогда неузнает: Господь Бог беседует со мной откровенно, как с единственным себеравным. А затем отпускает меня к моему столу». Вслух он произнес:
— Я каторжник, я, Филипп, самый близкий к Богу.
— Не богохульствуй, — сказал патер. — Самый близкий к Богу — и вдругкаторжник, слыхано ли это? — добавил он с грубой насмешкой.
— Молчи! — проронил король сквозь зубы. Он едва повернул голову, патер ужесовсем не пугал его, ни своим загадочным появлением, ни мощью и суровостью.Дон Филипп повелел ему как своему привычному блюстителю нравов: — Скажи, ктоэта женщина.
Патер бросил взгляд в окно:
— Ее все знают. Знаменитейшая блудница. Она исповедуется у меня. Знайте же:таким путем я раскрыл немало заговоров против вашей безопасности.
— Приведи ее сюда.
— Зачем? Она уже исповедалась. Нового нет ничего.
— Если тебе дорога жизнь, ты пойдешь и приведешь ее ко мне.
Теперь патер понял, и на лице его выразилось отвращение. Оно простиралось отблагочестивого ужаса до обыкновенного презрения; и тут же появилась ноткафамильярности.
— Я совершу тяжкий грех, — сказал он деловито. — Кроме того, у нас будутсвидетели, во дворце уже кое-кто встает. Подождите до ночи.
Дон Филипп только взглянул на него, отчего патер отпрянул к двери.
— Я должен спросить своего настоятеля. Вашему намерению можно найтиизвинение, ввиду упорства мысленных грехов. — С этим он скрылся. Дон Филиппшагал перед окном взад и вперед, словно на карауле; поворачиваясь, он всякийраз убеждался, что повозка еще на месте и плоть готова покинуть ее.Вскормленная распутством изобильная плоть грубо кричала и бранилась, потому чтомальчишки разорвали повод и проводнику пришлось наново привязывать одного измулов. Дон Филипп шагал быстро, не волоча ног, и при каждом повороте его