казалось, что он чистым волшебством, подобным музыке, перенесен в сферу высшегосчастья, весь в белом с золотом, милые мои; однако звуки скрипки становятсяглубже и неяснее, хотя исполнение далеко не мастерское. Кто это может быть, какне Агриппа! Генрих выходит на балкон, за ближайшими кустами он различает руку,водящую смычком. Он смеется, кивает, и Агриппа показывается в своем обычномбудничном колете, в церковь он не пойдет. Он не будет при том, как Генрихотречется от истинной веры; но он услаждает его вдохновенным звучаниеминструмента, который зовется Viola d’amour.
Сначала у него чуть задрожал подбородок, потому что ведь известно: мылегкомысленны и слезливы. Однако он вовремя заметил, что его добрый Агриппапотешается над ним бесхитростно и любовно. Тогда и Генрих прищурил глаза, и такони попеременно забавляли друг друга, внизу старый друг, воздающий хвалу внасмешку и в утешение, здесь наверху — белый причастник, борода у него седая, акожа обветренная. Наконец оба отбросили чинные манеры; Генрих стал изображатьдаму в пышном наряде, которую приветствуют серенадой, Агриппа же пиликал наскрипке и собрался вдобавок кукарекать, что было уже совсем неприлично.Зазвонили соборные колокола, сразу в полную мощь. Оба испугались, один исчез вкустах. Другой мигом очутился в комнате, оправил одежду, провел рукой поплюмажу, чтобы он развевался как следует, но тут дверь уже отворилась. За нимпришли.
Слияние
Этот благословенный Богом день, двадцать пятое июля 1593 года, мог бытьтолько лучезарным и жарким. Парижский народ знал обо всем заранее, он нарядилсяв лучшие одежды, какие уцелели от бедственных времен. Люди держали под мышкойохапки цветов, а руки их были заняты корзинами, полными снеди. Весь этотвоскресный день предстоит провести в Сен-Дени, потому что король отрекается ипереходит в новую веру, что представляет собой достопримечательную, но весьмадлительную церемонию; ради нее придется, пожалуй, пожертвовать семейным обедом.Не беда, — уж очень это редкостное зрелище. Кстати, потом можно будет удобнорасположиться на лугах: корзины надо поставить наземь заранее, красть никто нестанет, слишком мы все довольны.
Цветами же будет усыпана улица вдоль всего пути короля. Он, говорят, одет вовсе белое, так гласила молва, опередившая его. Его белые шелковые туфлиокрасятся соком роз. Женщины твердо верят, что он прекрасный принц, и хотят,чтобы их стараниями ноги его ступали по розовым лепесткам; поэтому они тактолкаются и теснятся посреди дороги, а некоторые даже падают. Стражникам этопричиняет больше досады, чем им самим. Те сперва предостерегают, их никто неслышит в гуле церковных колоколов и в пылу воодушевления, предвосхищающего самособытие. Затем солдаты пускают в ход всю свою отнюдь не злую, а добрую волю, итаким образом отряду удается занять обе стороны улицы. Хорошо, что вовремя, иботут как раз появляется шествие.
Что замечает король, когда идет по узкому проходу между сгрудившимисятолпами? Он видит, что из окон вывешены пестрые ткани, он видит, что земляусыпана цветами и дети все еще продолжают бросать розы через головы солдат. Навсех до единого белая перевязь, отличие приверженцев короля, у всех счастливыелица — иные благочестиво задумчивы, другие водят языком по губам от сильногонетерпения, но большинство кричит: «Да здравствует король!» Гулкие голосаколоколов поглощают эти клики; они кажутся жалкими и ничтожными ввидуграндиозности события, да если вглядеться поближе, разве и на лицах не видныостатки страха? Король думает: «Пять лет страха, нужды и дурных страстейосталось у них позади. Если бы я не сделал больше ничего, только дал им этотпраздник, и того было бы почти достаточно. Но нужно сделать больше, все малодля чаяний такого множества людей». В эти минуты ему захотелось склонить головупод гнетом непреодолимого бессилья, — разве можно сделать всех людейсчастливыми или хотя бы накормить их досыта? Но он должен был держать головувысоко, чтобы они воочию узрели славу и мощь, его и свою.
Народ видит его, окруженного принцами и вельможами, высшими государственнымичинами, дворянами и законоведами; последние очень многочисленны. Из его семьиидут с ним немногие, однако граф де Суассон как раз успел прибыть. Впереди ипозади телохранители и швейцарцы с барабанами, в которые они не бьют.Двенадцать труб, поднятых к губам, безмолвствуют из-за звона колоколов и чтобыне нарушать святости происходящего. Это чувствует народ, он вполне проникает всущество вещей — и когда участвует в зверствах и заражается всеобщим дурманом,и когда созерцает величие и добро. Он, конечно, любуется роскошной одеждойсвоего короля, его строгим лицом и солдатской выправкой. Однако высоко поднятыедуги бровей выражают скорбь, глаза слишком широко раскрыты; ему всего сорокпять лет или немногим больше, а такой седой человек! Бог весть сколькораскаяния, сколько собственных горестей готовы пробудиться в душах этихмноголетних врагов короля — пожалуй, несколько поздно надумали они прославлятьего и теперь стоят тут покорной толпой. Правда, при всеобщих криках «ура»некоторые голоса непроизвольно замирали. Некоторые колени пыталисьпреклониться — но это не удавалось по причине большой давки.
Какая-то кумушка, видимо опытная и бывалая, сказала внятно, так что услыхалии окружающие, и проходивший мимо король:
— Он красивый мужчина. У него нос больше, чем у других королей.
В ответ на это раздался безудержный смех. Король охотно бы задержался; егонахмуренный лоб чуть разгладился. Еще раз у него был соблазн остановиться,когда несколько зрителей в потертых кожаных колетах молча и пристальнопоглядели на него — нет, вернее не на него, а на шляпу; ее украшал белыйаметист. «В последний раз я был в ней при Иври. Эти старики, пожалуй, из болеедавних времен, они видели ее уже при Кутра». Он искал их взгляда, и онивстретились глазами, он шел, повернув к ним голову, пока другие не заслонилиих.
У паперти собора не успел Генрих подняться на первую ступень, как ему сталодурно. Странное чувство, — он на миг теряет почву под ногами; хотя камнимостовой никуда не делись, ему приходится нащупывать их, присутствие толпы тожеперестало ощущаться, лица и голоса куда-то уплывают. Это случилось напротяжении одного шага; затем все прошло, и, пока Генрих всходил на паперть, унего оставалось лишь мимолетное воспоминание: прищурившийся великан. С мыслью овеликане, который щурится, скрывая блеск глаз, покинул он нижнюю ступеньку, адальше душой и телом отдался своей задаче.
Он вступил в собор через главный портал. Пройдя пять или шесть шагов, оночутился перед архиепископом Буржским, сидевшим на возвышении в обтянутом белымузорчатым атласом кресле; вокруг него прелаты. Архиепископ спросил, кто он, иего величество ответил:
— Я король.
Упомянутый монсеньер Буржский, у которого сейчас отнюдь не было свиногорыла, наоборот, каждый взгляд его выражал достоинство, каждое слово из его уствыражало духовную мощь — итак, монсеньер начал снова:
— Чего вы желаете?
— Я желаю, — сказал его величество, — быть принятым в лоно римскойкатолической апостольской церкви.
— Желаете ли вы этого искренне? — сказал монсеньер Буржский. На что еговеличество дал ответ:
— Да, я хочу и желаю этого. — И, преклонив колени на подушку, которую емуподсунул кардинал дю Перрон[40], корольпрочитал символ веры — не позабыл также отречься от всякой ереси и поклялсяистребить еретиков.
Все это было выслушано, кроме того, король вручил архиепископу, который сидяпротянул руку, им самим написанное исповедание новой его веры. Только тогдаархиепископ приподнялся со своего места. На краткий миг, пока он вставал, моглопоказаться, будто он колеблется и не знает, что ему делать дальше. Виной томубыл напряженный взгляд его величества, широко открытые глаза, те же, которыепри Иври сковали и задержали отряд неприятельских копейщиков, пока не подоспелапомощь. Здесь, наоборот, никто не ожидает «его» людей, скорее он сам «наш». Приэтой мысли архиепископ встал окончательно. Не снимая с головы митры, он поднескоролю святую воду, дал поцеловать крест, отпустил ему грехи и благословилего.
И монсеньер Буржский и Генрих точно знали дальнейший ход церемонии, однакоим стоило большого труда пройти через церковь к клиросу: народ заполнил весьсобор, взобрался под самые своды, и не было ни одного отверстия в цветныхоконницах, в которое не лезли бы люди. На клиросе Генрих должен был простоповторить свои клятвы; на сей раз он позволил себе проявить некоторую долюнетерпения и значительную небрежность. Затем он проследовал за главный алтарь,где под звуки «Те Deum»[*] Генриху надлежалоисповедаться, таков был распорядок. А на самом деле архиепископ Буржский громкозасопел, Генрих закрыл глаза, и сказано было немного. «Моя возлюбленнаяповелительница, — думал Генрих. — Я лишь мельком видел ее. Знает ли она, что язаметил ее за пилястром! Прекраснее, чем девы рая, обольстительна, как ночь,ах, хорошо, если бы уже была ночь!» Этого он желал еще и потому, что на путисквозь толпу услышал от одного из своих роковое слово. Если так говорят свои,что же думает монсеньер Буржский? Ведь говоривший был служитель юстиции ивместе со всеми прочими следовал за своим государем в торжественном шествии ксобору. «Теперь, когда я уже совершил смертельный прыжок, он шепчет зловещиепророчества. Сосед не расслышал его из-за гула толпы. Только мой чуткий слухуловил то слово: предсказание страшное и грозное».
После этого он прослушал мессу; архиепископ Буржский служил ее, и для королябыла сооружена молельня — сплошь красный бархат и золотые лилии, а вверхубалдахин из золотой парчи. Король принял святое причастие. Теперь возниклатрудная задача — наладить шествие, чтобы в прежнем порядке вернуться ваббатство, где ждал обед. Лица из свиты короля один за другим были оттеснены,прошло немало времени, пока им удалось выбраться из сутолоки. И тогда ещеГенрих не обнар