Зрелые годы короля Генриха IV — страница 37 из 157

ужил среди дворян своего Шико, так называемого шута; именно егоон любил держать при себе, потому что Шико считался счастливчиком. Эй, что тампроисходит? Под коническим сводом крики, спор, кто скорей слезет с огромногодракона: он выступает вверху над пилястром, и человеческий клубок обвивает егоруками и ногами. Кто-то срывается и летит по воздуху. Эй, Шико!

Он летит, падает, сбивает с ног людей, но вдруг оказывается верхом на спинерослого парня, упавшего на четвереньки. Дергает его, как будто с перепугу, зальняные волосы, пока изрытое оспой лицо не поворачивается кверху — и Генрихузнает его, о, эти прищуренные глаза он видел недавно. Парень весь содрогаетсяот бешенства и, как ни странно, от боли тоже, хотя Шико по-прежнему толькодергает его за волосы. Такой силач и не делает никакого усилия, чтобы встатьвместе со своим наездником. Перестает даже ползти, ему, очевидно, больно,только нельзя разобрать отчего. Но, выходя из портала, Генрих все еще слышалвой парня. Он многое понимал, а сам шел во главе торжественного шествия, сквозьнапирающие толпы людей, — солдаты больше их не сдерживали. Барабанщики итрубачи уже не обращали внимания на звон колоколов, они гремели что былосилы.

На углу какой-то кривой улички произошла задержка. Сотни людей,проталкиваясь локтями, стремились добраться до короля и поближе заглянуть ему влицо; но кому же это выпало на долю? Какой-то древней старухе, ее никто неотталкивал, и она очутилась впереди всех, перед королем Генрихом, и сама незнала, как это случилось. Когда он взял ее за обе руки, она поцеловала егоувядшими губами, которые для такого случая ожили напоследок. После чего корольсказал девяностолетней старухе:

— Дочь моя, — Он сказал: — Дочь моя, это был славный поцелуй, я не забудуего. — Он собрал в букет цветы, которыми его забрасывали, перевязал лентой, —ему подали ее, — и весь красивый пестрый сноп сунул за корсаж прабабки, так чтонарод прямо обмер, а потом пришел в неистовство от умиления.

Некоторое время Генрих поворачивал голову то в одну, то в другую сторону,дабы все видели его и поверили в его добрую волю. Случайно он заглянул в кривуюуличку и, правда, не подал вида, но оказался единственным свидетелем того, какШико уводил дюжего парня. Шут скрутил ему руки за спиной, и парень, хоть и былвтрое сильнее, однако же не сопротивлялся; он шел, хромая и согнув мощнуюспину. Шико, длинный и сухощавый, возвышался над ним своими угловатыми плечами.Шляпу он потерял, его смешной хохолок торчал над голым черепом, и так как он неспускал глаз со своего пленника, его крючковатый нос, узкие скулы и задорнозагнутая бородка выделялись особенно четко. Там, где кривая уличка делалаповорот, горбатый домишко протягивал кованый крюк с сухим венком, явный признактрактира; наверно, там пусто в эту пору, ибо весь народ и приезжие шествуют закоролем по единственно желанному пути к обеду. «Пускай Шико со своим великаномвойдут туда и в пустой зале обсудят дело. Каково оно, легко себепредставить».

Генриху хотелось есть, как и всем его подданным, ведь радость от прекрасногопраздника слияния с королем удвоила их голод, и его тоже, не говоря о том, чтоему стало легче дышать после того, как он заглянул в кривую уличку. В трапезнойстарого аббатства он сразу же воскликнул:

— Входите все!

Часовые у дверей тотчас отвели алебарды, и зала мигом наполнилась народом,как раньше церковь. Стол с яствами был бы неминуемо опрокинут. Но, к счастью,настроение было праздничное, ибо народ, только что завоевавший своего короля,старается, чтобы все шло по-хорошему. Лучше оттоптать друг другу ноги, чемсбросить на пол хоть одно блюдо. С другой стороны, господа из свиты короля быливесьма любезны — и не потому, что он приказал им; какому-то простолюдину ониуступили место за столом и беседовали с ним.

Многие стремились только увидеть короля, потому что он был необыкновенныйкороль и сильно занимал их своей персоной, пока они его еще не видели. И вот онсидит один на возвышении. Его аппетит не оставляет желать лучшего, это заметновсякому. И нам он тоже дает полакомиться; прошли те времена, когда мы из-занего питались мукой с кладбищ. По нем не видно, чтобы он хотел довести нас доэтого. Так рассуждали наиболее вдумчивые. Он совсем не таков, каким изображалиего с парижских кафедр, он не апокалипсический зверь[41], даже не обыкновенный волк. Я мирный гражданин, невзираяна развращенные времена, я в глубине души был всегда лишь мирным гражданином имогу засвидетельствовать для будущих поколений, что он похож на нас с тобой.Теперь я больше не буду прятаться у него в саду за кустами, чтобы застичь еговрасплох, не буду выстаивать на коленях в грязи, пока в глазах не начнет рябитьи потом сам не знаешь: высок ли он или мал ростом, грустен или весел. Теперь яразглядываю его без стеснения. Вот все уже направляются на луга обедать, в залестановится просторней, я мог бы сказать ему: желаю вам здравствовать, сир! Нона это я не решусь. Может быть, из-за его богатой одежды? Из-за седой бороды иподнятых бровей? Нет, причина в том, что он впустил к себе всех, не исключаябольных и нищих. Я бы не отважился на это у себя в доме. Что же он зачеловек?

После такого заключения гражданин этот не выбежал, а выскользнул потихонькувслед за остальными на луга. Обед длился долго. Когда Генрих поднимал свойбокал на уровень глаз, прежде чем поднести к губам, все приветствовали его,поворачивались к нему лицом, так же и парламентарий, которого Генрих запомнил ихотел увидеть. Это был законовед в его духе, из тех, у кого веки морщинистые,но глаза горят. У этого были впалые виски и белая копна волос, почтенная бородазакрывала иронический склад губ: судья еще недавно голодал, но с иронией. Онтомился в тюрьме, вполне обоснованно порицая людские поступки, которые былипротивны природе и не подтверждались исконным человеческим правом, ибо тольковласть и слабость обусловливали эти поступки, а проистекали они из злобы. Своюнесчастливую долю он сравнивал с долей детей, которых истязают, и они остаютсякалеками, а общество еще не понимает, что это его собственные поврежденныечлены, настолько далеко до сих пор общество от права.

Генрих любил этого человека, иначе его пойманное на лету слово не оказало быникакого действия, многое приходится ведь слышать, особенно настороженнымиушами. Там, в соборе, сейчас же после отречения, Генрих прошел мимо него.Старик шептал на ухо соседу, который в шуме не разобрал страшного, грозногослова, только Генрих уловил его. Теперь он опустил бокал, кивнул, и законоведприблизился к королю:

— Друг и товарищ, — обратился к нему Генрих. — Когда вы лежали на сыройсоломе, а если бы дело короля не взяло верх, то могли бы и висеть из окна,сознайтесь, друг и товарищ, что сердце ваше билось тогда очень сильно. Вы ужене были скептиком, каким вам хотелось быть, в пылу негодования вы бы охотночетвертовали, обезглавили и сожгли на костре своих врагов, при условии, что высами в ту же минуту стали бы господином положения и враги ваши были бы выданывам.

— Сир! Ваша правда. Не стану отрицать, что в тюрьме я всегда, за исключениемнемногих светлых минут, питал именно, такие намерения. Между тем, когда я вышелиз тюрьмы, мой пыл угас, и мне уже не хотелось никого убивать.

Наклонясь к нему ближе, Генрих спросил:

— Ну, а если бы вы оказались настолько господином положения, что в вашейвласти было бы не только убивать, а наоборот: вы могли бы добиться слияния стеми, кто считался вашими врагами, и для этого нужно лишь переменитьверу?..

— Сир! Я пошел бы на это, как и вы.

Тут Генрих побледнел и произнес:

— Теперь только я понимаю, как жестоко и ужасно то, что вы сказали подсводом, у пилястра, какому-то человеку в зеленом плаще.

— Сир! И без зеленого плаща я помню сказанное мною слово. Дай Бог, чтобы онооказалось неправдой. Я сожалею, что вы услышали его.

— Верно ли то, что вы сказали? Тогда все ваше право ни к чему. Какие же высудьи, если, по-вашему, человек должен быть наказан за то, что не хочетдействовать преступно, а стремится к слиянию со своими врагами?

— Кто говорит о наказании? — ответил тот чересчур громко, несмотря на шум застолом. — Речь идет о кощунственном злодействе, которого я опасался.

— И для которого я будто бы готов, — заключил Генрих.

Законовед должен был понять, что разговор окончен. Он обернулся с умоляющимжестом, ему не хотелось уходить, не повторив своей просьбы о прощении. Он облекее в слова гуманиста Монтеня:

— Человек добрых нравов может иметь ложные взгляды. Истина же порой исходитиз уст злодея, который сам в нее не верит.

Генрих поглядел ему вслед. «Конечно, все это у нас от нашего друга Монтеня.Вот она, та мудрость, которую болезненный, но стойкий дворянин, мой старыйзнакомый, черпает из нас всех и возвращает нам совершенной. Тем страшнее слово,которое я уловил в толпе, тем страшнее и грознее».

Тут же, естественно, он подумал о своем шуте. Что происходит в это время сШико и его дикарем? Надо бы узнать, кто из них кого одолел. Генрих решил былопослать солдат к горбатому трактиру на кривой уличке. Он оставил эту мысль поразным причинам, гордость была не последней из них. Так или иначе обнаружилосьбы, что он испугался. Неожиданно он поднялся с места, а то его гости пировалибы еще очень долго.

Обратно в церковь, ибо в виде духовного десерта полагалось насладитьсяпроповедью монсеньера Буржского, и непосредственно после того, как прозвучалозаключительное «аминь», началась вечерняя служба. Его величество усердно слушалвсе. Потом вскочил на коня, правда, лишь затем, чтобы принести благодарственнуюмолитву в другой отдаленной церкви. Когда он вернулся в Сен-Дени, была уженочь, горели праздничные огни; люди, которые опорожнили сегодня корзины спровизией и чашу восторгов, теперь танцевали вокруг огромных факелов, те, чтопорезвее, на одной ноге, но если оглядеться трезвым взглядом, сразу видно, чторадость их уже лишена оснований. Рано утром они приветствовали своего короля,