Зрелые годы короля Генриха IV — страница 42 из 157

и оставался верен себе, но внутренний голос его говорил: «Галиматья». Таквтихомолку говорила в нем суровая простота гугенотов, таково было его суждениео торжественной церемонии. «Суета, приманка для женщин, мерзость передгосподом», — кричал бы внутренний голос, если бы барон стал его слушать.Рассудительный Рони призывал докучливый голос к молчанию, а всем видом иосанкой являл образ преданного и стойкого слуги своего короля. Генрих вообщеразбирался в людях и знал своего Рони; но тут, посреди торжественной церемонии,он понял окончательно, что тот навеки останется верен ему.

Вскоре он призвал его в свой совет. А дальше Рони уже сам позаботился, чтобыстать герцогом Сюлли, всемогущим вершителем финансовых дел королевства,начальником артиллерии, равной которой не бывало дотоле, и воистину правойрукой короля — пока существовал его великий король, и ни минуты дольше. Ибо емуон предался всецело, ему вручил свою судьбу, наперекор внутреннему голосустарого гугенота. Что я для тебя, тем и ты будешь для меня. Начало подъема Ронивплелось в торжественную церемонию, оттого что Генрих несколько раз взглядывалв его лицо и при этом пугался. Ибо смотрел он в лицо долга и несокрушимойсерьезности, невзирая на затаенную мысль, что все это галиматья. Генрих думал:«Средний человек, чтобы не сказать — посредственность. Вот если бы мог я взятьс него пример!» Так думал Генрих, в ту пору почитавший простоту самым желаннымкачеством. Но чтобы она далась без труда, надо быть Рони.

Король покинул собор более по-королевски, чем входил в него. Поступь иосанка стали по-настоящему величавы, и нелепое одеяние казалось теперь на немвполне уместным. От этого и все шествие приобрело гораздо большую стройность имощь, чем по дороге сюда. Толпы народа молчали на его пути, преклонив колена.Однако к обеду Генрих переоделся с ног до головы — отмахнулся от господинад’Арманьяка, когда тот подал ему белый с золотом наряд — ему хотелосьчувствовать себя удобно, покойно, по-будничному. В парадной зале он сидел подбалдахином, что не уменьшало его аппетита: сидел за отдельным столом,поглядывая вправо на стол для духовных лиц, влево — на стол для светскихвельмож; и те и другие одинаково ревностно утоляли голод: в этом они были схожис ним. Вообще предполагалось, что они теперь с ним одно, он только первый срединих, а все вкупе составляют королевство. Но он думал иначе, он находил этосамонадеянным, а с другой стороны — считал, что это слишком мало. Приказал и насей раз растворить двери и впустить народ. Он не боялся толчеи, зато вельможиподняли ропот.

Он поспешил восстановить хорошее настроение. Дворянам, которые прислуживалиему, он сказал, что дон Филипп, властитель мира, заразился дурной болезнью. Какже все дивились непонятному грехопадению его католического величества послестоль долгого воздержания! Один-единственный грех — и сразу же кара. Если быкаждый любвеобильный король попадался с первого раза! Тут все, справа и слева,мигом повернулись к столу, стоявшему поперек зала, к королю под балдахином.Король засмеялся, тем самым разрешая смеяться всем. И как же все потешались надсмешной незадачей его католического величества! Некоторые из гостей принялирассказ за шутку, хоть и очень смелую. И эти веселились дольше других. Иные извысоких господ, особенно духовного звания, хохотали до слез и рукоплескаликоролю в знак одобрения. Несравненно чаще, чем испанский властелин, этот корольбросал вызов болезни и все же не заполучил ее. А теперь она к тому же точит еговрага. Такое счастье заслуживает хвалы.

Многие вдруг призадумались и перестали смеяться. Кто так счастлив, внушаетстрах. Двойная игра за его счет может плохо кончиться; и тем из сидящих здесьза столом, кто поддерживает сношения с испанцами в Париже, пора положить этомуконец. Испанцы не останутся в Париже, раз повелитель их заразился. Счастьеподает знак; как же пренебречь им? Кто-то сказал во всеуслышание, что не тольковластитель мира, но и его всемирная держава заражена болезнью, от которой онагниет, и член за членом отпадают от нее. Эти слова разнеслись по всем столам ивесьма живо обсуждались. Тем временем от вина и яств лица раскраснелись, голосастали громче. Из-за испанских новостей чинная трапеза чуть не превратилась впирушку, королю хотелось пресечь это; те, кто посметливее, поняли его желание.Сметлив был кардинал дю Перрон, тот самый, что подсунул Генриху подушку, когдаон отрекался от неправой веры.

Дю Перрон подал королю чашу для омовения рук, поклонился и попросилразрешения спеть песню — непривычное занятие для князя церкви, и потому всенасторожились. Кардинал пропел королю на ухо что-то короткое и, по-видимому,очень чувствительное, у короля глаза увлажнились. На верхних концах обоихстолов расслышали только несколько слов: «Кораллы — уста, и зубы — слоноваякость. Прелестен двойной подбородок!» Видя, что король плачет, сперва ближние,а затем и дальние поняли, кому посвящена песня. Один за другим поднялись все,оборотились к королю и стояли молча, воздавая хвалу его счастью, меж тем какпрежде рукоплескали его успеху.

Олицетворение его счастья носило имя Габриель: это постигли почти все;тугодумы, пожалуй, лишь вследствие обильного угощения. Другие проводилисравнение между сокровищем, которое дано ему, и прискорбной вестью из Испании.Иные же, заглядывая глубже, убеждались в том, что ветреник остепенился и чтопричина его верности и постоянства — желание стать оседлым и владеть. Но малымвладеть в этом мире он не согласен. Его заносчивость доходила до величия.Заносчивости недостает лишь власти, чтобы называться величием. Таков по крайнеймере взгляд людей рассудительных; рассудительнейший из всех, господин де Рони,неразрывно связывал мысль о величии с мыслью о владении. И потому, наперекорприроде и желанию, тут же решил примириться с мадам де Лианкур.

Трапеза была обильная, а под вечер предстояла вторая, на этот раз с дамами.Некоторые в промежутке легли спать или коротали время в беседах. Что касаетсяГенриха, то он играл в мяч; мячи тяжелые, кожаные, на полный желудок бросать ихнелегко, а если попадут в кого, то уж непременно оставят шишку. Меткие ударыдействовали сокрушительно на полные желудки, вскоре один из господ свалилсяназемь, остальные еще раньше признали себя побежденными. Генрих непременнохотел продолжать игру, и так как дворян не оказалось, он позвал простыхгорожан, которые были зрителями. Кто среди них лучшие игроки в мяч, спросил они, не дожидаясь ответа, сам указал на лучших, оценив их по телосложению,Избранными оказались мясник, бондарь, двое пекарей и бродяга, случайнозатесавшийся среди честных людей; но в игре именно он стяжал почет и уважение.Обычно ни у кого нет охоты знаться с канатным плясуном, фигляром и будущимвисельником. Только игра уравнивает всех, и во время игры бродяга благодарявыработанным жизнью навыкам был на высоте.

Сильными мячами король вывел из строя сперва одного из пекарей. Остальныедержались около часа, пока мясник, бондарь и второй пекарь тоже не выбились изсил: повернулись все трое и заковыляли прочь.

— Чья возьмет? — сказал король фигляру, и они принялись перебрасыватьсямячами, но не как метательными снарядами, а с необычайной легкостью, словноколдовали; перелетали с места на место, точно Меркурий[45], и едва протягивали руку, как мячи сами собой попадали внее, и не поодиночке, а три, четыре, пять сразу и казались воздушными, точномыльные пузыри. Зрелище было редкостное и радовало глаз. Народ тесно сгрудилсявокруг, светские и духовные вельможи позабыли о пищеварении, и все смотрели,как прекрасно играют король с бродягой.

Оба они прикидывались чем-то вроде бестелесных духов, но человеческоеестество не замедлило обнаружиться. Нельзя отождествлять природу с искусством.Оба сильно потели; и так как капли пота застилали им глаза, мешая ловить мяч,они дружно скинули колеты; а дело было в феврале, под вечер, — и все увидели,что у обоих, у короля и его партнера, под колетами ничего нет, кроме рубах. Иеще другое увидели все: на канатном плясуне и фигляре рубаха была целая, а накороле с дырой посреди спины. Ткань не выдержала резких движений и от ветхостиразорвалась.

Сперва Генрих не мог понять, о чем шепчутся и шушукаются кругом. Он слышалропот, он улавливал вздохи. Наконец кто-то решился сказать вслух:

— Сир! У вас на рубахе дыра. — Когда слово было выговорено, тягостнаянеловкость перешла в веселье. Первым рассмеялся сам король, притворяясь в то жевремя сильно разгневанным.

— Арманьяк! — крикнул он, и когда первый камердинер предстал перед ним,Генрих спросил: — Ведь у меня же есть шесть рубах?

— Увы, — возразил д’Арманьяк, — их осталось всего три.

— Хорошего мало, если мне приходится ходить нагишом. Вот на что похожкороль, когда он прощает подати городам и откупает их у губернаторов Лиги,которые вконец удушили их поборами. Крестьянам же я возвращаю дворы, которыеотвоевываю поодиночке. Тут еще может хватить на облачение для коронации, но ужникак не на рубаху.

Сказав это, он удалился, как раз вовремя, ибо звук его речи остался у всех вушах. Он говорил смело и гордо. Дыра в рубахе приобрела смысл жертвы во имякоролевства и умножила славу короля. Это подлинный король. Все мысленно вновьувидели его шествующим по собору в нелепом одеянии, которое стало на нем вполнеуместным, — сравнили и нашли, что сейчас, в разорванной рубахе, он был дажевеличавее.

Генрих оделся в лучшее свое платье, ибо на большом банкете должны былиприсутствовать дамы во главе с бесценной его повелительницей в роли хозяйки.Большая зала архиепископского дворца в Шартре от бессчетных свечей сиялатеплыми золотистыми тонами. Пучки свечей в сверкающих канделябрах передстенными зеркалами и на столе окружали толпу гостей блеском, который каждогоукрашал и выделял. Таким образом, все женщины тут за столом казалиськрасавицами, а мужчины, немало пожившие, явно помолодели: щеки разрумянились,лбы прояснились. Бесчисленные огни придавали всем благородство и необычайнуюизысканность; люди едва узнавали друг друга, так удачно было освещение залы.