вый взгляд мужчины с высохшим, словно дубленым, лицом, как после притворного раздумья он покачает головой и, не отрываясь от своей повседневной работы — какой бы ничтожной она ни была, — скажет: «Черт возьми! Но какая Долорес? Всех их здесь зовут Долорес».
ГЛАВА XIX
В те дни штатским больше не разрешалось самостоятельно ездить в Либревиль, но мне удалось пристроиться в одном из двух бронеавтомобилей, патрулировавших дорогу. Я сидел рядом с водителем в грохочущей металлической коробке, обливаясь потом и глядя на окружающий мир через ребра стальных жалюзи. За две недели быстро поднялись выросшие сами по себе злаки, повсюду среди зелени виднелись печальные в своей дикой красоте цветы, а виноградные лозы были стиснуты в мощных объятиях вьющихся сорняков.
Водитель был рад, что есть с кем поболтать. Он собирался стать бухгалтером и жаловался, что военная служба на два года оторвала его от учения. У него расстроились нервы, — это было заметно по тому, с каким жаром и горечью он описывал опасности его нынешней службы. Ни о чем другом он говорить не мог.
Неделю назад, рассказывал водитель, арабы захватили экипаж бронеавтомобиля, поломавшегося в дороге. Это тоже были солдаты срочной службы. Как выяснилось, они даже не пытались обороняться, а, видимо, в панике прятались за опущенными броневыми ставнями, пока арабы не подожгли машину. Солдаты выскочили, и мятежники их убили. Арабы, говорил он, с мрачным восхищением чмокая губами, лучшие стрелки в мире, охотятся с самого детства и никогда не позволят себе потратить зря ни одного патрона. Они пробьют вам голову пулей на таком расстоянии, на каком их невозможно достать даже из пулемета. Водитель призвал в свидетели своих товарищей — пулеметчика и радиста, тоже бывших студентов, — которые с унылыми лицами сидели позади нас в пропахшем бензином сумраке, и те подтвердили, что это сущая правда.
Сиди-Идрис, Сиди-Омар, Эль-Мескине. Когда наша машина с шумом проносилась мимо, от стен покинутых домов отражалось эхо. Мы скользили по гнилым апельсинам, валявшимся на улицах. На заборах еще сохранились обрывки плакатов, но прошедшие недавно дожди смыли все содержавшиеся в них обещания и призывы. По дороге попадались развалины крестьянских домов, успевшие зарасти высокой травой.
Я нашел бар «Эль-Фаролеро» на главной улице касбы Либревиля Бу-Айша, по которой медленно прогуливалось множество арабов. Они то и дело останавливались, чтобы обнять кого-либо из родственников или друзей. «Эль-Фаролеро», как мне и помнилось, действительно был притоном. За стойкой торчал низенький мужчина с лицом, словно обтянутым дубленой кожей, — точно таким я видел его в своем воображении. Здесь все говорило об Испании: в клетках щебетали бесхвостые щеглы, разбрасывавшие свой корм на синие, будто пораженные гангреной, окорока; тускло поблескивали высокие бутылки с анисовой настойкой; на стене висел календарь неведомо какого года и красовалась картина, изображающая площадь в Тетуане; посреди которой, повернувшись к зрителям мощным крупом, бежал разъяренный бык. Здесь собирались бедняки с обожженными солнцем лицами, которые считали себя богатыми на том основании, что еще более бедные чистили им ботинки.
Я спросил сеньориту Долорес, и иберийское лицо буфетчика, похожее на мордочку смышленой обезьянки, сморщилось, приняв снисходительное, непонимающее выражение.
— Она носит цыганские серьги, да? Но это еще ничего не дает. Одна из тех самых, вы говорите? Не подумайте, что я стараюсь сбить вас со следа, но у нас есть трое или четверо таких, которые отвечают вашему описанию. Дела у них идут не блестяще. Да в нашем заведении и делать-то нечего. — Перемывая в тазу с грязной водой блюдца и стаканы, он искоса бросал на меня осторожные взгляды и словно невидимыми усиками-антеннами ощупывал окружающий воздух, стараясь угадать, не пахнет ли здесь полицией.
Я уселся за дальний столик около эстрады, на которой стоял огромный измятый барабан, прикованный цепью, как старинная библия, к своей подставке, и пианино без передней крышки, скалившее на меня желтые клыки клавиш.
В исчерканном мелом зеркале я уловил пристальный взгляд официанта; в узком проёме на верху лестницы виднелись ноги арабов, медленно прохаживающихся по улице неторопливым шагом часовых. Для испанцев арабы были «маврами», суровыми и безжалостными. Только испанцы могли жить среди них, выполняя ту же кропотливую, нужную работу, что и мавры, и довольствуясь столь же скудным заработком. Испанцы уважали мавров за их стойкость и упорство, а мавры уважали испанцев за их, в общем, скромный образ жизни и за ум. Из французов в трущобах арабского квартала селились только отбросы общества — уроды, развратники и всякие чудаки, — и арабы знали, как от них избавиться. Но испанцы были просто бедняки — слишком бедные, чтобы позволить себе такую роскошь, как распутство или чудачество.
Я сидел, потягивая горький кофе. Официант отошел от стойки, обогнул чуть ли не всю комнату, сбоку приблизился ко мне, вытер стол и поставил мутный графин с водой.
— Мне кажется, какая-то Долорес бывает здесь по вечерам — участвует в представлении. — Он кивнул головой на эстраду. — Я не могу сказать твердо, потому что, сами понимаете, артисты все время меняются.
— Я ее друг. Она мне писала.
Я вынул письмо и положил его на стол. Официант взял письмо, сощурив глаза, поднес его к свету и положил обратно. Он с благоговением касался письма, водя кончиком пальца по размашистым строкам.
«Да он не умеет читать», — подумал я. Официант протянул ко мне руку ладонью вперед, сдерживая этим испанским — или арабским — жестом мое нетерпение.
— Одну минуточку, — заявил он и исчез.
Какая-то сморщенная старая карга, бормоча
молитвы, совала мне лотерейные билеты. Бледный мужчина с ястребиным носом, одетый в темный французский костюм, держа руки в карманах пиджака — ни дать ни взять гангстер из кинофильма, — спустился по лестнице и, внимательно оглядев меня, снова вышел на улицу. Мне стало не по себе. Здесь был родной дом для шпиона или соглядатая, так же как для дисциплинированного, преданного своему делу, неумолимого террориста из Фронта национального освобождения, избранного для выполнения задания, потому что он мог сойти за француза. Эти отчаянные террористы готовы убить первого встречного француза, если только благоприятствуют время и место. Мне не понравилось, что официант ушел. Я остался один, если не считать какого-то типа, который, повернувшись ко мне спиной, задумался над своим стаканом. Я понимал, что был отличной мишенью для убийцы из тех, кто в случае необходимости без колебания застрелит свою жертву среди бела дня хоть на главной улице города.
Я в нерешительности поднялся со стула, но в этот момент официант проскользнул за стойку, и тут же проем двери закрыла тень. Я увидел Долорес, спускающуюся по ступенькам. Ступая короткими шажками в туфельках на высоких каблуках, девушка направилась прямо ко мне, словно мы с ней назначили свидание. Слишком узкое, переделанное из вечернего туалета платье говорило о том, что она все еще сидит без денег. Ее серьезное, с тонкими чертами лицо выражало нетерпение. Стараясь подавить волнение, она сдержанно поздоровалась со мной. Для нее этот полутемный погреб оставался общественным местом, где требовалось соблюдать все правила этикета, как на plaza[13] Не выпуская ее руки, я пододвинул стул.
— Значит, вам все-таки удалось убежать? — воскликнул я.
— Я все время была здесь, — сказала Долорес. — Нет, я ничего не буду пить. Не хочется. Принесите мне, пожалуйста, бокадильо[14] c ветчиной. — Когда официант отправился выполнять заказ, девушка перешла на ломаный английский язык. — Пересядем в угол, — предложила она.
Мы уселись позади колонны, так что входная дверь нам больше не была видна. Долорес нервно теребила кольца, надетые на пальцы, отрывистые движения выдавали ее волнение. Когда официант принес разрезанную вдоль черствую булочку с ломтиком темной ветчины, я понял по ее взгляду, что она вдобавок еще и голодна.
— Значит, вы все-таки живы. Теперь расскажите мне обо всем.
— Это о чем же?
— О том, что случилось. Что заставило вас выбрать именно это место?
Долорес бросила на меня беспокойный
взгляд. Ее можно было бы назвать красивой женщиной, если бы ее тело и голова не принадлежали к разным стилям. Продолговатое серьезное лицо было в готическом стиле, а тело — в стиле испанского барокко.
— Конечно, мне приходится трудно.
— Я так и понял.
— Так вы сможете дать мне денег?
— Думаю, что да.
— Понимаете, у меня и в мыслях не было просить у вас денег, но потом я подумала: ведь остался же у меня хоть один друг. Мне больше не к кому было обратиться. — Она вложила свою маленькую, изящную ручку с безобразными кольцами в мою руку. — Клянусь моей матерью, я верну вам долг, как только смогу.
— Расскажите мне, в чем дело. Что тогда случилось?
— Когда?
— В ту памятную ночь.
— Давайте оставим этот разговор.
— Мы все думали, что вас похитили или убили. Вы стали знаменитостью. О вас писали все газеты, даже английские.
— Я газет не читаю. Они меня не интересуют. Я все время была здесь.
— Приглашали даже хироманта.
— Кого, кого?
— Это человек, обладающий своего рода сверхъестественной способностью, которого нанимают, чтобы отыскивать под землей воду, иногда драгоценные металлы. Должен сказать, что к вашему исчезновению отнеслись очень серьезно.
— Хироманта! — удивилась она. — Надо же! — Она выдавила из себя нервный смешок.
— Ему дали ваши старые часы, которые он подвесил на нитке над картой. И то ли часы начали качаться, то ли, наоборот, перестали — я уж не помню. Во всяком случае, хиромант решил, что вы умерли, и сообщил, что ваше тело бросили в колодец.
— Выходит, я умерла, так, что ли? — Долорес хрипло засмеялась и хлопнула себя по ноге. — Ну что ж, значит, по крайней мере, меня не будут больше искать.