еменной войны и тем не менее нашел в душе ноты, созвучные туманной, окутанной ароматом сирени провинциальной Франции девятнадцатого века. Это плохо укладывалось в голове, но я подумал, что, возможно, поторопился с оценкой корпуса морской пехоты.
Жара в то лето стояла чудовищная, это было что-то невообразимое, превосходившее все мыслимые пределы. Поскольку наш лагерь располагался на краю обширного болота, мы страдали от повышенной влажности ничуть не меньше, чем от палящего солнца: в иные дни окружающий мир представлялся парилкой, из которой нельзя было выйти. Форма в одно мгновение становилась мокрой. Мы маршировали под палящим солнцем, брели по лесу и устанавливали минометные гнезда в душных оврагах; случалось, что бойцов уносили с тепловым ударом, обезвоженных, в состоянии, близком к коме. Впрочем, на улице жара переносилась все-таки легче: тень деревьев предлагала слабенькую, но защиту, внезапное дуновение ветра освежало своим дыханием, к услугам купальщиков повсюду струились приливные течения. А вот на базе, в душном кирпичном бараке батальонной штаб-квартиры, жара становилась невыносимой, не поддающейся описанию; мне не
с чем было ее сравнить — я никогда в жизни не испытывал ничего подобного, разве только читал легенду о захолустном мексиканском городке Вильяэрмоса в мексиканской провинции Табаско, где даже священники сходили от жары с ума и умирали, проклиная безжалостное божество, сотворившее этот земной ад. Мне периодически приходилось подолгу там сидеть, занимаясь бумажной работой. Скрючившись за письменным столом, я с отвращением разбирал документы и накачивался кока-колой, в четвертый или пятый раз глотая очередное письмо от Лорел, лежавшей, раскинувшись в тоске желания, на безмятежном побережье Файр-Айленда.
Однажды в конце июня, просидев все утро в штаб-квартире, я с трудом добрался до ОХО. Мне пришлось встать с рассветом, и я рассчитывал подремать часок перед обедом, а потом уже присоединиться к взводу на полигоне. Поднимаясь по лестнице на свой этаж, я уловил звуки разбитной мелодии, доносившейся из радиоприемника или патефона, — хриплые женские причитания под аккомпанемент деревенских скрипок и электрического вибрато. Этот балаган никак не укладывался ни в какие представления об офицерском общежитии, пусть даже почти пустом.
Честно говоря, я совершенно искренне горжусь, что был поклонником стиля кантри еще в те времена, когда музыкальные критики не уделяли ему должного внимания. Наверное, только настоящий южанин может по-настоящему оценить этот безыскусный, необузданный жанр. С ранней юности мне слышалась в его мелодиях унылая прелесть и трогательное простодушие; душераздирающие баллады были подлинным эхом той скудной почвы, которая их породила. Даже сейчас, когда я слышу голоса Эрнста Табба, Роя Акуф-фа, семьи Картер или Китти Уэллс, окружающая действительность перестает существовать, и перед глазами встают сладостно-горькие видения сосновых лесов и красной земли, провинциальных магазинчиков и неторопливых приливных рек — печальный облик странного мира между Потомаком и Рио-Гранде. Но у любого искусства есть подражатели, ухудшенные и опошленные версии оригинала — на каждого Бетховена приходится по десять Карлов Гольдмарков, на каждого «Мессию» по две дюжины «Снов Геронтия», — и стиль кантри не исключение. В своих худших проявлениях это чудовищное сочетание вымученных мелодий и вульгарных виршей, исполняемое под вязкий аккомпанемент скрипок, виброфонов, электрических органов и прочих инструментов, о которых никогда прежде не слышали в «Грейт-Смоки-Маунтинс» и на берегах Апалачиколы.
Поднявшись, я, к своему изумлению, обнаружил, что музыка доносится из моей комнаты.
Динг-Донг, Динг-Донг, что ты сделал со мной...
Я совсем избаловался: прожив больше месяца в комнате, рассчитанной на двоих, я совсем забыл, что ко мне могут подселить соседа. Он, очевидно, только что въехал, и явно чувствовал себя как дома, поскольку уже успел вписать себя в карточку на двери. И теперь под моей фамилией аккуратными печатными буквами значилось:
Второй лейтенант, Дарлинг* П. Джитер мл., Корпус морской пехоты США.
Я какое-то время в удивлении таращился на карточку, пораженный самим именем — я несколько раз попробовал его на язык, — а также отсутствием в конце буквы Р, означавшей «резерв». Я совсем упал духом, когда осознал, что мне, похоже, достался кадровый офицер. Я открыл дверь, музыка грянула:
Динг-Донг, Динг-Донг, что ты сделал со мной...
Я пою, я танцую, верни мне покой...
За столом сидел совершенно голый, если не считать зеленых сатиновых подштанников, необычайно мускулистый молодой человек лет двадцати — двадцати трех, в очках с тонкой оправой. Лицо и плечи его были испещрены шрамами от прыщей, соломенного
’ Дарлинг (англ. Darling) — дорогой, любимый.
цвета волосы подстрижены очень коротко, почти налысо, и — в основном из-за мокрой, подростковой нижней губы и очень низкого лба — выражение лица казалось абсолютно бессмысленным. Возможно, кому-то это описание покажется предвзятым, но за время нашего знакомства мой сосед по комнате не сделал ничего, что могло бы загладить это первое впечатление невероятной дикости.
— Привет, — сказал он, поднявшись.
Новый сосед выключил патефон и вышел из-за стола, протягивая мне руку. Я обратил внимание, что он задвинул куда-то в сторону гранки моей рукописи, а также мой словарь и часть книг из тех, что я привез с собой, — помню только «Антологию современной американской поэзии» Оскара Уильямса и карманный томик Данте издательства «Викинг». Теперь они делили место с грудой грампластинок (полагаю, в том же духе, что и «Дин-Донг»), тремя длинными незачех-ленными ножами вороненой стали, пачкой «мужских» журналов («Тру», «Аргоси» и им подобными), коробкой шоколадных батончиков «Бэйби-Рут» и случайным набором туалетных принадлежностей, включавшим, как я случайно заметил, большую упаковку презервативов.
Он крепко пожал мою руку и произнес радушно:
— Дарлинг Джитер. Друзья обычно зовут меня Ди.
К моему облегчению, он сам предложил выход, иначе мне пришлось бы по возможности вежливо объяснить: «Прошу прощения, но я не могу звать вас Дарлинг».
Хотя фамилия Дарлинг достойна всяческого уважения (ведь не просто ради шутки Джеймс Барри назвал так одно почтенное семейство в «Питере Пене»?), а на Юге принято давать детям фамилию в качестве имени (как выяснилось впоследствии, мой сосед был родом из Флоренса, Южная Каролина), я, как человек чувствительный, не хотел усугублять столь нежеланную для меня близость фразами вроде: «Дарлинг, ты не передашь мне мыло?»
Нет, Боже избави... Даже думать не хотелось обо всех возможных ситуациях.
В ответ я тоже представился. Мне очень хотелось хоть немного вздремнуть, однако я счел, что мы двое — офицеры, джентльмены, южане — просто обязаны сесть и познакомиться, как положено, учитывая, что нам предстоит довольно долго жить бок о бок в условиях, отнюдь не способствующих гармоничным взаимоотношениям. Ди, как выяснилось, был инструктором по рукопашному бою, специалистом по близким контактам с использованием холодного оружия. Счастьем провести несколько недель без его общества я был обязан тому факту, что он проходил переподготовку в Калифорнии, на базе Кэмп-Пендлтон, где обучался различным трюкам.
Теперь Ди вернулся в Кэмп-Леджен и с нетерпением ожидал отпуска, который, как он надеялся, будет недолгим.
— Я поеду в любое место, куда меня пошлет корпус. Тут не о чем говорить, это мой долг. Но, если честно, мне очень хочется попасть в Корею, чтобы мочить там узкоглазых.
— А давно ты в корпусе? — спросил я.
— Девять месяцев и восемь дней, — ответил он. — Я учился в военном колледже в Клемсоне, потом мне дали звание и отправили в Квонтико. Только из-за зрения я не мог с десяти шагов попасть из винтовки по мишени.
Он указал на свои очки. Из-за их стекол Ди смотрел на меня каким-то тупым и рассеянным взглядом, как у кролика; в этом взгляде читался не горячий темперамент бойца, а густая пелена замедленного развития. Так мог смотреть пятнадцатилетий подросток из Южной Каролины, где люди не торопятся взрослеть.
— Меня освободили по зрению, и я сам попросился на рукопашный бой. Вот это по мне! Мне иногда кажется, что на свете нет ничего красивее ножа. Всаживаешь его и проворачиваешь, всаживаешь и проворачиваешь! Блеск! Хочешь штучку?
Я не слышал слова «штучка» — так на военно-морском жаргоне называют шоколадный батончик — с тех пор, как служил в морской пехоте во время Второй мировой. Ди уже потянулся к коробке с «Бэйби-Рут», но я отказался, сославшись на жару и расстройство желудка. Большинство резервистов подчеркнуто избегали морского жаргона, а Ди, как я вскоре обнаружил, напротив, старался при всяком удобном случае ввернуть просоленное словцо: пол он называл палубой, стены переборками, и это, естественно, не способствовало дальнейшему развитию наших отношений.
— Я вообще-то больше люблю «Алмонд-Джой», — продолжил он, — но в нашем магазине их не было. Пришлось взять «Бэйби-Рут».
— Скажи, — совершенно искренне заинтересовался я, — а тебе приходилось убивать кого-нибудь этими ножами?
Вопрос его ни капли не смутил.
— Нет, — ответил он. — В Пендлтоне мы тренировались на манекенах — ну и друг на друге — с резиновыми клинками. Нет, честно говоря, я пока еще никого не убил.
Я не удержался и спросил:
— Слушай, а тебе не кажется, что если ты убьешь человека ножом, то тебя просто стошнит. Ну, он упадет, у него кишки вывалятся, кровь будет хлестать, и все такое... Я понимаю: если нет другого выхода, приходится драться врукопашную, но почему ты так уверен, что тебе это понравится?
Он положил в рот последний кусок шоколадного батончика и принялся задумчиво жевать; по комнате разнесся сладкий кондитерский аромат, и на какой-то момент, чувствуя подступающий к горлу ком, я едва не потерял сознание от запаха шоколада, арахиса, ванилина, лецитина, гидрогенизированного растительного масла и эмульгаторов. Скатившаяся капля пота оставила дорожку на безволосом животе Ди, который казался твердым, как сыромятная кожа. Спать хотелось невероятно, я чувствовал, что глаза слипаются, и сквозь дрему до меня доносится неистовый стрекот цикад, пиликавших под окнами в медленно спадавшем зное.