— Флоренс и Изабель не сошлись характерами, — объяснил отец, пытаясь меня успокоить. — Ничего не поделаешь. Ни одна не хочет уступать.
Мне бы следовало догадаться, что не стоит произносить это имя вслух.
— Похоже, он счастлив с Изабель. Она о нем заботится.
Фло внезапно нахмурилась, и в ее голосе послышалась горечь:
— У этой леди нет души, детка. Совсем нет души. Тебе повезло, что ты служил в морской пехоте.
Я предпочел сменить тему.
— Так что ты делаешь в больнице?
— Хожу за стариками, - ответила она чуть-чуть насмешливо. — Стелю постели и убираю блевотину. Ты понимаешь, старики все время блюют. Но надо же как-то на жизнь зарабатывать. Оба моих сына сейчас в Портсмуте, работают на военной верфи. Они присылают мне денег, хотя и не очень много.
Мне стало грустно от мысли, что Фло лишилась заработка и положения — она, настоящая волшебница на кухне, хозяйка домашнего очага, теперь вынуждена ползать на коленях по грязному полу, подтирая блевоту.
— Я справляюсь, — добавила она.
— Послушай, Фло, я бы хотел тебя навестить, правда. Я так часто думал о тебе и просто не смог... — Я запнулся от смущения. — Может, еще соберемся?
— Ну конечно, детка. Буду рада тебя видеть. Я каждый день дома, ухожу только по утрам. Живу в том же старом доме. И дел у меня никаких нет — сижу, слушаю радио. Мыльные оперы. «Жизнь прекрасна», «Путеводный свет», «Право на счастье» — в общем все, что передают.
Фло рассмеялась.
— Очень я их люблю.
Я снова обнял ее, и она повернулась и пошла в сторону больницы, оставив меня наедине с воспоминаниями. На душе было скверно. Я снова стал обдумывать свои планы на это утро.
На улице рядом с домом стоял отцовский «понтиак». Большую часть времени машина была в моем распоряжении и занимала в моем расписании важное место. Почти каждое утро я ехал в чудесный заброшенный парк на берегу реки, где огромные нависшие сикоморы отбрасывали кружевную тень на шаткие, но вполне еще пригодные столы для пикников. В этом укромном уголке, вооружившись желтым блокнотом и связкой остро наточенных карандашей, я предавался «творчеству»: сочинял нескладные, но прочувствованные короткие рассказы. Вирус писательства, который я подхватил еще в колледже, наградил меня хронической лихорадкой, которая и не думала стихать. Иногда это походило на умопомешательство — так высоки были мои ожидания. Короткий рассказ, отосланный мной в редакцию журнала «Стори» — лучшего из всех, спет тттализирующихся на малой форме, — не был принят, но внизу типового печатного бланка отказа рецензент приписал от руки-. «Попробуйте еще раз!» Я посчитал это огромным комплиментом. Повелительное наклонение и восклицательный знак заполнили мою душу сладким ядом! Я повторял эти слова как мантру. Кроме блокнота я брал с собой книги — Стейнбека, Синклера Льюиса, Катера, Вулфа. В чередовании чтения с письмом время пролетало незаметно. И перед собой я всегда видел волнующую панораму Джеймс-ри-вер, достигавшую здесь, у самого устья, шести миль в ширину. Джеймс-ривер столь значима в американской истории, что даже у меня, который провел детство на ее берегах, ходил под парусом, ловил крабов на мелководье и однажды чуть не утонул в ее водах, она будила самые невероятные фантазии.
И каждый раз, когда я глядел на эту широкую водную гладь (слишком медленную и мутную, чтобы назвать ее величавой, но остающуюся тем не менее важным водным путем), грузовые суда и танкеры, двигавшиеся вверх по течению, исчезали из вида и перед глазами вставало суденышко — направляющийся в Джеймстаун голландский галеон с грузом «черного дерева», как называли закованных в цепи рабов. Я никогда не забуду, как в шестом классе наша недалекая учительница истории мисс Томсон, не поднимая глаз от книги, зачитывала нам текст («В 1б 19 году, ставшем одной из самых знаменательных дат в истории нового английского поселения, из Африки был доставлена первая партия рабов...»), и голос ее звучал механическим бормотанием. Сухая старая дева совершенно не обращала внимания на могучий поток за окном, который доставил судно к конечной цели.
— Так оно было вон там? — воскликнул я, внезапно перебивая ее, к удивлению моих одноклассников.
— Что «оно»? — переспросила она, тоже удивленная.
— Ну, голландское судно, которое привезло рабов.
На мгновение я ясно увидел плывущий на запад по зыбким волнам потрепанный галеон, его тяжелый корпус с высокой кормой и поднятые паруса.
— Нуда, — решительно произнесла она. — Думаю, да. Наверное.
Она вернулась к чтению, явно раздраженная. Ученики перешептывались, подозрительно глядя на меня. Я вдруг смутился, что один увидел на реке далекое видение, и тут же пришло отчаянное желание открыть наконец тупой училке глаза на призрак прошлого, который бродит по этим древним берегам.
Я не могу объяснить, почему негры и их присутствие в моем детстве — загадка цвета и жестокого наследия рабства в целом — так занимали мое воображение. Чернокожие обладали такой огромной властью над моим сердцем и душой, что я не мог не писать об этом в ученических рассказах, над которыми пыхтел, сидя у берегов реки Джеймс. Именно оттуда я отправился в путешествие по вымышленной стране, созданной воображением Фолкнера. «Свет в августе» стал моим первым знакомством с его яростным красноречием, и я был совершенно очарован. Мой Бог! Я сразу же понял, как глубоко в сердце писателя врезалась расовая проблема. Фолкнер настолько подавлял меня своим талантом, что я морщился, восторгаясь его колдовскими ритмами. Я понимал, что никогда мне не сравниться с ним по масштабу дарования и по накалу страстей, но великие трагические вопросы, которые он затрагивал: взаимоотношения черных и белых, смешение кровей, ощущение вины, оставившее неизгладимый след в душах белых южан, — волновали и меня тоже.
Три или четыре часа проходили за работой над моими дилетантскими рассказами — о Лоуренсе, моем любимом черном парикмахере, или о мудрости Флоренс; страшное эссе о сцене линчевания в Северной Каролине, свидетелем которой стал мой отец, когда был ребенком, — а после полудня наступало время заканчивать. Я складывал свои желтые листочки и два десятка исписанных до деревяшки карандашей, подбирал разбросанные вокруг стола окурки (инстинктивная аккуратность, привитая Корпусом морской пехоты), надевал крышку на термос с кофе, который всегда брал с собой, чтобы заставить мозги работать, и ехал в центр, в кафе «Палас», поесть и развлечься — этой минуты я всегда ждал с величайшим нетерпением.
Я любил кафе «Палас» и напиваться там тоже любил. Сразу после первой бутылки пива из тех четырех-пяти, что я там выпивал, уходила мучительная тоска, не оставлявшая меня с тех пор, что я служил на Тихом океане. Тот период моей жизни никогда до конца не уходил у меня из головы, бился в душе пульсирующей болью; впрочем, нескольких глотков хорошего пива действовали успокаивающе, как укол морфия. У деревенских жителей старого доминиона такое называется «промочить горло». Это приличное, цивилизованное пьянство, одинокое, немного погруженное в себя, но не доходящее до буйства или беспамятства. Я гордился тем, что никогда не позволял себе перебрать лишнего.
Основными посетителями кафе «Палас» — похожей на скотный двор таверны на главной улице города — был технический персонал судостроительных верфей. Они обычно заказывали свиные отбивные с картофелем, и к двум часам дня, когда я обычно приезжал, обеденный перерыв у них уже заканчивался. Я усаживался под огромным электрическим вентилятором, гонявшим тяжелый, пахнущий свининой воздух. В это время в заведении почти никого не было, и я полусонно расслаблялся в засаленной кабинке под доносившиеся из музыкального автомата грустные голоса Эрнеста Табба, Роя Акуффа и Китти Уэллс. Эти трубадуры кантри задевали в моем сердце какие-то особые струны, не те, что Моцарт, но не менее важные и волнующие. Они, как холодное терпкое пиво, заставляли все связанное с войной отступить, и на первый план выходили причудливые мечты о будущем. Это было как наваждение: я знал, что стану писателем! Сидя за столом, я перечитывал свои наброски, воображая, как через десять или даже двадцать лет мой талант расцветет, затем принесет плоды, и голову вчерашнего новичка увенчает лавровый венок мастера. Плывя по волнам безумных фантазий, я все-таки снисходил к нуждам организма и делал ему поблажки в виде жареного картофеля и маринованных свиных ножек — фирменного блюда заведения.
А потом появлялась моя любимая официантка, Дарлин Фулчер. Половину прелести кафе «Палас» составляла Дарлин и ее игривые непристойности, на самом деле носившие вполне невинный характер в силу ее преклонного (как мне казалось) возраста — ей было за сорок - и совершенно невообразимой внешности: огромный, весь в черных точках, нос, очки, пышная прическа и все остальное в том же духе. Однако все это уравновешивалось красивой чувственной фигурой. С такой фигурой она могла себе позволить всякие похабные шуточки. Правда, в самом начался просидел в своем уголке пять или шесть дней подряд, не обращая на нее внимания, пока наконец, ставя передо мной пиво, Дарлин не спросила негромко:
— Скучаешь без киски?
Тут не было никакого кокетства — просто приглашение к знакомству, попытка очертить границы моего упрямого одиночества. Я обрадовался такому вторжению: мне нравилось ее простодушное подтрунивание («Спорить могу, у тебя большой член. Если у парня большой нос, значит, и между ног все в порядке»), но она хорошо понимала, когда меня нужно оставить в покое и дать погрузиться в лечебную ванну «Будвайзера». Иногда ближе к вечеру Дарлин подходила к моему столику поболтать. Глядя, как она стоит, положив руку на бедро, и терпеливо отмахивается от мух, я понял, что установившееся между нами взаимопонимание позволяет мне говорить о войне. Не обо всем, конечно, но ей я мог сказать гораздо больше, чем отцу или Изабель.
— Я как тебя увидела, сразу поняла: человека что-то гложет. Это война? С тобой что-то случилось?
Ответить на такой вопрос было непросто.