Зримая тьма. Самоубийственная гонка. — страница 29 из 38

Чего я не сказал — и это вовсе не было шуткой, — так это того, что сумма, которую я намеревался удержать, предназначалась на оплату двух билетов на следующий день на «конкорд», чтобы я мог в срочном порядке вместе с Роуз вернуться в Соединенные Штаты, где еще несколько дней назад договорился о встрече с психиатром. По причинам, как я полагаю, связанным с нежеланием принять реальность, которую мой разум от меня скрывал, я избегал визита к психиатру на протяжении последних нескольких недель, в то время как мои душевные страдания усиливались. Но я знал, что не смогу откладывать эту встречу до бесконечности, и когда наконец все-таки связался по телефону с врачом, которого мне горячо рекомендовали, он посоветовал не отказываться от поездки в Париж, пообещав принять меня, как только я вернусь. И все же я считал, что мне необходимо ветре-титься с ним, и как можно быстрее. Несмотря на очевидное наличие у меня серьезного заболевания, я не желал расставаться с розовыми очками. Как я уже говорил, многочисленная доступная литература о депрессии пронизана духом легкости и оптимизма, в ней утверждается, что почти все депрессивные состояния можно стабилизировать или излечить, подобрав подходящий антидепрессант; конечно же, читателя нетрудно подкупить обещаниями быстрого исцеления. В Париже, произнося свою речь, я страстно желал, чтобы день этот поскорее закончился, и испытывал настоятельную необходимость лететь в Америку, дабы получить возможность посетить врача, который прогонит прочь мою болезнь при помощи своих чудодейственных средств. Я отчетливо помню тот момент, и сейчас мне с трудом верится в то, что я мог питать столь наивную надежду, или, иначе говоря, что я до такой степени не осознавал свою беду и подстерегавшую меня опасность.

Симона дель Дука, крупная темноволосая женщина, державшаяся как королева, сначала, понятное дело, не поверила своим ушам, а после пришла в ярость, когда после церемонии награждения я сказал, что не смогу остаться на обед во дворце, на котором должны были присутствовать также члены Французской академии, избравшие меня лауреатом премии. Предлог, выдуманный мной, звучал одновременно вызывающе и бесхитростно: я прямо сказал, что на этот час у меня назначена встреча в ресторане с моим французским издателем Франсуазой Галлимар. Разумеется, подобное решение с моей стороны было возмутительным: меня и всех прочих участников торжества за несколько месяцев предупредили о том, что этот обед — более того, обед в мою честь, — является частью церемонии. Но на самом деле мой поступок был продиктован болезнью, которая уже зашла достаточно далеко и проявлялась во всей своей полноте, включая такие признаки, как смятение, невозможность сконцентрироваться щ провалы в памяти. На следующем этапе мой разум будет представлять собой серию беспорядочных, обрывочных мыслей. Как я уже сказал, в ту пору у меня было двойственное душевное состояние: мнимая ясность в утренние часы и сгущающийся мрак днем и вечером. Вероятно, во власти этой мрачной рассеянности я накануне вечером договорился о ленче с Франсуазой Галлимар, забыв о своих обязательствах по отношению к дель Дуке. Это намерение продолжало полностью затмевать мой разум, повергая в состояние столь упорной решимости, что я отважился, хотя и в мягкой форме, оскорбить достойную Симону дель Дука.

— Alors! — воскликнула она, лицо ее вспыхнуло от ярости, и она величественно развернулась, чтобы уходить: — Ап... re-voir!*

’ В таком случае... до... свидания! (фр.).

А я вдруг ужаснулся, потрясенный, ошеломленный тем, что только что сделал. Я представил себе стол, за которым сидят хозяйка и члены Французской академии, а почетный гость тем временем обедает в «Ла Куполь». И тогда я стал умолять ассистентку мадам, женщину в очках, с папкой в руке и с выражением ужаса на бледном лице, попытаться уговорить их пустить меня обратно: все это было ужасной ошибкой, произошла путаница, ша-lentendu’. А потом я пробормотал несколько слов — моя прежняя, в целом уравновешенная, жизнь и самодовольная уверенность в своем физическом здоровье мешали мне допустить мысль о том, что я когда-нибудь что-то подобное произнесу; я с ужасом услышал, как прозвучали эти слова, обращенные к совершенно постороннему человеку:

— Я болен, un probleme psychiatrique”.

Мадам дель Дука проявила великодушие: она приняла мои извинения, и обед прошел в непринужденной обстановке, хотя беседа получилась несколько натянутой и я не мог в полной мере избавиться от подозрения, что моя благодетельница по-прежнему смущена моим поведением и считает меня странным типом. Обед длился долго; когда он окончился, я почувствовал, что уже вхожу в область дневного мрака с его нарастающей тревогой и страхом. А меня еще ждала съемочная груп-

* Недопонимание (фр.).

’* Проблемы с психикой (фр.).

па одного из государственных каналов (о них я тоже забыл), чтобы отвезти в недавно открытый музей Пикассо и запечатлеть там, как я разглядываю экспонаты и обмениваюсь впечатлениями с Роуз. Я знал, что это будет не увлекательная прогулка, а борьба, которая потребует от меня много сил, — исключительно суровое испытание. К моменту нашего приезда в музей (на улицах было плотное движение) часы показывали уже начало пятого, и на мое сознание началась привычная атака: паника, растерянность и ощущение, что мой разум накрыла ядовитая и неотвратимая волна, препятствовавшая мне испытывать хоть какую-нибудь радость от окружающей действительности. А если быть точным, то вместо удовольствия — я ведь, конечно, должен был испытывать удовольствие на этой богатой выставке произведений ярчайшего гения — я чувствовал в своей душе нечто очень похожее на настоящую боль, хотя и существовало некоторое отличие, не поддающееся описанию. Здесь мне снова придется затронуть вопрос о трудноопределимой природе данного недуга. Выражение «не поддается описанию» здесь не случайно: следует подчеркнуть, что если бы эту боль можно было без труда описать, то люди, страдающие этим недугом, могли бы весьма точно сообщить своим друзьями и любимым (и даже врачам) некоторые реальные характеристики своей муки — и, быть может, способствовать пониманию проблемы, которого нам так не хватает. Ведь именно непониманием объясняется не только отсутствие сочувствия со стороны окружающих, но и полная неспособность здоровых людей представить себе муку, столь чуждую их привычным повседневным переживаниям. По мне, боль была больше всего похожа на то, как если б я тонул или задыхался, но даже этот образ не попадает в цель. Уильям Джеймс, много лет сражавшийся с депрессией, оставил попытки адекватно изобразить свои ощущения и в книге «Многообразие религиозного опыта» высказался в том ключе, что осуществить данную задачу почти невозможно: «Это явно ощутимая, деятельная тревога, что-то вроде психической невралгии, полностью неведомой в обычной жизни».

На протяжении всей экскурсии по музею боль усиливалась и через несколько часов достигла своего апогея; вернувшись в отель, я рухнул на кровать и остался лежать там, уставившись в потолок, будучи почти не в силах пошевелиться, в состоянии транса и сильнейшей тревоги. В такие периоды я обычно утрачивал способность к рациональному мышлению — отсюда определение «транс». Я не могу подобрать более подходящего слова для описания своих ощущений — состояния беспомощного ступора, в котором сознание замещалось вот этой «явно ощутимой, деятельной тревогой». Одним из самых невыносимых аспектов этого этапа была невозможность заснуть. Почти всю жизнь, как у многих других людей, у меня была привычка после обеда погружаться в легкую успокоительную дрему, однако одно из пагубных свойств депрессии — нарушение нормального режима сна; к ночной бессоннице, доставлявшей огромный урон моему организму, присовокуплялась невозможность вздремнуть днем — не столь большая беда по сравнению с предыдущей, но все же ужасная, поскольку приходилась она как раз на часы самых интенсивных мучений. Я давно уже уяснил, что мне никогда не будет облегчения от этого непрерывного истязания даже на несколько минут. Я отчетливо помню, как подумал — я лежал на диване, Роуз сидела рядом и читала, — что мое состояние днем и вечером заметно ухудшается, и что тот эпизод пока что был самый скверным. Но мне каким-то образом удалось договориться о совместном ужине с Франсуазой Галлимар — с кем же еще? — которая, как и Симона дель Дука, стала жертвой ужасной накладки, произошедшей сегодня днем. Вечер был промозглый и ненастный. На улице порывами дул ледяной влажный ветер, а когда мы с Роуз встретились с Франсуазой, ее сыном и еще одним приятелем в «Ла Лоррэн», маленьком, сверкающем множеством огней ресторанчике неподалеку от площади Этуаль, уже шел проливной дождь. Кто-то из присутствующих, почувствовав мое душевное состояние, высказал сожаления по поводу погоды, но мне, помнится, подумалось, что, если б даже это был один из тех теплых, благоуханных и полных страсти вечеров, коими славится Париж, я бы все равно воспринимал его как зомби, в которого к тому времени превратился. В душе, пораженной депрессией, погода неизменна — в ней никогда не бывает солнца.

И вот, пребывая в этом состоянии зомби, где-то в середине ужина я потерял чек на двадцать пять тысяч долларов, выданный мне в качестве премии дель Дука. Я сунул чек во внутренний карман пиджака, и теперь, невзначай проведя рукой по этому месту, осознал, что чек пропал. «Намеренно» ли я потерял деньги? Не так давно меня беспокоила мысль о том, что я, быть может, недостоин этих денег. Я верю в то, что многие случайные события мы навлекаем на себя сами, так что эта утеря легко могла оказаться не утерей, а способом отказаться от приза, проявлением того отвращения к себе (оно является первым признаком депрессии), которое говорило мне, что я недостоин награды, что я, в сущности, вообще недостоин того признания, какое мне оказывали в последние годы. Какова бы ни была причина, но чек пропал и его утеря отлично дополняла прочие неудачи того вечера: мне не удалось вызвать в себе аппетит к огромному plateau de fruits de mer*, стоявшему передо мной, не удалось исторгнуть из себя хотя бы натужный смех и, нако-