Зримая тьма. Самоубийственная гонка. — страница 31 из 38

ижских авеню, где ее тело пролежало много дней. В следующем году я сидел вместе с Роменом в кафе «Липп», и в ходе долгого обеда он рассказал мне, что, несмотря на трудности между I шм и Джип, эта утрата до такой степени усугубила его депрессию, что время от времени он чувствует себя почти беспомощным.

Но даже тогда я был не в состоянии понять природу его тревоги. Я вспомнил, что его руки дрожали, и хотя он едва ли мог считаться стариком — ему было шестьдесят с небольшим, — голос его звучал по-старчески сипло; теперь, много лет спустя, я осознал, что, вероятно, это был голос депрессии: в разгар мучительного недуга у меня самого появился такой голос. Я никогда больше не видел Ромена. Клод Галлимар, отец Франсуазы, рассказал мне о том, как в 1980 году, после такого же ленча, под разговор двух старых друзей: спокойный и непринужденный, даже легкомысленный — в общем, какой угодно, но только не мрачный, — Ромен Гари, дважды лауреат Гонкуровской премии (одну из этих наград он получил под псевдонимом, весело обведя вокруг носа критиков), герой Республики, почетный обладатель Военного креста, дипломат, весельчак, влюбленный в жизнь, большой любитель женщин, вернулся домой, в свою квартиру на улице дю Бак и пустил себе пулю в голову.

В какой-то момент среди этих размышлений перед моими глазами промелькнула вывеска «Отель “Вашингтон”», пробуждая воспоминания о том времени, когда я только-только приехал в Париж, а заодно я вдруг отчетливо осознал, что больше никогда не увижу этот город. Подобная уверенность поразила меня и наполнила душу новым ужасом, поскольку, хоть во время своей тягостной болезни я уже давно привык к мыслям о смерти, проносившимся в моем сознании, подобно ледяным порывам ветра, они были лишь бесформенными тенями, смутными образами, которые, я думаю, являются любому, кто страдает от тяжелого недуга. Но сейчас все выглядело иначе: во мне созрела уверенность, что завтра, когда боль явится снова, или послезавтра — в общем, наверняка где-то в недалеком будущем — я неминуемо приду к заключению, что жизнь не стоит того, чтобы ее прожить, тем самым ответив, по крайней мере для себя, на ключевой вопрос философии.

3

Для многих из тех, кто знал Эбби Хоффмана хотя бы как я, поверхностно, его смерть весной 1989 года стала горестным событием. В свои пятьдесят с небольшим он был слишком молод и выглядел слишком полным жизни для такой развязки; известие о самоубийстве любого человека вызывает чувство скорби и ужаса, но смерть Эбби показалась мне особенно жестокой нелепицей. Я познакомился с ним в бурные дни и ночи Демократической конвенции в Чикаго, куда поехал, чтобы написать статью для «Нью-Йоркского книжного обозрения». Позже я выступал одним из свидетелей в защиту Эбби и его сторонников в суде, гоже в Чикаго, в 1970 году.

Среди благочестивого безумия и мягких извращений американской жизни его абсурдные выходки будоражили, этот распущенный стиль поведения, этот жар, этот анархический индивидуализм невольно вызывал восхищение. Я жалею, что так мало виделся с ним в последние годы; его внезапная смерть оставила во мне ощущение особой пустоты, какую любой чувствует, узнав о чьем-нибудь самоубийстве. Но это событие воспринималось особенно остро: многие отказывались мириться со случившимся, отрицали факт самоубийства, как будто такого рода намеренное действие — в отличие от несчастного случая или смерти от естественных причин — имеет оттенок преступления, неким образом принижает человека и его характер.

По телевидению выступил брат Эбби, убитый горем, как будто помешавшийся; его попытка отрицать самоубийство не могла не вызвать сочувствия — он настойчиво утверждал: мол, Эбби ведь, в конце концов, всегда неаккуратно обращался с таблетками, но он бы смог причинить такую боль семье. Однако следователь подтвердил, что Хоффман принял не меньше ста пятидесяти таблеток фенобарбитала. Вполне естественно, что близкие жертв суицида часто отказываются принять правду; чувство соучастия, личная вина — мысль о том, что несчастье можно было предупредить, предприняв соответствующие действия, поведя себя как-то иначе, — все это, вероятно, неизбежно.

При этом пострадавший — действительно ли он покончил с собой, совершил попытку или только угрожал — вследствие этого отрицания со стороны окружающих несправедливо кажется чуть ли не преступником.

Подобные черты прослеживаются в истории Рэндалла Джаррела, одного из лучших поэтов и критиков своего поколения, которого в 1965 году однажды ночью в окрестностях Чапел-Хилла (Северная Каролина) насмерть сбила машина. Непонятно было, что Джаррел делал в том месте дороги в такой час, и, поскольку некоторые обстоятельства указывали на то, что он сознательно бросился под машину, его смерть признали самоубийством. «Ньюсуик» наряду с другими изданиями придерживался этой версии, однако вдова Джаррела заявила протест в письме, отправленном в редакцию журнала; многие его друзья и поклонники подняли шум и крик, и коллегия присяжных в конце концов постановила, что смерть произошла в результате несчастного случая. Джаррел страдал от тяжелой формы депрессии и даже лежал в стационаре; всего за несколько месяцев до трагедии на шоссе он пытался перерезать себе вены.

Любой, кому известны неровные контуры судьбы Джаррела — в том числе его резкие перепады настроения, приступы черного уныния, — и кто имеет базовые понятия о признаках депрессии, всерьез усомнился бы в пра-

вильности вердикта присяжных. Однако печать добровольного ухода из жизни — для многих людей ненавистное пятно, которое нужно стереть любой ценой. (По прошествии более двух десятилетий после его смерти, летом 1986 года, в выпуске «Американского ученого» бывший студент Джаррела в рецензии на сборник писем поэта не столько анализировал его творчество и биографию, сколько в очередной раз пытался откреститься от зловещего призрака самоубийства.)

Почти нет сомнений в том, что Рэндалл Джаррел покончил с собой. Он поступил так не потому, что был трусом, и не вследствие душевной слабости, а потому, что страдал от депрессии — столь разрушительной, что он уже не мог больше выносить причиняемую ею боль.

Общее непонимание сути депрессии, по-видимому, имело место и в случае Примо Леви, замечательного итальянского писателя, пережившего Аушвиц, который в возрасте шестидесяти семи лет бросился с лестницы в Турине в 1987 году. Поскольку я сам стал жертвой этой болезни, смерть Леви заинтересовала меня особенно, так что в конце 1988 года, читая в «Нью-Йорк тайме» отчет о симпозиуме в Нью-Йоркском университете, посвященном жизни и творчеству писателя , я сначала обрадовался, но потом пришел в смятение. Ведь, согласно статье, многих участников симпозиума, многомудрых писателей и ученых, смерть Леви поставила в тупик — и разочаровала. Как будто этот человек, которым все они так восхищались, который так много вынес, побывав в руках у нацистов, человек исключительной стойкости и мужества, своим самоубийством проявил слабость, и этот факт они не желали принять. Перед лицом ужасной реальности — самоубийства — они чувствовали свою беспомощность и (при чтении статьи это бросалось в глаза) некоторую долю стыда.

Я был так сильно раздосадован всем этим, что даже написал короткую статью на страницу публицистики в «Таймс». Там я высказывал вполне однозначную точку зрения: страдания, вызванные тяжелой депрессией, человек, не испытывавший их, вообразить не способен, и очень часто эти страдания подталкивают человека к уходу из жизни, потому что эта мука в какой-то момент становится нестерпимой. И произойдет еще много самоубийств, совершению которых мы по-прежнему не сможем помешать, до тех пор пока существует всеобщее непонимание природы этой болезни. Многие люди справляются с депрессией благодаря лечебному действию времени — во многих случаях при этом требуется госпитализация, — и, возможно, это единственный путь к избавлению; однако есть еще легион тех, кого, как ни прискорбно, недуг вынуждает к саморазрушению, и упрекать их оснований не больше, чем больных в конечной стадии рака.

В этой статье для «Таймс» я изложил свои мысли наспех и весьма стихийно, но ответ тоже был стихийным — и принял огромные масштабы. Я полагал, что не проявил никакой особой оригинальности или храбрости, откровенно заговорив о самоубийстве и побуждении к нему, но, по-видимому, я недооценил, сколь огромно количество людей, для которых данная тема ранее являлась табу, предметом тайны и стыда. Этот непомерный отклик заставил меня понять: я нечаянно отпер сундук, откуда множество душ жаждали вырваться наружу, чтобы заявить во всеуслышание, что они тоже испытывали описанные мною чувства. В тот момент единственный раз в жизни я подумал, что не зря затронул сферу своих личных переживаний и сделал эти переживания достоянием общественности. И мне показалось, что, ввиду такого ажиотажа, имея на руках свой парижский опыт в качестве детального примера того, что происходит во время депрессии, я мог бы, к всеобщей пользе, зафиксировать кое-что из моего собственного опыта, связанного с болезнью, и в процессе, быть может, вывести некую систему координат, при помощи которой можно будет сделать один или несколько ценных выводов. Следует подчеркнуть, что мои выводы основаны на событиях, случившихся с одним конкретным человеком. Приступая к анализу, я вовсе не считаю, что суровое испытание, перенесенное мной, является точным отображением того, что происходит или может произойти с другими. Депрессия — слишком сложное явление в том, что касается ее причин, симптомов и лечения, чтобы из опыта одного человека можно было сделать какие-то общие выводы для всех. Хотя как болезнь депрессия характеризуется некоторыми неизменными чертами, она также допускает множество индивидуальных особенностей; меня поразили некоторые пугающие явления — о которых не сообщают другие пациенты, — созданные ею в извилистых коридорах лабиринта моего сознания.

Миллионы людей мучаются от депрессии непосредственно, у миллионов ее жертвами становятся родственники или друзья. По статистике, из десяти американцев один страдает от этого заболевания. Напористодемократичное, оно разит всех, не разбирая возраста, расы, вероисповедания и класса; впрочем, для женщин риск значительно выше, чем для мужчин. Список профессий пациентов (портные, капитаны барж, повара суши-баров, члены кабинетов министров) слишком длинный и нудный, чтобы приводить его здесь; достаточно сказать, что лишь очень небольшое количество людей не попадает в категорию потенциальных жертв этого недуга — по крайней мере в его самой легкой форме. Несмотря на разнохарактерную сферу охвата болезни, можно сказать, что люди искусства (прежде всего, поэты) особенно для нее уязвимы, — в самой тяжелой, клинической форме она более чем у двадцати процентов своих жертв приводит к самоубийству. Вот печальный и славный перечень, куда вошли лишь немногие из этих художников; все они представители культуры двадцатого века: Харт Крейн, Винсент ван Гог, Вирджиния Вулф, Аршиль Горки, Чезаре Павезе, Ромен Гари, Вэчел Линдсей, Сильвия Плат, Анри де Монтерлан, Марк Ротко, Джон Берримен, Джек Лондон, Эрнест Хемингуэй, Уильям Инге, Диана Арбюс, Тадеуш Боровский, Пауль Целан, Энн Секстон, Сергей Есенин, Владимир Маяковский — и эт