Зримая тьма. Самоубийственная гонка. — страница 33 из 38

В то лето, прекрасное, как никогда, я находился на острове Мартас-Винъярд, где проводил большую часть времени с 19б0-х годов. Но красоты острова теперь оставляли меня более равнодушным. Я ощущал своего рода онемение, расслабленность и, что более характерно, странную хрупкость — как будто мое тело действительно стало непрочным, сверхчувствительным, а еще почему-то пропала слаженность в движениях, я стал неуклюжим, утратил нормальную координацию. Вскоре я уже попал во власть всеобъемлющей ипохондрии. В моем теле не осталось ни одного органа, где бы все было абсолютно в порядке: судороги, боль — бывало, они то появлялись, то исчезали, бывало, мне казалось, что они уже не пройдуг, и тогда мне представлялось, будто они являются предзнаменованиями всевозможных ужасных болезней. (Учитывая эти признаки, можно понять, почему уже в семнадцатом веке — в записках врачей того времени, в трудах Джона Драй-дена и ему подобных, — меланхолия связывается с ипохондрией; часто эти слова заменяют друг друга, именно в таком контексте их вплоть до девятнадцатого века использовали столь различные писатели, как сэр Вальтер Скотт и сестры Бронте, тоже соотносившие меланхолию с боязнью физических болезней.) Легко догадаться, что подобное явление — часть защитного механизма разума: он не желает признавать, что сам подвергается постепенному разрушению, и сообщает сознанию: сбой произошел в теле, чьи повреждения, вероятно, всегда можно исправить, а не в драгоценном и незаменимом мозгу.

В моем случае общий эффект получился весьма пугающим и усилил тревогу, которую я теперь всегда испытывал во время бодрствования и которая породила еще одну странную особенность поведения: неугомонное безрассудство, поддерживавшее меня в движении, к некоторому недоумению родственников и друзей. Однажды, в конце лета, в самолете по дороге в Нью-Йорк, я по ошибке, неосторожно выпил виски с содовой — впервые за много месяцев пригубил спиртное. В результате меня немедленно стало выворачивать наизнанку, я почувствовал себя страшно больным, как будто мне приходит конец, и так этого испугался, что на следующий день в Манхэттене ринулся к терапевту; тот назначил мне целый ряд диагностических процедур. Три недели я проходил высокотехнологичное и весьма дорогостоящее обследование, по окончании которого доктор объявил мне, что я в полном порядке. В обычном состоянии меня бы это удовлетворило и даже воодушевило, и на сей раз я действительно был счастлив — день или два, до тех пор пока мое душевное состояние снова не начало ежедневно и ритмично рушиться: опять появились тревога, беспокойство, неопределенный страх.

К тому времени я уже вернулся в свой дом в Коннектикуте. На дворе стоял октябрь, и одной из незабываемых особенностей этого этапа стало то, что мой собственный загородный дом, мое излюбленное пристанище на протяжении тридцати лет, в ту пору, когда мое душевное состояние планомерно клонилось к упадку, стал казаться мне зловещим, и угрозу, исходящую от него, можно было буквально потрогать руками. Тающий вечерний свет — сродни тому самому знаменитому «косому лучу света» Эмили Дикинсон, который у нее говорит о смерти, о ледяном угасании жизни, — полностью утратил свое прежнее осеннее очарование, заманивая меня в область удушливого сумрака. Я спрашивал себя, как это милое место, которое когда-то наполняли собой (снова процитирую ее) «Девушки и юнцы», их «смех — и блеск дарований — и вздохи, локонов венцы», может выглядеть столь ощутимо враждебным и зловещим. Фактически я не был один: Роуз постоянно находилась рядом и с неослабевающим терпением выслушивала мои жалобы, — но я испытывал огромное и болезненное чувство одиночества. Я уже не мог сосредоточиться в те дневные часы, которые прежде на протяжении долгих лет отводились под работу, и само литературное творчество давалось мне все труднее и труднее, отнимало все больше сил, процесс замедлялся, пока наконец не прекратился.

Еще были ужасные, скачкообразные приступы беспокойства. Однажды ясным днем я гулял с собакой в лесу и услышал над огненными кронами деревьев клич стаи канадских гусей; прежде это зрелище и этот звук обрадовали бы меня, но теперь при виде пролетающих птиц я замер, скованный ужасом, и стоял там потерянный, беспомощный, испытывая лихорадочный озноб и впервые осознав, что происходящее со мной не просто муки воздержания от алкоголя, а серьезная болезнь, существование которой мне в конце концов пришлось признать. Возвращаясь домой, я никак не мог выкинут !) из головы строчку' из стихотворения Бодлера, явившуюся из далекого прошлого: она уже неделю блуждала где-то на окраинах моего сознания: «Я ощутил ветер из-под крыла безумия».

Наша, пожалуй, вполне понятная потребность сгладить острые грани доставшихся нам в наследство бед привела к тому, что мы убрали из своего лексикона такие суровые слова, как «сумасшедший дом», «приют умалишенных», «умопомрачение», «меланхолия», «лунатик», «безумие». Но никаких сомнений не должно быть в том, что депрессия в ее крайней форме — это именно безумие. Оно является результатом аномального биохимического процесса. С большой степенью достоверности было установлено (не так давно, и многие психиатры очень долго отказывались с этим соглашаться), что такого рода безумие вызывается химическим сбоем в нейромедиаторах мозга, вероятно, возникающим как следствие стресса, который по неизвестным причинам вызывает нехватку веществ норэпинефрина и серотонина и повышенную секрецию гормона кортизола. Происходит перестройка тканей мозга, наводнение их одной жидкостью и лишение другой, и неудивительно, что разум начинает ощущать давление и расстройство, а замутненная мысль при этом регистрирует сбой в переживающем подобное потрясение органе. Иногда, хотя и не часто, такой омраченный разум начинает строить агрессивные замыслы в отношении других. Но обычно у людей, страдающих от депрессии, разум обращен вовнутрь и они представляют опасность лишь для себя самих. Безумие депрессии по большому счету — это противоположность агрессии. Это действительно буря, но буря мрака и тоски. Вскоре проявляется медлительность реакции, сродни параличу, снижение душевной энергии, вплоть до ее иссякания. Наконец начинает страдать и тело, человек чувствует себя опустошенным, словно из него высосали все соки.

В ту осень, по мере того как недуг постепенно овладевал моим организмом, мне начинало казаться, что мой разум как один из устаревших телефонных узлов в маленьких городках, которые постепенно затапливает половодье: рабочие соединения одно за другим уходят под воду, в результате чего некоторые физические функции тела и почти все функции инстинкта и интеллекта медленно отключаются.

Существует известный список этих функций и форм их отказа. У меня все отключилось в соответствии с планом, во многом следуя схеме развития депрессии. Особенно хорошо я помню прискорбный момент, когда у меня почти пропал голос. Он претерпел странную трансформацию, временами становясь очень слабым, сиплым, отрывистым, — позже один мой друг заметил, что это был голос девяностолетнего старика. Либидо тоже дезертировало досрочно, как в большинстве случаев болезни, так как в состоянии осады оно является для тела избыточной потребностью. Многие люди полностью теряют аппетит; мой оставался относительно нормальным, но я обратил внимание, что ем лишь по необходимости: еда, как и все остальное, попадающее в сферу чувств, казалась в высшей степени безвкусной. Самым удручающим из всех органических нарушений было расстройство сна наряду с полным отсутствием сновидений.

Утомление в сочетании с бессонницей — редкостная пытка. Теми двумя-тремя часами сна, которые мне удавалось урвать за ночь, я всегда был обязан хальциону — этот момент заслуживает отдельного упоминания. Многие эксперты в области психофармакологии с некоторых пор предупреждают, что препараты из группы бензодиазепинов, к которым относится халыщон (а также валиум и ати-ван), могут способствовать развитию депрессивного настроения или возникновению депрессии более сильной степени. Более чем за два года до обострения моей болезни, один доктор неосторожно прописал мне ативан в качестве снотворного средства, легкомысленно сообщив, что я могу принимать его столь же безбоязненно, как аспирин. В «Настольном справочнике терапевта» — фармакологической библии — сказано, что лекарство, которое я употреблял, следует принимать в другой дозировке (втрое меньшей, чем было мне предписано), что его не рекомендуется применять более месяца и что людям моего возраста следует применять его с особенной осторожностью. В то время, о котором я рассказываю, я уже не принимал ативан, зато пристрастился к хальциону и потреблял его в больших дозах. Разумно предположить, что это стало одним из факторов случившегося со мной несчастья. И пусть это послужит предостережением другим.

Как бы там ни было, те несколько часов сна, что мне удавалось получить, обычно завершались к трем или четырем часам утра я открывал глаза и лежал, устремив взгляд в разверстую темноту, поражаясь и мучась вследствие опустошительного процесса в моем мозгу и дожидаясь рассвета, — с его наступлением мне, как правило, доставалось немного беспокойной дремы без сновидений. Я абсолютно уверен в том, что именно во время этих бессонных бдений, похожих на транс, ко мне явилось понимание — жуткое, шокирующее откровение, словно я вдруг постиг некую с давних пор скрытую от людей метафизическую правду — что это мое состояние будет стоить мне жизни, если так продолжится дальше. Кажется, это случилось непосредственно перед поездкой в

Париж. Как я уже сказал, к тому времени образ смерти уже ежедневно присутствовал в моем мировосприятии подобно дуновению холодного ветра. Я точно не знал, как именно умру, и по-прежнему изо всех сил гнал мысль о самоубийстве. Но ясно было, что возможность совершить его не за горами и вскоре мне придется столкнуться с ней лицом к лицу.

Я постепенно стал открывать для себя, что загадочным образом и вопреки привычному ходу событий серая изморось ужаса, вызываемого депрессией, понемногу переходит в физическую боль. Но это была не боль, ощущаемая сразу и непосредственно, как при переломе конечности. Может, точнее будет сказать, что отчаяние, в силу некой злой шутки, которую сыграла над больным мозгом душа, начинало походить на адское ощущение, испытываемое человеком, запертым в комнате, где царит нестерпимый жар. И так как даже легкий ветерок не остужает эту жаровню, а выхода из этого гнетущего заточения не существует, совершенно естественно, что жертва начинает беспрестанно думать о помиловании.