Зримая тьма. Самоубийственная гонка. — страница 4 из 38

— Так в чем же дело? — спросил Блэнкеншип, усаживаясь за письменный стол. — В какую камеру его определили?

— В пятнадцатую, сэр. Честное слово, комендор, он просто отказывается подчиняться. Эта вонючка заявляется сюда с умным видом и начинает выделываться: ему, видите ли, не нравится, как тут пахнет; он «разочарован» — он так и сказал, комендор, честное слово, —тем, что его поместили в камеру без окон и с искусственной вентиляцией. Он чесал языком просто не умолкая. В жизни не видел такого наглого сукина кота.

— И что? — Пристально глядя на Малкейхи, Блэнкеншип чувствовал, как ярость заливает ему глаза: веснушчатое, болезненно-желтоватое лицо сержанта сморщилось от страха.

— И что? — повторил он.

— Комендор, я всего-то один разок и ударил. Легонечко...

— Черт побери, Малкейхи! — Блэнкеншип с силой рубанул кулаком по столу, утренние события троекратно усилили его ярость. — Я же просил держать свои ирландские лапы подальше от заключенных!

— Комендор, Христом Богом клянусь... — Для пущей убедительности Малкейхи закатил мутные желтоватые глаза. — Даже не до крови, — оправдывался он. — Я только...

— Молчать!

— Слушаюсь, сэр.

— Последний раз предупреждаю. Если услышу, что ты хоть пальцем тронул кого-нибудь из уголовников, будешь объясняться с полковником. Ты меня понял?

— Так точно, сэр, — мрачно ответил сержант.

— Ну хорошо, а теперь приведи сюда заключенного.

— Слушаюсь, сэр.

— И отдай мне дубинку, — добавил Блэнкеншип, протягивая руку. — Вы тут вконец одичали, мать родную готовы избить.

Малкейхи удалился с неуклюжей поспешностью. Немного успокоившись, Блэнкеншип сел в кресло, слегка досадуя на свою вспышку: вообще-то, несмотря на потрясающее невежество и прочие недостатки, Малкейхи был симпатичным парнем и хорошим морским пехотинцем. Однако когда Блэнкеншип откинулся назад в надежде чуть-чуть подремать, хотя бы выкинуть из головы утренние перипетии, прямо над головой завыла сирена, призывая на полуденную перекличку. Звук был привычным, и в другой день комендор не обратил бы на него внимания, но сегодня, расстроенный и усталый, он чувствовал, как вой сирены нарастает мучительными волнами и, достигнув крещендо, вонзается в барабанные перепонки подобно ланцету. Окно приоткрылось. Блэнкеншип встал, разроняв бумаги, захлопнул раму и тут внезапно заметил дрожь в руках — это было настолько необычно, что вызвало некое подобие паники. Наверное, первые симптомы простуды, а может, малярия вернулась. Он направился к раковине, чтобы проверить в зеркале свои глаза, но тут послышался стук. Дверь открылась, и в этот момент сирена наконец перестала орать, замерев тоскливым стоном сожаления.

— Вот, комендор, это он, — пояснил Малкейхи.

Блэнкеншип сел, выпроводил Малкейхи и посмотрел заключенному прямо в глаза.

— Фамилия? — спросил он.

— Макфи.

Блэнкеншип отреагировал не сразу, поскольку арестант показался ему смутно знакомым — он определенно видел эти черты раньше. Странно, что запомнил: обычно лица заключенных представлялись ему однообразными бесцветными заготовками, на которые налеплены одинаковой формы пластилиновые рты, носы и уши. Еще удивительнее было выражение этого лица: на первый взгляд такое же, как у всех бледных, укрытых от солнца узников, но в нем угадывалось нечто неуловимо и незабываемо особенное — может быть, интеллект? И тут Блэнкеншип вспомнил: лицо выплыло к нему из облака сигаретного дыма и взрывов смеха; одновременно вспомнился голос («Виски, сэр?») — слишком честный, чтобы расслышать в нем издевку, но все же с легким налетом насмешки, и едва заметная улыбка, вроде той, что играла на губах у Макфи сейчас, даже не улыбка — усмешка, свидетельствующая о странном внутреннем удовлетворении. Ну конечно! Они встречались месяца три-четыре назад: этот человек был официантом на вечеринке у полковника, единственной, на которой Блэнкеншипу довелось побывать.

— Послушай, Макфи, — произнес он наконец. — Не знаю, к чему ты привык на приемах у полковника, но здесь, у меня, когда тебя спрашивают, надо называть полное имя, фа-

милию и номер. И не забывать добавлять «сэр». Понятно? Давай попробуем.

— Макфи, Лоуренс М., 180611.

Последовала пауза, в которой хотя и не присутствовало открытого вызова, все же чудился оскорбительный намек, и «сэр» прозвучало лишь за полсекунды до наступления нестерпимого, критического момента. Это было удивительное нахальство. Блэнкеншип почувствовал, что на него накатывает волна гнева, и причина тому вовсе не поведение заключенного. Нет, здесь, среди двух тысяч бесхребетных и малодушных невежд, такая отчаянная самонадеянность вызывала невольное восхищение. Блэнкеншип по-прежнему не сводил взгляда с арестанта. Лицо молодое, лет двадцать пять — двадцать шесть на вид, с чертами, про которые говорят, что они «резко очерчены», и смелыми голубыми глазами. Без синей тюремной робы Макфи вполне мог сойти за звезду студенческого футбола: он был высок, широк в плечах и, даже стоя по стойке «смирно», сохранял расслабленную, надменную грацию профессионального спортсмена.

— В чем дело, Макфи? Дежурный сержант жаловался на твое поведение.

— Он бил меня.

— Малкейхи сказал, что ты тут разглагольствовал по поводу плохих условий...

— Это правда, — спокойно ответил Макфи. — Там жутко воняет. Я так и сказал, а этот Урод набросился на меня с кулаками.

Блэнкеншип настолько опешил от такой откровенной дерзости, что встал с места, подошел к Макфи на расстояние фута и присел на край стола.

— Да неужели? Воняет, значит?

Взбешенный, с трудом подбирая слова, Блэнкеншип все же не сорвался на крик, что было совсем не просто, если учесть вскипавшую в груди ярость; больше всего его злила не сама наглость, а хладнокровие и самообладание, с которыми она подавалась. Он стоял так близко к Макфи, что чувствовал его теплое ровное дыхание, и впервые заметил круглый рубец на лбу — должно быть, след от удара Малкейхи. Это было лишь небольшое розовое вздутие и в то же время заметное и обличающее клеймо — крохотный знак и жестокого обращения, и незаконного насилия. Сейчас это давало Макфи легкое, но наглядное преимущество, что только усилило молчаливую ярость Блэнкеншипа.

Он никогда раньше не стоял с заключенным лицом к лицу. Поскольку в таком положении Блэнкеншип чувствовал себя неловко, он, немного поколебавшись, решил сменить тактику.

— Зачем ты устроил драку, Макфи? У тебя была непыльная работа в доме у полковника. А теперь будешь сидеть вместе с остальными бездельниками. Наверное, у тебя отличные характеристики, если тебе дали такую хорошую работу. Чем ты занимался? Служил на флоте?

— Уж лучше бы на флоте.

— Так откуда ты такой взялся?

— Из морской пехоты, — произнес Мак-фи с едва уловимой горечью и презрением.

Неколебимый и огромный, он двигался с бесившей Блэнкеншипа животной грацией, и с приоткрытых в презрительной улыбке губ слетало теплое дыхание. Комендор не просто злился, он испытывал ледяную дрожь возбуждения, как будто видел в открытом неповиновении личный и чуть ли не физический вызов. У него возникло непреодолимое желание дразнить и провоцировать, хоть это было не в его правилах — с обычными заключенными Блэнкеншип никогда до такого не опускался.

— Ты уже не в морской пехоте, Макфи, — негромко произнес он, — а в тюрьме. Ты зэк. Для тебя это новость?

Какую-то секунду они, не отводя взгляда, смотрели друг другу в глаза.

— Ты грязь. Подонок. Из тебя морпех как из Ширли Темпл*. Ты ниже китового дерьма на дне. Слыхал такую поговорку?

Говоря так, он испытывал легкую брезгливость, будто с помощью стандартного набора заезженных оскорблений, вроде тех, какие машинально пускает в ход каждый второй безмозглый сержант на острове, он уни-

* Ширли Темпл (р. 1928) — американская актриса, наиболее известная по своим детским ролям в 1930-х гг.

жает не Макфи, а самого себя. И произнося их, он видел, как растет и ширится презрение в глазах Макфи, как в них вспыхивают огоньки насмешки. Блэнкеншип остановился и спросил:

— За что ты сюда попал? Дезертировал? Как большинство здешних «патриотов»?

— Так написано в моем личном деле. Но я называю это по-другому.

— И как же?

— Я считаю, что освободился.

— Освободился от чего?

— Может, наконец разрешите мне стать «вольно»? — спросил Макфи.

Это прозвучало не как просьба, а скорее как предложение, настолько наглое и безапелляционное, что Блэнкеншип, не успев даже опомниться, произнес «вольно». Расслабившись, Макфи рассеянно потрогал шишку на лбу и произнес будничным тоном:

— Если во что-то веришь, то дезертируешь. Если ни во что не веришь, это не называется «дезертировать», это называется «освободиться». Именно так я и поступил.

Его голос звучал спокойно и убежденно. В нем не было слезливых нот; этот голос — не интеллигентный, даже не слишком образованный, — несмотря на оскорбительные слова, был голосом здравого смысла. Необъяснимым образом звучавшее в нем превосходство внушило Блэнкеншипу странное, мимолет-

ное уважение, и, возможно как раз из-за этого ярость с новой силой охватила все его существо. Сидя в кресле, Блэнкеншип смотрел на огромное грациозное тело Макфи, налитое небрежной, беззаботной мощью, и чувствовал, как от напряжения цепенеют руки и спина.

— Против корпуса морской пехоты, Макфи, бунтовать нельзя, — произнес он.

— Это кто сказал, что нельзя? Мне впаяли шесть лет, но у меня получилось.

— Возможно, твоя душа по-прежнему принадлежит Господу, но твоя задница принадлежит мне. И Уставу военно-морского флота Соединенных Штатов.

— И что? — хмыкнул Макфи.

— А то, что тебя поимеют дважды. Совесть у тебя есть, Макфи? Даже у последнего подонка есть совесть. А значит, никуда ты не сбежал. Почему ты думаешь, будто освободился, если тебя упекли на шесть лет? И каждую минуту из этих шести лет ты будешь помнить, что, пока ты тут отдыхаешь на нарах, другой бедолага будет за тебя драться и подыхать там, откуда ты слинял. И после этого ты можешь спать спокойно?