Но больнее всего было даже не номинальное одиночество. По сути, не так уж и сложно найти кого-нибудь, подходящего по основным критериям, походить с ним полгода по кафешкам, познакомить с родней и зажить уже, как все нормальные люди. Хуже всего было одиночество другого толка — вокруг постоянно тусовалась целая орава хорошего, понятного, смешного народа, готового примчаться через пол-Москвы, чтобы выпить вина и поржать над сплетнями, но ни одного из этих веселых и приятных людей Лера не могла назвать своими. И собака была зарыта не в личной приязни, нет, скорее в каком-то особом понимании — ни один из них не будет с ней заодно. Чтобы любая глупость пополам, чтобы любая боль, любой страх. Чтобы она писала свои глупые сказки, а кто-то их рисовал.
На этой мысли Лера обычно прерывала размышления, обзывала себя непроходимой идиоткой и садилась за работу. Но душные июльские три минуты десятого, когда на город опускаются долгожданные сумерки, с их прохладой и возможностью дышать воздухом, а не жаром расплавленного асфальта, сгущались за распахнутым окном. Рядом с ноутом стоял пустой бокал с остатками разведенного соком рома. Лера сидела в одном белье — почти обнаженная, совсем беззащитная, потная, хмельная и побежденная. В ней оживали ненаписанные сказки. В ответ им завыла старуха-банши. И стало совсем уж невмоготу.
К четырем минутам десятого Лера закрыла крышку ноута, посмеялась метафоричности, мол, только вот землю накидать, и все, готово дело. Встала, накинула первое попавшееся платье — тонкий лен, кажется, из того ателье, что предлагало работу, схватила сумку — кошелек, чтобы зайти в метро, телефон, чтобы выбрать по дороге куда ехать, и паспорт, чтобы не мучались с опознанием те, кто ее отыщет, и вышла из дома. Дверь оставила незапертой — пусть заходят не ломая, дверь хорошая, хозяйка хорошая, жалко. Себя жалко не было. Смешно только и немного страшно.
Пока шла до метро, решала, как это сделать. Отстраненно, как о чем-то, ее не касающемся. Как о сюжете, о котором не плохо бы написать, но она, разумеется, не напишет. Можно было, например, прямо сейчас броситься под колеса машине, любой из несущихся мимо, чтобы визг тормозов, крики зевак и отлетевшие сандальки. Можно было чуть подождать и тоже броситься, но уже на рельса метро. Там шуму будет еще больше. Но это были гадкие, эгоистичные варианты. Они бы испортили настроение куче народа, аппетит случайным прохожим и вечер неудачливым водителям. Глупость одним словом. В голове крутились отрывки из книг, где лирические героини напивались таблетками и засыпали — все в рвоте и моче. Тут уж не только глупость, но и мерзость. Если заканчивать все, то так, чтобы другим не мешать и себя окончательно не позорить.
— Господи, какая дура, Лера, — проговорила из подсознания карга-банши, хихикнула и затаилась, ожидая развязки.
Вот промолчала бы, авось, Лера одумалась бы на половине дороги к метро, зашла бы в магазинчик за вином и вернулась домой, посмотрела бы серию «Черного Зеркала», поохала бы на сюжет, восхитилась бы работе чужой мысли и легла спать. А завтра купила бы новый фикус. Но молчать внутренняя бабка не умела так же, как бабки внешние, так что дело было решенным.
Лера встала на эскалатор, и тот понес ее в недра столицы, послушный и молчаливый, как Харон и его вместительная лодка. В вагоне, который направлялся к центру, Лера почти сразу подключилась к общественному вай-фаю — вот же глупая привычка, а! — и тот радостно посыпался тонной рекламы.
«Подождите минутку! — гласила надпись между двумя роликами. — Скоро реклама закончится, а пока оглянитесь, напротив может сидеть ваша половинка!»
Через проход от Леры восседал мужик в гавайской рубахе с таким огромным пузом, что оно свисало над ремнем его непозволительно коротких шорт. Собственно, почему бы и нет, правда? Лера подавила смешок и уставилась в телефон. Новый баннер не заставил себя ждать:
«Если бы не реклама, в метро не было бы вай-фая! — Такая жизнерадостность граничила с неврозом. — А если вы устали ждать, мы поделимся лучшими прогулочными местами Москвы, что ждут вас наверху!»
Светящийся тысячью огоньков Пушкинский мост появился на первой же фотографии. Ажурный горбач, соединяющий две набережные, притягательный в своей красоте, нелепый в туристической попсовости. Под ним равнодушно плескалась Москва-река.
Темные воды, ленивое течение, суденышки, ползущие в разные стороны, отражение людского смеха и радости, блики фонарей. Если Питер жил Невой, как влюбленный живет именем своей невесты, то Москва к реке была так же равнодушна, как и река к Москве. Даже шумный Парк Горького не мог расшевелить ее, наполнить жизнью и светом. Темные воды, ленивое течение. Высокий мост.
Когда поезд добрался до станции-перехода на кольцо, Лера вышла из вагона, точно зная, куда направляется.
Стоило ступить на Крымский мост — длинный, шумный, пыльный, даже какой-то злой, по крайней мере, именно злым он казался Лере при каждой их встрече, идея закончить этот вечер в Москве-реке обернулась глупой шуткой. Бетонные опоры моста, нагретые солнцем, медленно остывали, у ограждений толпились люди с фотоаппаратами, спешащие запечатлеть друг друга на фоне воды, огней и парка. Это что же расталкивать их, перекидывать ногу через пролет, отталкиваться и лететь, радуясь, что никто не успел схватить тебя за пятку в самый последний момент? Так себе решение.
Лера тихонечко шла в сторону парка и представляла, как на город опускается тишина, как пустеют улицы, как засыпают веранды кафе, и музыка перестает литься из них, словно кровь из открытой раны. И в этой дрожащей, торжественной тишине Лера подходит к кованому ограждению — последнему препятствию между ней и вечностью, перелезает через, свешивается над прохладной темнотой, слышит плеск воды и разжимает руки. А дальше — полет и тьма, полет и конец рутинной скуки.
Лера чувствовала, что до сих пор пьяна, хотя сколько там было бокалов дурацкого рома? Два-три? И жара эта, и духота, хоть топор в воздухе вешай. Мысли в голове текли так же медленно, как река под мостом. И это их с Лерой роднило.
— Глупость, какая… — Оставалось только удивляться самой себе. — Глупость невозможная.
Но она продолжала идти, чувствуя, как пружинит теплый асфальт под ногами, как льнет к ногам подол платья. И волосы по плечам растрепались, и щеки чуть горят. Из этого всего вышел бы неплохой фильм — вот она решает закончить свое одиночество, бесконечную гонку за собственным хвостом, но в последний момент кто-то останавливает ее, берет за руку и уводит за собой в жизнь, которая имеет смысл. Такие фильмы обязательно заканчиваются хорошо, а зрители жалеют дуру-героиню и влюбляются в красавца-героя, обязательно раздолбая, но с доброй душой, и чтобы играл его форменный плохиш с сумасшедшим взглядом — Саша Петров какой-нибудь, в этом роде.
Только в огромной толпе, текущей к парку, где уже во всю гремели вечерние гуляния, не было ни одного лица, способного занять место на афише, одни только пузатые дядьки, выгуливающие своих цып, малолетняя хипстота и семейные выводки, где замученная жена пытается удержать рядом с собой троих спиногрызов, а чрезмерно позитивный муж снимает это все на плохенькую камеру телефона.
Лера сама удивилась желчи этих мыслей. Она никогда не бывала настолько несправедливой, а тут гляди-ка, скользила презрительным взглядом по незнакомым ей людям и на каждого вешала ярлык — едкий и злой. Лишний вес, провинциальность, глупость, дурной вкус. Все они — шумная толпа, жадная до простых развлечений, теплого пива и сахарной ваты, были именно теми, кто вкушал продающие тексты на страницах интернет-магазинов, будто они дар небес. Вкушал и велся, и тратил деньги, и снова вкушал. Этим людям было откровенно плевать на сказки, которые Лера так и не написала, зато их любовь к шоппингу оплачивала и съемную Лерину квартиру, и выпивку, и шмотки, и все, чем забивались пустоты ее жизни, чтобы не свихнуться однажды вечером. Но гляди-ка, не помогло.
Она уже спустилась с лестницы, ведущей от Крымского моста к парку, и отступать сейчас, возвращаться обратно через шумную толпу, тухнуть в метро и долго потом брести от станции к дому, где в темноте опадают сухие листья фикуса, было куда глупее, чем просто прогуляться по набережной и вернуться потом на такси.
— Так и поступим, да? — спросила Лера банши, тихонечко сопевшую в дырке от сердца.
Та промолчала, мол, делай ты что хочешь, мне-то чего? Меня вообще не существует, ты сама меня придумала, чтобы было с кем разговаривать по ночам.
Мало что придумала, даже сказку про нее сочинила. Как живет в непроходимой глуши сумасшедшая бабка, настолько одинокая, что воет по ночам от тоски. Вылезает по пояс из окна деревянной избушки, всматривается во тьму, слушает, как шумит лес, как бегут по небу тучи, как прячется в них луна, и так ей становится жутко, что она начинает кричать. Выть даже, словно нет в мире больше света и никогда не будет, и любви нет, и памяти, и добра, и верности, и всего, на чем мир этот держится. Все исчезло, все поглотила тьма. Целую ночь воет бабка, рвет седые лохмы, царапает впалую грудь. К утру нет в ней ни сил, ни голоса. С первыми лучами она забирается в самый дальний угол избушки, сворачивается в клубок из старости, костей и тоски, чтобы спать до заката. А ночью все начинает сначала. И каждый, кто услышит бабкин вой, решит, что она — само зло и тьма. Только вечный лес знает правду — криком своим бабка прогоняет ночь, вопль ее пугает тьму, чтобы та рассеялась, уступая место свету.
Вот такая сказочка. Лера вынашивала ее, как дитя, а когда решилась рассказать — глубокой ночью, хорошо выпив, тому, с кем делила тогда постель и сердце, то вышло глупо и неловко.
— Вот это жуть, Лерыч! — хохотнул он, почесал волосатую грудь и забыл, тут же забыл, будто и не слышал ничего.
А Лера до утра не могла заснуть, сверля потолок сухими глазами. Они потом очень быстро, очень легко расстались, без обид и скандалов. Но тот хохоток Лера ему так и не простила. Лучше бы по лицу дал, ей Богу, или деньги спер уходя.