Лера швырнула телефон на тротуар, всем телом бросилась вперед.
— Стой! Стой! — Крик вырвался из груди в ту секунду, когда стоящий за ограждением оторвал ногу от опоры.
Он вздрогнул, пошатнулся и медленно, как в мудацком боевике, начал заваливаться назад. В никуда. В равнодушную темную воду Москвы-реки.
— Стой!
Но опоры не было. Не на чем было стоять. Стас падал с моста. Навзничь, как и говорил. А внизу готовила свои объятия вода — оглушить, увлечь на дно, не дать ни единого шанса тому, кто всю ночь дразнил ее, упиваясь теплым егерем из фляжки.
«Никогда не знаешь, где все закончится,» — насмешливо вспыхнуло на разбитом экране, за миг до того, как он погас.
И все закончилось.
Зрячая ночь
Дедушка умер в ноябре. Я крутила эту фразу и так, и эдак, пока простые слова, ее составляющие, не потеряли всякий смысл. Любое слово, затертое до дыр, перестает быть тем, что оно означает. Попробуй двести раз сказать «мама». На сто третий из нежных рук, запаха теста, длинного домашнего халата и голоса, поющего перед сном, слово станет простой совокупностью звуков. Любое слово, даже самое сильное. Даже смерть.
— Дедушка умер в ноябре, — сказал Мишка, отводя глаза.
А я только и смогла, что отступить на два шага, чувствуя, как сжимается внутри тугой и горячий сгусток боли. За окном квартиры, в которую мы с братом только вошли, счастливые и легкие, как дети, получившие выпускной табель, шумел май. Мы о чем-то болтали, прикасаясь друг к другу локтями, поглядывая с интересом, отмечая новые черточки и новые жесты, словом, вели себя так, как и все близкие после затянувшейся разлуки. А потом он сказал это. Оборвал бездумную болтовню, мигом стал серьезным, почти суровым, будто это я виновата и в смерти деда, и в том, что не знала о ней целых полгода. Шесть месяцев жизни так далеко от дома, как только сумел отвести меня первый поезд. Шесть месяцев работы над книгой, которую я так и не дописала. Шесть месяцев непрекращающейся борьбы сама против себя. Шесть месяцев надежды на лучшее, шесть месяцев, которые должны были закончится именно так.
— Дедушка умер в ноябре, — повторил Миша, кашлянул, замялся, не зная, куда поставить мою тяжеленную сумку.
— Как? — Слова застряли между зубов, язык превратился в сухую наждачку.
— Ну как… — Снова кашлянул, бросил сумку себе под ноги, огляделся, будто это он, а не я, не был дома целый год. — Как умирают старики? Сердце.
Милый мой мальчик. Он и правда надеялся спрятаться за рублеными фразами. В этом тоне, напускно циничном и равнодушном, я сразу почуяла и скорбь, и тоску, и затаенную, но явственную тревогу.
— Он… мучился? — Я почти физически слышала, как зазвенел, натянувшись, воздух между нами. — Лежал? Долго?
— Да нет. Ничего такого. — Миша дернул плечом и шагнул к двери, ведущей в кухню. — Говорил с матерью за два дня до… этого… Ну, а потом позвонили из полиции местной. Сказали, соседка там какая-то увидела через окошко, что он на кровати лежит. Постучала, тишина. Ну и вызвала участкового. Ой, да что я тебе рассказываю… — Он открыл кран, наполняя чайник водой. — Никакого криминала, ничего особенного… Тось, ну жизнь это. — И выглянул в коридор, чтобы бросить короткий взгляд, но тут же скрылся, оставляя меня один на один с новостью.
Я так и застыла в дверях, комкая пальцами шарф, стянутый с шеи, потому что мягкий кашемир в одно мгновение стал душить и царапать шею, не давая дышать. Но если ткань легко убрать, стиснуть, выбросить, даже сжечь, то осознание случившегося безвозвратно осталось со мной, как факт и данность, с которыми еще предстояло сжиться. Дедушка умер в ноябре.
— Почему вы мне не сказали? — Наконец спросила я, когда чайник вскипел, а Мишка принялся деятельно звенеть посудой, прячась за стеной кухни.
— Это мама так решила, — громко, как о чем-то повседневном, ответил он.
Будто бы они разбили мою любимую вазу, смели осколки в совок и сделали вид, что так и было. Я схватила воздух ртом, чувствуя себя рыбой, распотрошенной на пирсе.
— Что значит, мама так решила? — Гнев поднялся во мне, помогая сбросить оцепенение, и я перешагнула порог кухни, швырнув шарф на пол. — Как это вообще можно было решить? Это же… Это же наш дедушка!
— Тось, угомонись, ну? — Мишка уже налил кипяток в заварочный чайник, белый с красным маком на боку, а теперь ссыпал печенья из большой банки в вазочку. — Мы не хотели тебя расстраивать, мы не хотели тебя отвлекать… И грузить не хотели.
— Миш, ты в своем уме?.. — Больше всего мне хотелось одним движением смести всю эту посуду на пол и растоптать осколки в мелкую труху.
— Сядь. — Миша больше не прятал глаза, наоборот, он смотрел на меня прямо и серьезно, словно оценивая, в своем ли я уме.
Можно было возмущаться сколько угодно, можно было кричать, драться и бить посуду, но брат имел право на этот оценивающий, внимательный взгляд. Как и мама, решающая, что говорить, а что нет, своей неуравновешенной, несчастной дочке. По крайней мере той дочке, которая уехала из дома в никуда, лишь бы скрыться от демонов, которые копошились в ее голове.
Я медленно опустилась на стул.
— С сахаром? — Миша подвинул ко мне чашку, уже наполненную чем-то горячим и лимонным.
— Две ложки.
— Зубы не заболят? — Краешки губ чуть заметно дернулись в улыбке. — Ну, Тось, соберись. Сейчас мама придет уже. Знаешь, как она по тебе соскучилась. Ууу! Сильней меня даже. — И опустил тяжелую, горячую ладонь на мои холодные, влажные пальцы.
Я тяжело сглотнула, прогоняя слезы, уже закипевшие где-то в горле, зажмурилась и помотала головой, мол, хорошо, я смогу, я соберусь. Я покажу, что все со мной в порядке. Что мне уже можно вернуться домой. Что я уже способна видеть людей, помнящих меня прошлую, не знающих меня настоящую. Что маме больше не придется по мне скучать, и брату не нужно будет присылать мне денег дважды в месяц, и книгу я допишу, и забуду все старое, и буду готова к чему-то новому. Что я со всем справлюсь. Даже с тем, что дедушка умер в ноябре.
Мама пришла через час, шумная и радостная чуть больше, чем читалось по ее глазам. Точно как Мишка, она присматривалась ко мне, пытаясь разглядеть отголоски борьбы, а может и поражения. Но я была готова. Я уже знала, что дедушка уехал в деревню спустя неделю после моего побега.
— Это из-за меня он?.. — сжимаясь от ужаса, спросила я, но Мишка покачал головой.
— Нет, конечно. Он наоборот говорил, что ты молодец… Что это в тебе кровь Черныховская играет. Проветришься и вернешься. Сказал, сиднем сидя, дорогу свою не найти.
— Ну ты же нашел, — сказала и замерла, разглядывая первые морщинки, ниточками идущие от Мишиных глаз.
— Мужикам с этим легче, задолбался работать головой, работай руками. Устали руки? Включай голову. — Он шумно отпил чая. — Смена деятельности…
— Лучший отдых, да, — откликнулась я, повторяя любимую поговорку деда. — А у меня что-то ни рук, ни головы…
— Тось, ты не спеши, и не требуй от себя больше, чем можешь сейчас. Наладится все. — Ему, большому и сильному, было сложно говорить об этом.
Обидь меня кто-то во дворе, хоть пальцем тронь, Мишка любого бы со свету сжил, не оставив и мокрого места. Но что делать, если главному обидчику младшей сестренки по морде не дашь, потому что с детства еще обещал эту самую сестренку и пальцем не трогать? Даже если заслужила.
— Я пытаюсь, Миш… Видишь, к вам приехала.
— Это ты молодец, мама по тебе тоскует. Но не осуждает, — поспешно добавил он, заметив, как дернулась я, расслышав в его словах обвинение. — Так что перестань смотреть, будто на коврик написала… — Он отвернулся, делая вид, что выбирает печенюшку. — Мама все понимает. И тогда понимала, и потом…
— А ты?
— А мне жалко будет коврик, если что. Я его в Икее покупал.
Мы помолчали. Я крутила в пальцах белую кружку, поворачивая ее то белым боком, то красным пятном мака.
— А чашки эти тоже ты купил, хозяюшка?
Мишка хмыкнул, покачал головой.
— Не… Это мама привезла из деревни. В августе еще. — И замолчал, понимая, что проговорился.
— Зачем она ездила к деду в августе?
Мама ненавидела деревню. И дом этот, и сад, и трухлявый сарай, и каждую дощечку из тех, которыми там было выложено все вокруг. Я никогда особенно не вникала почему. Да и сама бывала там не так часто, просто чтобы порадовать дедушку. Ничего особенного в деревне не было. Обычное захолустье в десяток домов, разросшаяся неухоженная зелень, покосившиеся домишки, спивающиеся соседи. Но дедушка исправно ездил туда, то ли отдавая дань памяти той жизни, что была там прожита, то ли просто по привычке.
— Ну, ездила и ездила. Что такого?
Мишка никогда не умел мне врать. И ребенком, и выросшим уже в здорового мужика, он сразу покрывался красными пятнами, потел и мямлил.
— Миш, зачем мама ездила к деду? Он тогда уже болел?
— Типа того, — нехотя бросил брат и поспешил подняться. — Давай, чтоли, картошки почистим, мама придет, и сварим…
— Миш, ты же сказал, у него сердце. Ты же сказал, что все внезапно случилось. Он что еще летом слег? Миш! — Я уже кричала, срываясь на противные, истеричные нотки.
— Что «Миш»? — Широкая спина, которой он повернулся ко мне, закаменела. — Чего ты орешь-то? Не болело у него в августе сердце. Головой дедушка поехал, вот мама и рванула…
— Как головой? — Во рту снова стало горячо и сухо.
— Вот так. Нес какую-то чепуху. Мол, к нему там приходит кто-то. Вещи какие-то чужие в доме. Что ему недолго осталось. И чтобы мы свечки жгли за его здоровье…
— Он же атеист.
— Был. Вот мама и испугалась.
— Почему вы его не забрали оттуда?
— Забрали? — Мишка фыркнул, наклонился к ящику, вытащил пакет с картошкой. — Он мать и на порог не пустил. Раскричался, начал палкой махать. Уезжай, говорит, видеть тебя не хочу. Ведьма.
— Ведьма? На маму?
В этот момент мне показалось, что все услышанное — глупая шутка. Дед любил маму так сильно, что порой это казалось даже странным. Для него она навсегда осталась маленькой дочкой, поздней, а оттого долгожданной. Я прекрасно помнила, как он гладил ее по волосам перед сном и обязательно целовал в макушку, уходя к себе. Ее, взрослую женщину, мать двоих детей. И эта любовь, искренняя, нежная и всеобъемлющая, со