Многочтимый А. П. — фигура на редкость ординарная, «одна из многих», никогда не испытывал того, что я позволю себе назвать «мистическим опытом», и выпавшее на его долю нарушение законов естества надо объяснить вмешательством Высшей Силы, пути Которой неисповедимы.
Перехожу к изложению фактической стороны дела.
Началось с вечера у гг. Варгуновых. Не стану описывать этого маленького праздника. Вам хорошо известен обычный тон варгуновских вечеров — музыка, танцы, легкий flirt.
В числе гостей находился также Илларион Ипполитович Радугин. Он пленял барышень утончённостью своей натуры и читал стихи собственного сочинения. Одно из них, сыгравшее некоторую роль в нашей истории, я привожу здесь:
Луна — словно новый целковый
На синее брошен сукно, —
И вечер лазурно-лиловый
Украдкой стучится в окно.
Ах, сказкою веет старинной
От этих серебряных крыш,
И кажется жизнь такой длинной
И скучной, как мокрый камыш,
И кажется, так бесприютно
Был прожит угаснувший день…
Приди мимолетно, минутно
Забытой любовницы тень!
Чтоб вызвать тебя, есть заклятья,
Да их не припомню никак…
Но лучше не буду страдать я
И с горя отправлюсь в кабак.
Вышеприведенные стихи и, в особенности, фраза Радугина: «Если я брошу лампу в стену и оттуда вылетит жар-птица, я стану счастливейшим человеком», сильно подействовала на А. П. Он сделался молчалив, задумчив и весь вечер не примечал ласковых и любовных взоров, то и дело бросаемых на него Ласточкой.
В этом я усматриваю ясное указание, что А. П, был уже волей Неведомой Силы приближен к мирам иным. Ибо я имею удовольствие лично знать И. И. Радугина, который одно время даже принадлежал к числу моих адептов, пока природное легкомыслие не увлекло его на совсем иные пути. Это человек в высшей степени милый, остроумный, добрый, но элементов для смутительного впечатления в нем нет. Очевидно, подсознательная сфера души А. П. за ветхой корой радугинских слов уже, прислушивалась к зовам и отзвукам, долетавшим Оттуда.
С вечеринки А. П. возвращался домой один.
Стояла светлая, теплая ночь. Улицы были совершенно пусты.
Полный луною, ясный и тихий, как вода, воздух мягко тек над домами, и белой скатертью убегала вдаль полоска чистой, словно только что вымытой, мостовой. Жемчужно светил застекленный газ. Пахло тополями.
Было в этой ночи что-то странное. Как будто некое волшебство разливалось над спящим городом: лунный свет вкладывал живую душу и в стены домов, и в камни мостовой, и в бело-грустный блеск газовых фонарей. Впервые изведанное, томительное чувство охватило душу Козихина. В уме неотступно звенела фраза из стихов Радугина:
«Ах, сказкою веет старинной От этих серебряных крыш.»
И было жалко, до боли жалко, что прожил человек до двадцати семи годов, а ничего необычайного с ним никогда не случалось. Не то что блуждающего мертвеца или призрака, галлюцинации слуха не мог припомнить А. П.
В таком состоянии явился он домой. И, когда на столике молочно-нарядным светом загорелся белый тюльпан, невольно припомнилась фраза Радугина: «Если я брошу в стену лампу, и из неё вылетит жар-птица…».
А. П. схватил лампу.
— Господа Боже. Что я делаю? Глупость какая! мелькнуло в его голове, но уже звоном разбитого колпака и треском лопнувшей электрической груши огласился № 17 меблированных комнат «Гвасталла».
Жар-птица из стены, однако, не вылетела и фантастическое настроение А. П. исчезло. Ворча о декадентских глупостях, доводящих человека чорт знает до чего, Козихин направился к постели.
Неожиданный стук в дверь привлек его внимание. Он отпер. Перед ним стояла женщина вида странного… Среднего роста, с каштановыми волосами и большими, хрусталю подобными, прозрачными глазами, пестро одетая во что-то красно-голубое с золотом, она была вся струящаяся, светлая, словно лучистая.
— Сударыня, удивленно спросил А. П. — чем могу служить?
Женщина знаком показала, чтобы он запер двери и спокойно уселась перед письменным столом. Это А. П. не понравилось.
— Сударыня, сердито сказал он, — потрудитесь объяснить… Женщина укоризненно покачала головой. Взяла со стола портрет Ласточки, бросила на пол и презрительно оттолкнула ногой, Фотография Козихинской невесты отлетела в дальний угол, а женщина скрестила на груди руки и засмеялась прямо в лицо А. П.
— Сударыня, ваше поведение… возопил тот. — Как понять его? Кто вы? Зачем вы? Почему вы? Или, быть может, вы — та самая жар-птица, которую я вызывал, как дурак, разбив электрическую лампу? В таком случае, видна птица по полету. Поведение ваше столь же глупо, сколь было глупо мое собственное.
Женщина засмеялась еще пуще.
— Я Зум-Зум… сказала она.
— А если Зум-Зум, то и зумзумте где-нибудь в другом месте. Меня же прошу оставить в покое.
С этими словами Козихин повернулся к двери.
Но Зум-Зум легко и мягко вскочила с кресла, подбежала к А. П. и положила тонкие, теплые руки ему на плечи.
— Милый, не сердись, заговорила она, заглянув в его лицо хрустальными и прозрачными очами своими, не сердись, дорогой… Я так хочу, чтобы ты остался со мною навсегда… навсегда… А пока не выполнено мое желание, я не успокаиваюсь, мятуюсь и капризничаю, милый, родной, дорогусенька… За это у нас меня и прозвали Зум-Зум.
— Где это у вас? На Нижней или на верхней Болвановке? — думал съязвить Козихин.
Но язва его, entre nous soit dit, более, чем плоская, была принята Зум-Зум с равнодушием.
— Нет, в Элефантине.
— Элефантина? Это что же, собственно, ресторан такой или кафешантан? Или, может быть, кинематограф?
— О, нет, дорогой. Элефантина— не то, что ты думаешь. Элефантина моя родина. Я хочу тебя увести туда… Потому ты мне нравишься, и ты — мой.
— А где она находится, твоя Элефантина?
— За большим стеклом, дорогой… Ах, как найти слова, чтобы описать прелесть её, милый. У нас ест зеркальное озеро, задремавшее в темно-зеленых моховых берегах, и на берегу его красный замок с высокой, высокой башней. Замок отражается в озере, и кажется, что их два: один— как следует, а другой— вверх ногами. У окна сидит принцесса в жемчужной короне, и в платье, с длинным шлейфом голубого шелка. Она всегда поет песенку одну и ту же песенку:
Тики-тики-так,
Трики-трики-трак.
Восковые лебеди подплывают, разрезая белою грудью воду, к окнам замка, и принцесса бросает им хлебные корки. А они кивают головками и говорят по-итальянски:
— Grazie. Eccellenza!
— Почему по-итальянски? Какое озеро? Какая царевна? заволновался Козихин.
Но Зум-Зум душистыми руками зажала ему рот.
— Постой, постой… Не говори ничего… только слушай меня, слушай, милый…. Не кончаются чудеса страны моей… Есть темный уголок, где пахнет сладко, ванилью и корицей. Там, под навесом, пунцовыми звездами расцвели большие цветы с круглыми лепестками, там качаются тяжелые кисти желтых скобок банана, там сидит черный арап и говорит арапские стихотворения. Он страшный, зиркает глазищами, зубы скалит на потеху розовым обезьянам, что прыгают без устали по веерным пальмам, простершим вырезные ветви над арапским логовом. Но я-то его не боюсь. Знаю, он добрый. Придешь— ручку поцелует, бананом угостит, ручного кенгуру позволит погладить.
— Чепуха, чепуха, — уже слабея, отмахивался Козихин от Зум-Зум.
Против воли, пьянили, дурманили шелесты её речей, и казалось, от неё самой пахнет сладким, как от бананов таинственного арапа. И хотение странное зарождалось: увидеть смешной и сказочный край, о котором болтала нежданная негаданная гостья ночная.
— Чепуха? — засмеялась Зум-Зум. Чепуха? Не был ты на нашей главной улице. Длинная, длинная, и дома на ней пестренькие. На каждом башенка, на башенке— колокольчик. Ветер играет на колокольчиках вальсы, польки. И все танцует, все танцует под колокольчикову музыку.
— Голубой гусарик с фарфоровой дамой, у которой— платье в золоченых цветочках, а глаза синее моря. Китайцы с беленькими девочками, весёлый ушан-заяц с турчанкой в зеленных шальварах… вертимся, вертимся, блестим и звеним, радостные. Только Великий Слон не пляшет Он — наш бог! Сидит на мраморном пьедестале, смотрит на веселье. Мы его не боимся— он добрый. Можно к нему на спину вскочить и за ухом почесать. Любит. А еще любить, когда сахарцу принесешь… Милый, пойдем со мною к нам, к арапу, к принцессе зеркального озера, к Великому Слону. Мы добрые, мы счастливые, и нет у нас в Элефантине, за большим стеклом, другого закона, кроме любви и радости. Пойдем, родной. Ты слышишь, запели призывные золотые трубы. Ты слышишь веселые голоса наших, манящие тебя? Слышишь, любимый? Слышишь?
Козихин ничего не понимал. Теплые, мягкие, шелковые руки Зум-Зум гладили его щеки, неотступно глядел в душу хрустально-прозрачный взор, и сладко ныло сердце от томного и пряного запаха, — то ли сирень распустилась душистая, то ли пролили тонкие и острые духи?.. Мягко взлетая к вдруг расцветшему яркими цветами потолку, неслись нежные переливы золотых труб, и тихие голоса пели:
Забудь земных страстей ненужные томленья,
Любовью новою, непознанной гори.
Апрельской ночи сладки сновиденья,
Как луч, загрезивший под отблеском зари.
Забудь про шум людского каравана,
Всегда несносный, пусто-глупый шум,
Спеши под сень бумажного банана,
И полюби веселую Зум-Зум.
Ведь, ваша жизнь — нелепые крутины
Нелепо перемешанных цветов.
Ах, ждут тебя сады Элефанитины,
Сады безгорестных и завершенных снов!
И, под обаянием чудодейства милой волшебницы, стала для Козихина его прошлая, ровная и спокойная жизнь глупой, ненадобной, а любовь к Ласточке смешною и маленькой. И показалось, что в золотом пении труб, в нежном шёпоте Зум-Зумовых речей нисходит на него счастье…
Наклонился он к губам ночной гостьи и всего себя отдавая её непонятной, но уже милой воле, сказали: