Через неделю после Кузнецова защищались Котюков и Смирнов. Котюков в своём выступлении перед членами госкомиссии напирал на то, что он много поездил по стране и старается «осмыслить в стихах всё то, что видел». Он с пафосом заявил: «Меня привлекает образ моего современника». На что Лидин насмешливо заметил, что пафос нужен при чтении стихов. Смирнов, тот вообще чуть не провалился. Даже терпеливый Лев Ошанин не сдержался и сделал поэту замечание: «Вы нас огорчили тем, что читали сейчас стихи сырые, с неряшливыми строчками».
Дальше, 26 марта прошла защита у Комендантаса. За него горой стоял Лев Озеров, утверждавший, что «этот автор — весь в языке, и поэтому его очень трудно переводить». А за Маршания, который защищался 2 апреля, вступился уже Фазиль Искандер. «Маршания, — говорил он, — человек совершенно определённой поэтической природы. Откровенно общественно-политических стихов от него трудно ожидать. Это голос негромкий, но чёткий и чистый лирически. И главное язык. Никаким подстрочником нельзя передать чистоту и красоту его языка». Добавлю, что позже Маршания стал печататься под фамилией Амаршан и приобрёл у абхазов большую популярность.
Спустя год защитились также Майзенберг, Подлеснова, Формальнов, Перельмутер и ещё несколько бывших учеников Наровчатова. Только их дипломами руководили уже другие мастера. Перельмутер позже рассказывал: «Мы были у Наровчатова до самого его ухода в секретари Московской писательской организации, только защититься у него не успели. У заочников срок учения был на полгода-год длиннее. Я, например, защищался у Винокурова, а Наровчатов стал одним из моих рецензентов, причём рецензия его — „стрекоза“ — была короткой, в две трети странички, и столь „решительной“, что никакого обсуждения после неё, в сущности, не было.»
Получив дипломы, семинаристы Наровчатова разбежались в разные стороны. Продолжать дружить, кажется, никто не стал. Кто-то сохранил приятельские отношения с бывшими сокурсниками. Но не более того.
«Мы были в одном семинаре,
— писал Перельмутер. —
Кивали друг другу при встречах. Дистанцию, раз и навсегда установившуюся, не разрывали. Я ценил в нём то, что и после, добившись признания, он сохранил „отдельность“ — что особенно, по-моему, ценно, и от поднимавшей его на щит „команды Кожинова“, у него хватило, если не юмора, то иронии не побрататься и с этой тусовкой.»После защиты дипломов почти все подопечные Наровчатова рассчитывали на скорый выход своих московских книжек. Но получилось так, что на этом вираже всех обошёл самый слабенький семинарист Виктор Смирнов, выпустивший в 1971 году с предисловием мастера очень посредственный сборник «Русское поле». Кузнецов же своего добивался целых четыре года. И ничего поделать было нельзя. Вот так издатели и литературные генералы несправедливо решали судьбы поэтов.
Михаил Анищенко. Самая первая встреча
К Юрию Кузнецову я шёл, как на плахуВ тот год я зло и остро чувствовал ничтожность своего поэтического дара. А ещё, с тем же сиротливым отчаянием, я понимал, что написанные мной стихотворения напоминают слепки и маски, снятые с кузнецовских шедевров.
Зато жалкая комната на Большой Серпуховской подтвердила мои лучшие предчувствия и ожидания: почему-то я хотел, чтобы Русский Бог жил так же, как живу я: в тесноте и нищете.
Юрий Поликарпович долго молчал. Ему явно нездоровилось, и минуты тягостного молчания показались мне длинными, как сибирские реки, с плывущими по ним льдинами.
Мы обменялись несколькими незначительными фразами, и Кузнецов вздохнул.
«Я ему неинтересен», — пронзило меня.
Кузнецов заметил моё состояние и, улыбнувшись, попросил прочитать что-нибудь из моих любимых стихотворений.
«Я останусь один, — с трудом начал я проговаривать недавно написанные строки. — Я останусь один в этом городе. Я забуду, как звать моих старых и добрых друзей. Замолчит телефон, загрустит, как собака, на проводе, постучит почтальон с полной сумкой засушенных дней».
«Хорошо, — выслушав меня до конца, сказал Кузнецов. — Очень хорошо. Но, запомните, Михаил: в поэзии можно преображать всё, что только захочется, но заимствовать нельзя». Окончание этой фразы прозвучало так же, как знаменитая фраза Гамлета: «На мне играть нельзя».
И тут я, совсем потерявшись, сказал великую глупость: «Юрий Поликарпович, что я могу поделать? Мне кажется, что почти все ваши стихотворения написаны обо мне». — «Вот как? — Кузнецов усмехнулся. — Выходит, что мы с вами родственные души?» — «Выходит, что так», — ответил я. — «Это заметно, — снова усмехнулся Кузнецов. — Но лучшие ваши стихи существуют в вашей собственной стихии, там, где меня нет и никогда не было. Кстати, в одном стихотворении у вас встречается слово „ырка“. Это что?» — «Это нечистый дух». — «Интересно, — глаза поэта слегка потеплели. — Выходит, что учёные ошибаются, утверждая, что в русском языке слов на букву „ы“ не существует?» — «Конечно, ошибаются!» — выдохнул я и понял, что всё самое страшное осталось позади.
Действительно, мы разговорились. Кузнецов рассказал мне о своём потрясении, что он испытал, читая «Поэтические воззрения славян на природу», посоветовал не читать современную поэзию, а своими настольными книгами сделать произведения Иннокентия Анненского, Константина Случевского, Сергея Есенина, Николая Заболоцкого и Артюра Рембо.
В моей рукописи он выделил два десятка стихотворений и сказал, что их можно смело подавать на конкурс в Литературный институт. Позже я так и сделал. Хотя ни одно из этих стихотворений не вошло в мою первую книгу: редактор самарского книжного издательства, словно царский цензор, безжалостно перечеркнул их «хером», и сказал, что «такую чушь он никогда в жизни не видел и видеть не желает».
Чувствуя непонятное расположение Кузнецова ко мне, я попросил его подписать книгу «Во мне и рядом — даль», но Юрий Поликарпович, заметив на странице книги библиотечный штамп, явно растерялся, помедлил, потом спросил: «Украл?» — «Украл», — обречённо сказал я. — «Нет, не подпишу», — и тут же пожалев меня, достал откуда-то из угла только что вышедшую «Край света — за первым утлом», и написал: «Михаилу Анищенко: на крестный путь и добрые раздумья».
Особенно хорошо запомнились мне слова Кузнецова о том, что русский поэт должен видеть себя во всём — даже в том, что он ненавидит.
«В конечном счёте, — говорил он, — поэт обязан вернуть замороченному человеку всё то, что мы изгнали, уничтожили, сожгли на раскольничьих кострах… Русская поэзия — это возвращение Памяти. Это возвращение к истокам».
Благодаря Юрию Кузнецову, и его советам во время наших коротких и редких встреч, я стал почти вслепую, на ощупь, пробираться по неведомым тропинкам к благословенным истокам человеческого бытия. Сквозь затерянные в человеческой памяти времена меня вела кузнецовская вера и даже — уверенность, что неуправляемая никем стихия древнего мифа есть магический язык, в тайну которого люди заглянули, но раскусить её так и не смогли. Благодаря Кузнецову, у меня почти не было сомнений в том, что взросление древних земных мыслителей проводилось не путём наивных рассуждений, но под прямым воздействием невидимых сущностей различных времён и пространств. Занесённые пылью тысячелетий, сакральные откровения, стоящие у истоков всякого знания и опыта, приходят к людям, как правило, с великим опозданием, с тем, чтобы сначала люди, замороченные и сбитые с толку собственной глупостью, опровергли истины высших существ, а затем бы нашли в уничтоженном, растоптанном и плюнутом ими — немыслимые откровения.
Оживающие символы поэтически передавали те понятия, которые слишком возвышены и неуловимы, чтобы их можно было втиснуть в прокрустово ложе современного оскоплённого русского языка. Везде, слева и справа, спереди и сзади, снизу и вверху существовали вещи настолько тонкие, что их можно было чувствовать или угадывать, но видеть их стеклянными глазами было нельзя.
А Кузнецов видел.
И позже я тоже смог увидеть несколько миров. Я бывал там, где раз и навсегда останавливаются стрелки всех человеческих часов; я шёл через пространства, которые вовсе не есть расстояния; я видел расстояния, где не бывает расставаний; я видела берег, где царица Клеопатра влюблена в русского поэта Лермонтова, а солнечный бог Осирис, не боясь ярости Орфея, выносит из ада прекрасную Эвридику и признаётся ей в любви на русском языке…
Пройдёт много лет и однажды, прочитав мои новые стихотворения, Юрий Кузнецов скажет: «Такое ощущение, что эти строки родились на Большой Серпуховке, во время нашего самого первого разговора». И он с явным удовольствием прочитал ещё раз: «Глубоки моря и реки, но истоки глубже рек».
Интересно, что за всю свою жизнь я лишь три раза посылал Кузнецову свои стихотворения, и каждый раз он давал их в «Нашем современнике» в полном объёме и без единой правки. Это очень радовало меня.
И много раз, погибая и вновь возрождаясь, я повторял очень нужные мне слова, сказанные когда-то Юрием Кузнецовым.
Юрий Поликарпович, как мне кажется, был убеждён, что истинная жизнь России скрывается во всём, что она растеряла. Да, он не успел вернуть нам все богатства, когда-то потерянные русской душой, но он верил, что вначале было не просто слово, а русское слово. Верить в это стараюсь и я.
Поющая половица
Памяти Юрия Кузнецова
1.
Он вошёл в мою комнату. Вздрогнул
За окном окаянный закат.
Он мой лоб молчаливо потрогал,
Он сказал мне: «Ты сам виноват».
«О, несчастный, — сказал он, — на склоне
Из-под ног ускользающих лет,
Ты моих повелений не понял
И в тебе умирает поэт».
«О, пойдём же, — сказал он, — со мною»,
«Ты готов?» — Я ответил: «Готов».
Мы пошли над холодной рекою,