Звать меня Кузнецов. Я один — страница 51 из 107

но «Чёрного монаха» он выделял. Ценил Чехова…

Из XIX века Юрий Поликарпович ценил ещё Якова Полонского, «Костёр». Боратынского какие-то стихи читал…

Вообще иногда, бывало, подойдёт, откроет книгу поэта, покажет: «О! Вот — поэзия! Это останется». Порой даже какого-то неизвестного поэта или малоизвестного. Уже не помнишь, что за стихи, откуда, но поразишься, как неожиданно, ярко…

В последнее посещение я видел, как он избранное Клюева изучал с карандашом в руках, что-то там отмечал. Я даже удивился, обычно не видел такого. Говорит: «Вот, попадается много интересного… Но слишком уж он в себе замкнут. Нет интонации. Стихи в стихах живут…».

Про Есенина. «Вот у Есенина, — говорит, — „Жизнь моя, иль ты приснилась мне…“. Такую строчку так просто написать нельзя. Это — прозрение из иного мира». «А вот — „Словно я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне“ — это Афанасьев, — говорит, — наступает рассвет. Сразу видно». Вообще, он говорил, что из двадцатого века неизменные величины только две — Есенин и Блок. Из серебряного — никого… Потом ещё говорил, что о нации судят не по количеству людей, а по качеству… «Вот Есенин — это как бриллиант. Не будь Есенина — и всё! — нация уже другая, народ другой, другое лицо, другое состояние у народа…» То есть Есенин может перетянуть, перевесить. Если бы его одного не было, обеднилась бы целая нация. Мы были бы другие.

— А Маяковского он не любил, да?

— Маяковского не очень… Но когда речь шла о смерти, он говорил, что «Маяковского убили». Так же, как и Есенина. Он в этом нисколько не сомневался.

— Странно, что в своём предисловии («Воззрение») к последней книге он не отметил почти ничего у Блока. Только в дорожной череде его стихотворение упомянул.

— Он мне как-то сказал, что «долго не мог выйти из-под влияния Блока». Это его слова. «Интонация была блоковская. И мне на это обращали внимание…». Я так удивился, что он это говорит: «Долго не мог освободиться от его интонации. Был в плену…». Про Есенина он же не говорил: такого, а вот под влиянием Блока он, по собственному признанию, находился. Знаете, какое стихотворение Блока напоминает о Кузнецове? (Ю. П., кстати, его выделял): «О доблестях, о подвигах, о славе…», где герой фотографию возлюбленной убрал со стола — «Твоё лицо в его простой оправе / Своей рукой убрал я со стола». Кузнецов мне об этом стихотворении сам говорил, прочитал его и даже назвал своё стихотворение, которое напоминает это блоковское. Потому что, когда он освободился от этого влияния, ему уже нечего было стесняться и скрывать…

— А про музыку он что-то говорил?

— Да. Он даже купил пианино, чтобы Катя (младшая дочка) училась играть. Как-то, помню, день рожденья был у Кузнецова, и он попросил её сыграть Бетховена «К Элизе». Когда она начала играть, он был очень тронут…

Ещё однажды он сказал, что надо послушать одного певца. Тут же пошли к соседу (у Кузнецова телевизор тогда не работал). Не помню, кто пел, — бас или баритон… И вот мы специально ходили — послушать… Он любил классическую музыку. Просил у меня диски, я ему давал. Это были и Моцарт (он любил сороковую симфонию), и Бах, и Вивальди. Он всё это слушал, потом возвращал. Причём, очень аккуратен был, долго не держал никогда. Вообще он был очень пунктуальный и аккуратный во всех отношениях: и насчёт встреч, и насчёт времени, вещи всегда возвращал. Если что-то чужое — откладывал, чтобы вернуть. Была у него такая удивительная скрупулёзность.

— Я слышал, что он даже пометок старался не делать в книжках, чтобы их не повредить, не запачкать…

— Я ему пару раз давал книжки. Он как-то говорит: «Принеси мне книгу, как священники людей крестят, в каком порядке молитвы звучат… Мне нужно для работы». Я ему требник принёс, показал, что посмотреть надо. Он продержал недели две, потом, когда я к нему пришёл, из стола вытаскивает — отдаёт: «Всё, — говорит, — не нужно». А ещё он как-то спросил: «Вот, свеча… богатая символика должна быть… Есть литература какая-нибудь?». Я тогда как раз работал в одном православном издательстве и принёс ему брошюрку «Что нужно знать о церковной свече». Там о значении свечи, когда она возжигается, когда это началось. Он почитал и говорит: «Не то. Я для себя тут не нашёл ничего. Это я всё знаю…». А ему, очевидно, нужно было именно про символ, символику. Он всегда выходил к символам, обобщал.

Однажды я на Арбате увидел, что мужик продаёт трёхтомник сказок Афанасьева. Звоню Юрию Поликарповичу: «Нужны сказки Афанасьева?» (А у него, как я помню, был только один том). «Да, — говорит, — у меня нет…». И я ему купил, привёз. Он сразу напомнил про своё стихотворение «Я скатаю родину в яйцо…», что это взято оттуда — из афанасьевских сказок. Потом говорит: вся эта богатая мифология содержится в сказках. Говорил также о былинах, пословицах и поговорках.

Вообще у него была огромная библиотека. Я как-то спросил: «Неужели вы всё это прочитали, Юрий Поликарпович?». «Практически всё». «Представляешь, — говорит, — я, когда учился, не пьянствовал, не бражничал… Редко когда принимал участие в этих делах. Жил с товарищем, он часто уезжал, а я оставался один. Читал. У меня времени было много…». Из «Махабхараты» — эпоса индийского — стал приводить какие-то отрывки…

Как-то Ю. П. обратил внимание на тот момент в трагедии Шекспира «Макбет», где герой говорит: «Я смерти не боюсь, пока в поход / На Дунсинан Бирнамский лес нейдёт». А враги его, наступая, решили прикрываться ветвями с деревьев, и получилось на самом деле, что лес задвигался и пошёл на Макбета. Кузнецов восхищался: «Какая сила образа! Ведь это невозможно просто так представить себе, чтобы лес пошёл войной!..».

В книжную лавку любил ходить. Как-то мы поехали в лавку на Кузнецкий мост, зашли (а я не был ещё тогда членом Союза писателей), он отобрал пачку книг и говорит: «Мадам Бовари читал?». «Нет». — «Бери». И он мне купил, подарил «Мадам Бовари»: «Надо обязательно прочесть». Очень ценил новеллы Проспера Мериме. Когда вышел пятитомник, он говорил: «Хочу достать». А у меня на работе один человек продавал как раз Мериме, и я позвонил Кузнецову, говорю: «Продаёт один мой сослуживец». Он: «Срочно!». Мы с этим товарищем всё бросили и поехали сразу к нему домой. И он купил. Помню, 50 рублей вытащил. Ну, в общем, дороговато тот ему продал… В идеальном состоянии всё. Он его поставил на полочку и читал потом. Мопассана тоже ценил. Книжки несколько раз мне давал читать. Говорил: «Тебе надо прочитать „Опавшие листья“ Розанова» (это было ещё в первую встречу). Дал мне этот том, говорит: «Это я за большие деньги купил. Смотри, береги, — говорит, — книжку!». Потом ещё что-то давал. О смерти хорошее такое исследование. Тоже говорит: «Тебе надо прочесть. Мозги на место ставит».

— Сестра Кузнецова рассказывала, как однажды спросила у Юрия Поликарповича, какая самая ценная для него книга в его библиотеке. И он ей достал какую-то книгу про евреев… Вам он ничего такого не показывал?

— Нет. Но мы как-то ехали в троллейбусе, и на зимнем окне была нацарапана шестиконечная звезда. «Вот! — говорит. — Не знают уже, где показать своё присутствие. Даже в автобусах рисуют…». Ну, а так вообще он говорил: «Не надо тебе. Не влезай вообще в это…». Так он мне не советовал вникать в эту проблематику по поводу евреев: «Тебе это не нужно. Ты — пиши…» (стихи, имелось в виду). Вообще говорил, что писать надо больше. «Больше писать!». Один раз, закрывая за мной дверь, укорил, что мало работаю, говорит: «Зря! Тебе дар дан — надо его обязательно реализовывать!».

И насчёт спиртного тоже говорил: «Не надо, это не твоё…». То есть он был очень мудрым наставником, не просто так общался. Батима как-то пришла с работы, а я был дома у них: «Володя, про вас говорят, что вы в ЦДЛ-е очень часто бываете и выпиваете…». А Кузнецов говорит: «Мало ли чего там наговорят! Про меня вон чего только не говорили…».

Володя Бояринов рассказывал, что, бывало, три дня пиво пили, уже все в компании были такие обрюзгшие, а Кузнецов вдруг говорит: «А ну-ка иди — посмотри…» И читает стихотворение новое какое-то удивительное. Тот говорит: «Юра! Когда же ты это всё успел? Стихи сочинить?». А Кузнецов ему: «Вот так…». То есть подключённость у него была постоянная, хоть он и пил. Это другие, кто компанию составлял, пили просто так. Так у них всё это и проносилось. Был лишь интерес, бравада — посидеть с Кузнецовым, пообщаться…

Кстати, отмечу, что он в ЦДЛ крайне редко ходил. Если заходил — оглядывался: потому что общался только с теми, кого знал, сторонился чужих, был даже излишне замкнут. Очень щепетилен. Так просто ради выпивки никогда не садился. Если его звали, например, выпить на халяву, — он терпеть не мог, брезговал. Тысячу раз поморщится, причём так брезгливо. Иногда спрашивал у близких знакомых: «А кто это? Что за человек?..». И почти никогда не брал взаймы. Изредка только у самых близких знакомых. У него был такой гордый характер. Если только человек ему чем-то глянется — каким-то словом, отзывом или чисто внешне, — тогда он может чужого включить в свой круг общения. Но если нет, то — ни за что. Просто замкнётся и не будет разговаривать. А может даже сказать, не то, чтобы грубо, но так: «Всё, до свиданья…». Ну, а чего, действительно, время тратить?

Вообще, он говорил о винопитии, что ту часть головного мозга, которая отвечает за творчество, алкоголь не повреждает. Не знаю, откуда он это взял, но говорил, что вот, мол, не действует алкоголь разрушающим образом на творчество. Что поэт, если он поэт, то таковым и останется.

— Да, про левое и правое полушарие у него было и в лекциях, и в повести «Худые орхидеи».

— Да. Эта повесть, кстати, во многом автобиографическая. Он там описывает состояние белой горячки. Он мне сам об этом рассказывал. Мы тогда давно с ним не виделись, и он сказал, что такое с ним было, и он это всё описал в повести. «Мы три дня накануне бражничали, — говорит, — и — чувствую — ноги отказали, идти не мог. Состояние было ужасное. Приезжаю на работу. Начальник посмотрел на меня, говорит — езжай домой». И очень кратко рассказал, что, мол, преследовали его голоса. Я заинтересовался, встрепенулся: «Как это так?!». Он говорит: «Вот возьми и почитай». Я прочитал… Ну, конечно, то, что он пережил, от такого люди с ума сходят… это бесовское… Бог попустил ему…