Звать меня Кузнецов. Я один — страница 52 из 107

Я сам в какой-то момент оказался подвержен Бахусу. И признался ему: «Юрий Поликарпович, не могу отвязаться… Каждый день… В ЦДЛ стал попадать и выпивать… такой образ жизни…». Он говорит полусерьёзно, полушутя: «Это мои бесы на тебя перескочили!..». Это было в восьмидесятые годы. Я в церковь тогда ещё не ходил… «Ну, ты что сделай… — посоветовал он мне. — В храме свечку поставь. Легче станет». Я тогда себе говорю: «Надо бросать это дело!». И, помню, только от него ушёл — на другой день в подворье Оптиной пустыни Троицкой церкви во время службы купил свечи, поставил, перекрестился, как мог, помолился, приложился к иконе, постоял и… там решил больше к этому делу не притрагиваться! Ну и как пошли напасти, искушения: то один позвонит, то — второй: «Давно не виделись!». Это так враг всегда жертву не отпускает. Я рассказал Кузнецову всё это — что ходил в храм, «как вы сказали». Он одобрительно выслушал.

А однажды он прочитал мне стихотворение, которое, как он пояснил, было написано в состоянии сильного опьянения. Говорит: «Вот прочти — заметно или нет?» Я говорю: «Ничего не заметил».

— А какое стихотворение, интересно?

— Посвящённое дочери Кате. Но не из последних, а более раннее. Она тогда ещё была отроковица…

— Таких стихотворений было несколько. Было такое, которое закачивается словами «И розами зла усыпана / Дороженька в никуда…».

— Так я не могу вспомнить, надо посмотреть…

— А было ещё «На плач дочери»…

— Вот! Вот это, да.

— Оно, кстати, выделяется, по-моему. Но не тем, что лучше или хуже, а тем, что какое-то очень эмоциональное. Не по-кузнецовски сентиментальное, что ли. Обычно он гораздо сдержаннее…

— Именно! Сентиментальное. Он, кажется, что-то говорил в этом духе…

— У Кузнецова немало стихотворений-анекдотов. Он когда-нибудь рассказывал анекдоты, любил их слушать?

— У него была на всё, ему нужное, очень цепкая память. На всё обращал внимание, конечно. И мне так тоже иногда говорил: «Запоминай!».

Надо сказать, что он терпеть не мог сквернословия. И сам не употреблял в речи материных слов. Один раз я только слышал от него в анекдоте. А так даже одёргивал, если кто-то сквернословил. Недаром кто-то из святых отцов говорил, что за матершинников Богородица отказывается молиться.

Вообще, если его что-то поражало, он пытался это донести… Вот, например, у него дома на кухне висела фотография дельфина молодого. Ездил в творческую командировку, а там поймали дельфина, засняли его, и кто-то фотографию Юрию Поликарповичу подарил — мордочка малыша дельфина. Он говорит: «Как живой! Глаза очень выразительные…». И вот мы сидели в комнате, и он нас повёл на кухню, говорит: «Смотрите. Вам это надо…».

Потом интересный случай. Кузнецову его рассказал его друг, односельчанин с Кубанской земли. Где-то у них в колхозе председатель был такой чудаковатый, говорит бригадиру: «У тебя очень много сорняков на поле. Даю тебе три дня — чтобы их не было!» А «сорняками» были — васильки. Целые поля васильков. А поля там — гектары! И этот странноватый председатель приказал всё убрать. А к тому моменту уже сезон был — позднее лето или начало осени. И бригадир взял под козырёк: «Есть! Будет исполнено». Председатель через неделю приезжает — ни одного василька. А дело в том, что просто срок им вышел — они отцвели. Кузнецов очень смеялся, когда это пересказывал.

Потом мы как-то из ЦДЛ-а ехали, Кузнецов говорит: «Пойдём сейчас к Дробышеву». Зашли к Дробышеву в гости. И там Дробышев стал рассказывать какую-то историю: как брат у брата просил подарить ему новые сапоги, которые тому приглянулись, но вместо подарка брат неожиданно стал его голенищами этих сапог бить по лицу. Я деталей не помню, но запомнил, что Юрий Поликарпович говорил: «Ты послушай. Это нужно». Так вот на какие-то вещи, контрасты жизненные он обращал внимание. Или вот он сам уже пересказывал сюжет, который ему когда-то рассказал Дробышев: как казак лез по верёвке с птенцом-орлёнком и, отмахиваясь от орлицы ножом, задел верёвку так, что наполовину её разрубил. И вот пока он по этой верёвке спускался, а высота там огромная была — поседел. У Кузнецова это есть и в поэме, и в прозе. А я впервые это от него в ЦДЛ-е услышал. И он тогда сказал: «Слушайте. Это нужно».

В тот же день он сказал о себе: «Мать сыра земля тянет…» — памятный был момент… Я тогда жену проводил и думаю: «Дай зайду в ЦДЛ» — тянуло на эти богемские штучки… Смотрю — Кузнецов, Кочетков, и ещё, по-моему, прозаик один, ныне умерший. Втроём или вчетвером сидим, маленький столик и — тишина, пустота. Он такой какой-то грустноватый, притихший. Так сидел, вспоминал… И тогда, ещё задолго до смерти чувствовал, как земля его зовёт, говорил: «Да, пора уже, пора… Чувствую… Тянет к себе…». А это было где-то после 1991 года, вечер не так давно прошёл 50-летний.

Из молодости вспоминал, как они ходили отмечать книгу «Гроза» в ресторан со своими друзьями — с Неподобой Вадимом и ещё с кем-то… Отмечали гонорар, и Кузнецова вдруг стала раздражать музыка, которая там гремела. Он встал — пошёл к оркестру, вытащил 25 рублей (а по тем временам это сумма большая была; у меня мама тогда бухгалтером зарабатывала 80 рублей в месяц) — и отдал, чтобы они не играли вообще ничего, чтобы тишина была! Это чисто кузнецовский такой жест.

А ещё рассказал, что когда друзья его провожали из Краснодара в Москву, он сам придумал пригласить на проводы похоронный оркестр. В стихотворении «Прощание с Краснодаром» он потом приписал эту «изысканную выдумку» другу. А на самом деле это была его идея. Сами бы они (друзья) не дерзнули, конечно.

Помню момент, когда он получил Госпремию (с Батимой они ходили на приём). Мы тогда сидели в ЦДЛ, столики сдвинуты были, как всегда, какая-то выпивка, денег нет ни у кого… И он приходит, такой торжественный, вытащил деньги — на весь стол — угостил. Поделился впечатлениями, как всё это торжество происходило. А рядом со столом открыто стояла сумка, битком набитая этими премиальными деньгами. Мы спросили: «Силаев-то играл на баяне?» (Речь шла о тогдашнем Председателе Совета Министров СССР.) Он: «Да. Это было».

— А подробностей той истории, как он выпрыгнул из окна общежития в Литературном институте, он вам не рассказывал?

— Рассказывал, что когда он лежал в больничной палате после этого, прибежала сестра и говорит: «Ну, что? Допрыгался?!» — таким голосом сказала, будто там всё совсем серьёзно, и что-то такое ещё добавила: «Теперь калекой останешься…» — прямо, не скрывая, при нём. И он её обозвал тогда: «Вот дура!». «Я, — говорит, — тогда подумал, что — всё! конец! — сломал, наверное, позвоночник, останусь теперь калекой, жизнь потеряла всякий смысл…». Упал духом, в трансе был. Сильную такую травму психологическую нанесла ему — очень переживал в первую минуту…

— А в сам момент падения, какие впечатления были, он рассказывал?

— Я сейчас вспоминаю, что он хотел перейти из окна в окно, схватился за трубу, но соскользнул, и упал головой вниз на асфальт.

— У него какие-то остались последствия от этого?

— Не знаю, об этом он особенно не распространялся. Организм-то могучий был. Ещё он вспоминал, как в студенческие годы катался на лыжах и, спускаясь с горы, с размаху наткнулся лбом на собственную лыжную палку. Чуть бы ниже — и в глаз!

Вообще, на бытовые темы он мог разговаривать только уже когда угрюмость отходила и, чувствуется, душа просила расслабиться. Тогда он мог просто поговорить о политике, новостях… Очень любил военные хроники всякие. Включал мне. Из Америки привёз видеомагнитофон, долго его налаживал, никак не получалось. Ему дали хроники Первой мировой войны. И вот мы долго смотрели. А там всё рябило, я ничего не мог разобрать, но он с упорством смотрел.

Рассказывал про поездку в Америку. Там все поражались его выговором — он очень грубо-отчётливо говорил: «ЛЭТС ГОУ». В основном сидел в машине. Только водопад Ниагарский посмотрел, поразился. Василий Белов, допустим, который тоже тогда ездил, ходил интересовался сельским хозяйством… «А мне, — говорит, — это всё не интересно». Вот это тоже характеризует Кузнецова. Не интересно — и хоть ты кол на голове теши.

Ещё он любил говорить тост: «За успех безнадёжного дела!». Видимо, почувствовав в своё время, как он сам всё-таки вырвался из этого плена безвестности. Борьба-то шла нешуточная…

Я у него как-то спросил: «Юрий Поликарпович, а зачем вы в своё время Винокурова, как говорится, приложили?» (Он же с трибуны Четвёртого Съезда писателей Винокурова боднул, сказал, что это не поэт, и всю фронтовую поэзию вообще как-то разнёс, не увидел в них никаких поэтических достоинств.). Кузнецов говорит: «Ну, я действительно так считаю. Я же не тайком за углом это сказал…». Кстати, он сам, чувствовалось, в случае спора или возражений, когда их ему в открытую высказывали, нормально это всё воспринимал, старался найти понимание, искренне объяснить, но если кто-то откуда-то донесёт со стороны — это могло его сильно возмутить, взорвать. А так — можешь ему, что угодно сказать. Я про Винокурова подумал: «Зачем он это сделал? Ведь тот его рекомендовал в Союз…». А он что-то такое ответил: «Ну а чего? Они слишком уж оккупировали литературу, фронтовики эти, заняли все места… все эти секретари… Что сделано — то сделано. Поэт он действительно никакой…».

Про Россию всегда с болью говорил. Встретился однажды с прибалтийкой, ругался: «Разве вы не понимаете, что вы разрушаете?! (Союз) Чего вы добиваетесь?!» — так вот горячо. Но при этом Европу он в целом любил, культуру европейскую, считал, что это всё надо знать. Широкий такой был. Я удивился, когда он это говорил. Вроде русский до мозга костей, а всё равно: «Европу надо знать».

— А про современную поэзию, что он говорил, кого выделял?

— Как-то я Кузнецову признался, что раньше увлекался Андреем Вознесенским и даже был знаком с ним, встречался. Мне это было не очень приятно говорить, но, думаю, надо сказать. Это было в 1971 году, мне тогда был 21 год, я только начинал писать стихи. И пришлось мне, как молодому поэту, показывать свои стихи Андрею Андреевичу… Был несколько лет такой момент общения, книжки его с надписями остались… А Кузнецов мне на это и говорит: «Да что ты! Я сам, когда был молодым, Евтушенко свои стихи посылал. Он, правда, не ответил мне. Ну, как поэт-то он — никакой, но читает хорошо. Манера чтения такая — выразительная…». Вообще Юрий Поликарпович любил сдержанную манеру чтения.