— Угу, — хмыкаю я, — семейное, так сказать.
— Именно семейное. И не Владыке Гор в него лезть, потому как он — всего-навсего смертный по имени Илбрек Мак-Аррайд, а его уста — ничто по сравнению с Устами Всеблагих. Как ты думаешь, сын мой: пошел бы он против воли Четырех осознанно? Вот и я так считаю. И тем не менее мы стоим перед свершившимся фактом.
— Так не лучше ли вам в такой ситуации вообще ничего не делать? — задумчиво произносит Фрэнк. — Сидеть тут, хмельное попивать, песни петь и ждать, пока молния не ударит в нечестивца, камень не вывернется у него из-под ноги, кусок хлеба не встанет у него поперек горла? Не лучше ли предоставить Им Их законное право судить и карать?
Отец улыбается:
— То, что ты задался подобным вопросом, и хорошо, и плохо одновременно. Не перебивай! Хорошо тем, что когда трое делают схожие выводы из увиденного и услышанного, это означает, что они скорее всего на верном пути. А плохо… плохо тем, что то, до чего смогли додуматься трое, рано или поздно додумаются все остальные. И еще много чем — плохо…
Зрачки Фрэнка начинают напоминать копейные острия. Не мигая смотрит он на нас и молчит. Знает — рассказали не всё. И еще знает — не понравится ему то, что он услышит сейчас.
Страх, как не понравится…
Герб. Воин
«Ты — кто? Ты — куда? Ты — зачем?»
Зеленый шелест. Зеленый шепот. Зеленый вздох. Влажный, густой. Успокаивающий.
Кажется, что остальные краски… умерли? Нет. Для того чтобы умереть, сначала нужно родиться. Существовать. Быть. А можно ли даже представить, что здесь когда-нибудь, с тех самых времен, когда Всеблагие — вечная Им хвала! — отделили частицу от Великого Ничто, были иные цвета?
Сверху — зелень, снизу — зелень, со всех сторон: обтекая, окружая, обволакивая — зелень.
Человек — черный, коричневый, бронзовый — и собака — серый, желтый, алый — настолько чужеродны, настолько нереальны здесь, что лишь присутствие друг друга не дает им кануть (камень в стоячий пруд, без размаха, просто разжав пальцы) и исчезнуть (тихий всплеск, дрожащие круги) навсегда в этом зеленом царстве.
А исчезнуть — нельзя. Человек это знает, поэтому и сжимает всё крепче и крепче рукоять меча, увитую медной проволокой, будто прикосновение это вливает в него уверенность. В холод стали уверенность, в свои силы, в верного пса, трусящего рядом.
В цель свою, от осознания которой кружится голова. В слова, услышанные нынче утром. Простые такие слова, потому что когда над пепелищем дома стоишь, который своими руками ставил, над телами детей своих стоишь — не бывает тогда других слов:
«На восток иди. К болотам. Дадут Всеблагие — дойдешь…»
Пес, кстати, тоже знает. И не потому вовсе, что прислушивается к бормотанию хозяина. Просто знает. Пока бегут лапы, пока стучит сердце, пока не сомкнулись клыки в последней, предсмертной хватке. Да и много ли нужно ему — лохматому внуку вольного волка, когда-то пришедшего к костру такого же вот человека. Пришел — и остался. Не за сладкий кусок, не за золоченый ошейник, не за возможность служить. За что же тогда? А не поймете вы. Раз вопросы такие задаете — не поймете. Может, так оно и лучше…
Псу тоже цель нужна, а цель — вот она. Идет рядом, размашистым, неутомимым шагом, брови хмурит. За клык свой железный то и дело хватается. Цель пса — хозяин. Друг. Покровитель. Бог. Пока идет он, пока жив, пока запах его, что ни с чем не спутать, не рассеялся — труси, пес, рядом. Помогай. Охраняй. Насмерть стой. А потом… А не надо — потом. Не важно — потом…
И кто скажет: чья цель важнее, чья правда главнее…
В этом я не признался бы ни кому.
Ни Гуайре Заике — прежнему отцу, с именем, обликом, взглядом которого у меня всегда ассоциировалось это короткое, емкое, наполненное глубинным смыслом слово — «отец». Ни Коранну Луатлаву — новому, приемному отцу, величайшему среди ныне живущих людей. Правителю, которому я дважды давал клятву верности. Человеку, которому я трижды был обязан жизнью. Ни брату Арту — самому близкому, самому дорогому человеку, от которого у меня не было тайн. Жизнью заплатившему за мою гордыню, и не расплатиться с ним вовеки.
В нарушение всех мыслимых клятв, в обход чести воина и совести члена рода Сильвеста Кеда, под самыми страшными пытками.
Никому.
Кроме Всеблагих, да не оставят Они своими милостями верного Своего слугу.
Так я думал до недавней поры…
Уехал проклятый Илбрек. Сбежал. Участи своей избегнул. И скрипел я зубами от ярости, губы в кровь кусал, глядя вслед колесницам рода Аррайд. Стучало в ушах: пока не закрыты ворота Ардкерра, пока не осела пыль под колесами — кинуться вслед. Белой молнией, каплями ливня. Догнать горячих коней, гордость конюшен Ронана Нехта (а лучших не сыскать во всем Пределе), будто смеясь над резвостью их и возниц искусством, рысью бешеной взлететь вверх, через бортики, над острыми копьями, успев заметить страх в ненавистных угольно-черных зрачках, и…
Клятва Ард-Ри. Нерушимый обет, свидетелями которого — Четыре. Нарушить который — хуже, чем позор, страшнее, чем смерть лютая. Не скрыться клятвопреступнику, не избежать возмездия: сурово и неумолимо приходит оно, ломает судьбу, жизнь, да и тело корежит. Не зря ведь шептали многие: мнил — только мнил! — Ард-Ри Меновиг нарушить закон и не отдать дочь свою в жены родному племяннику. Может, из-за близкого родства молодых, может, из-за опасения, что, родись ребенок, в котором сольется кровь двух ветвей потомков Сильвеста Первого, расколет он Предел, поправ обычай престолонаследия, данный свыше, а может, и по каким-то другим, одному ему ведомым причинам. Тяжкой болезнью и смертью заплатили Меновиг и жена его за это намерение, и лишь Всеблагие знают, что случилось бы, не одумайся Ард-Ри на смертном ложе…
Сказал Луатлав на пиру свадебном: «Всегда будут Илбрек, Трен и Ронан в моем доме желанными гостями, всегда вольны приходить и уходить из него, когда им вздумается даже если между нами случится война!», и были его слова услышаны. Даже если бы был забыт, затоптан в грязь долг хозяина по отношению к гостю, если бы решился Ард-Ри запятнать себя вероломством, верные воины поняли бы. Поддержали. Простили. Не простили бы — другие.
Поэтому и сдержал себя Бранн Мак-Сильвест, приемный сын Коранна Луатлава. Не посрамил памяти отца прежнего и имени отца нынешнего.
Знал Ард-Ри, чего это мне стоило, и, чтобы занять меня делом, да подальше от кровника, послал с небольшой свитой к Ронану Светлому. Великая честь молодому воину, не отмеченному пока славными деяниями — быть Устами Ард-Ри, послом к владыке могучему. Долгую ночь провели мы с моим приемным отцом наедине — совет держали. А наутро покинул я Ардкерр, увозя к Нехту два послания, два слова. Явное и тайное.
Что за явное слово — нетрудно сказать: давно, давно уже обещал Ронан повелителю и другу своему трижды по девять чистокровных скакунов для колесниц воинов королевских. Вот и пришла пора.
Рад Светлый Господин повелителю своему угодить. Дорогими дарами посланников наделил, на пиру богатом возле себя усадил. А кони ждут давно, не кони — заглядение. Статные, горячие, неутомимые. Каждого хозяин отбирал лично, придирчиво, чтобы ни малейшего изъяна, ни шерстинки не в масть.
С тайным же словом — много труднее. Тайное слово звучит: «Черный орел над вершинами гор крылья простер. Пора табуны в поля выводить, как встанет трава. Грянет скоро пир хмельной, так чаши готовь».
Через три дня, оставив свиту и табун, сам-друг, умчался я обратно, везя Луатлаву краткий ответ.
«Не подведу».
Мчался, что было сил, время обгоняя. На скаку — ел, на скаку — спал, из коней пот пополам с кровью выжимая, в усадьбах данников правителя на новых менял. Будто чувствовал — беда, будто стоял кто-то за плечом и шептал — скорее!
Не успел.
Два отца было у меня. Остался один.
Я презирал себя. Я себя ненавидел.
Когда призывал на свою голову гнев Четырех, давая страшную клятву мести, когда стоял над свеженасыпанным курганом Гуайре, стискивая в кулаке обрывок пледа с родовыми цветами клана Аррайд, когда кричал во сне, когда разбивал кулаки в кровь о стены своей комнаты.
За то, что поздно? Нет. За то, что дал себя уговорить, не вышел на бой с Лоннансклехом? Нет.
За то, что так и не сумел возненавидеть. Не сумел поверить.
«Это неправда!» — шептал я, отвечая на взгляды матери и старшего брата Голла, в которых нет-нет да и скользил легкий укор. «Она не могла!» — снова и снова кричал я в лицо тем, кто, некогда восхищаясь, теперь поливал грязью. «Ее оболгали!» — в очередной раз хрипел я, схваченный за горло взбешенным Ард-Ри, когда была выпита вся брага и сказаны все слова.
И Луатлав, разом постаревший, придавленный потерей двух самых близких людей, смирившийся, но сам до конца не поверивший, однажды не выдержал.
— Иди к Мудрому, — коротко сказал он.
Так же коротко поклонившись, молча, я пошел к выходу. Ард-Ри не остановил меня и ничего больше не сказал. Но на пороге я почему-то обернулся. Сильвест и потомок Сильвеста неотрывно глядел мне в след, а губы его беззвучно шептали: «Да помогут тебе Четыре!..»
Так уж повелось, что Мудрый и Ард-Ри, хоть и вершат совместно дела Предела, никогда не живут под одной крышей. Наверное, это правильно. Суета и многолюдье — не для Уст Четырех, ведь говорят, что когда Мудрый внимает Их голосам, даже ветер не дерзает шелестеть листвой, дабы не нарушать земными звуками торжественности момента.
А еще говорят — не только здесь, в Пределе Мудрости, но и во всех прочих, устраивает Мудрый свой дом так, чтобы нельзя было прийти к нему никак иначе, кроме как собственными ногами. Оставь коня, повозку, лодку, носилки, ступи на землю, из которой всё вышло и в которую всё вернется, сам единясь с ней — только тогда откроются перед тобой двери. А может, и нет. Передо мною — должны.
По какой-то странной прихоти Лаурик Искусный, Уста Четырех Западного Предела, решил поселиться невдалеке от того самого селения, в котором когда-то появился на свет. В том самом, где все приходившие к нему по традиции оставляли коней и оружие. Не знаю почему, но мне такое решение всегда нравилось. Оно словно говорило: Мудрый — хоть и наделенный невиданной силой, частью Той Силы — всё же остается где-то там, в глубине души, простым сыном колесничего. Который впервые видел, как вставало солнце над этим вереском, мальчишкой ловил рыбу в этих ручьях, юношей охот