Зверь — страница 32 из 62

Леона она привязала снаружи, пока приводила комнатку в порядок. Она разрешала ему выкапывать мышей, хоть он и сильно пачкался. Это занимало его, и он не слишком сильно дергал веревку. Узел на животе он бы, конечно, развязать не смог, но, вероятно, мог бы вытащить колышек из земли, если бы попытался. Быстро выглянув, она увидела, что он залез в тень за уборной.

В ослином закутке было чудесно, это Даника знала, как никто другой. Ей будет не хватать комнатки для выделки шерсти, но она готова была пожертвовать свое святое место сыну. Она была уверена, что ему будет хорошо жить вместе с животными.


Карла она посвятила в свой план, только когда он пришел ужинать. Леон лежал на кухонном полу и возился с ее платком. Она немного выпила. Больше Карла.

– Карл, тебе надо сделать Леону кровать в шерстяной комнате.

– В ослином закутке?

– Да. Тогда я смогу его там запирать, когда не буду справляться.

Карл перестал жевать картофель и посмотрел на нее, потом дожевал.

– Разве ребенку в таком возрасте не стоит спать ближе к матери? – сказал он наконец. – Ему же только… четыре года… если я правильно помню. Не рановато?

– Можешь так думать. Ты идешь к себе и храпишь, а я вожусь с ним. Я не против, чтобы он спал со мной. Проблема в том, что он не спит.

– Какая ты нежная, – невесело усмехнулся Карл. Он отлично знал, что уж нежной его жена точно не была, а Леон был невыносим. Еще одна причина, по которой он сбежал.

Даника с укором посмотрела на него и покачала головой. Голос у нее чуть изменился.

– Мне казалось, это даст нам возможность…

– Я сделаю завтра.

Так все и получилось. В отличие от большинства других соседских детей, у Леона появилась собственная комната с кроватью, столом и комодом. И еще с тяжелым замком на двери, который запирался снаружи.

Так было легче. И безопаснее, в том числе для Леона.

В природе Леон, если бы он был животным, либо стал бы царем зверей, либо был изгнан из стаи, думала Да-ника в самые трезвые моменты. Сила могла сделать его непобедимым, но злость стала его ахиллесовой пятой. Самым уязвимым местом.

Все же совсем прогонять первенца она не собиралась. Как бы тяжело с ним ни было, она не могла расстаться со своим единственным сыном, как предлагал Йован. Раз уж ее тело не стало избавляться от ребенка в свое время, у нее не было права делать это теперь. Тем не менее ей иногда снилось, как она душит Леона, а потом она просыпалась с необъяснимой легкостью в теле, исчезавшей, когда действительность и совесть набрасывались на нее.

Нельзя убить человека, думала она. Даже во сне. Каждый должен умирать своей смертью, когда приходит время. Даже дети умирают сами по себе. От чего-то. Правда, Данике трудно было представить, чтобы Леон мог от чего-нибудь погибнуть.

Скорее все погибало у Леона в руках.


Не только Даника стала много пить. Карл, судя по всему, последовал ее примеру. Строго говоря, им уже незачем было скрываться друг от друга, но она по-прежнему прятала свои бутылки, чтобы он не допил их первым.

Она заметила, что Карл был рад… получить более свободный доступ к жене. Но счастлив он не стал. Глаза у него больше не светились. Взгляд стал тусклым, жестким. Казалось, смотришь в окаменевшую душу. Помогало, если и у нее зрение было затуманено.

Любовь Карла тоже изменилась. Раньше он задействовал все органы чувств. Он слышал, ощущал, нюхал и пробовал ее. Теперь же казалось, что он только смотрел на нее и сразу переходил к делу. То, что когда-то создавало ощущение нежности, исчезло. Это вернется, когда у них появится нормальный ребенок, думала Даника. Когда все снова вернется на круги своя.

Разговоры случались нечасто. Им мало что надо было обсуждать, кроме практических задач, а это все они уже давно разделили. Однажды Данику осенило, что они становятся такими, какими были ее родители в последнее время. Молчаливыми.

Леон в темноте

В той комнатке бывало очень темно. Когда солнце переставало светить в окно, на смену удивительному утреннему свету приходил тихий сумрак, черневший с приближением ночи. Но черной эта темнота была только для того, кто вступал извне и невольно выставлял руку вперед, чтобы заслониться от опасности.

Для того, кто, напротив, жил в комнате, пока темнота медленно просачивалась внутрь, она была не более чем отсутствием красок. Для посвященного контуры проступали все четче. Свобода передвижений не была ничем ограничена, кроме грубых каменных стен и скромной обстановки. Можно смотреть не на темноту, а сквозь нее. Ее можно одушевить и жить в ней без страха. Бояться чего-то другого.

Леон вслушивался в скрежещущий звук из-за двери, с которым мама вешала замок. Это был тяжелый, большой замок, чья задача – удерживать взаперти неуправляемого зверя. С внутренней стороны дверь на разной высоте была помечена следами ослиной подковы; то же на паре толстых балок, перекрывавших прежнюю дверь в хлев. Одна доска была сломана посередине, но не полностью развалилась; две половинки провисли вниз и держались на тонкой щепке, как болезненная любовь.

Леон смотрел в полумрак, обратив все внимание к двери. Снаружи стало тихо, и он затаил дыхание. По ту сторону стояла мама и прислушивалась, чтобы быть уверенной, что не оставляет рыдающего сына. Они оба затаили дыхание.

Даника ни разу не слышала, чтобы Леон плакал. Никто этого не слышал. Конечно, иногда он плакал, но беззвучно. Зрачки могли мгновенно расшириться от печали, так что радужную оболочку поглощала блестящая чернота, и слезы ручьями начинали стекать по щекам. Ни разу не было ни хныканья, ни всхлипов, ни шмыганья носом. Только слезы, которые сбегали друг с другом рядом, как птички в клине.

Как перелетных птиц на небе можно увидеть лишь на мгновение, так и слезы Леона исчезали практически сразу. Цвет вскоре возвращался во взгляд, любой признак горя пропадал. И не подумаешь, что он только что плакал.


Когда звуки шагов стихли, Леон поднялся в кровати и приложил руки к облупленной стене. Ему нравилось трогать стену, особенно там, где в трещинах росло что-то, похожее на мох. Оно приятно ощущалось на ладони. А если по мягкой подстилке ползло какое-нибудь насекомое, оно так здорово щекотало руку, что он не мог удержаться от смеха. Тогда он прижимал руку к мягкому мху и держал, пока маленькое существо не переставало дергаться.

То, как оно переставало щекотаться, было одновременно приятно и жутко. Иногда это было так жутко, что Леон переставал смеяться и начинал плакать.

Он слышал, как кто-то поблизости что-то жует, и быстро перебрался на другой конец кровати. Там был закрытый проход в хлев. Он мог просунуть пальцы между досками и что-то потрогать. И его трогали. Или прикусывали.

Иногда он растопыривал пальцы и прижимал ладонь к самому большому отверстию, где доска сломалась. Если ему везло, шершавый язык начинал его вылизывать. От этого Леона охватывала дрожь. Иногда он даже писался от восторга – так ему нравилось, когда его трогали. В каком-то смысле ему и писать в штаны нравилось, потому что тогда мама трогала его, когда обнаруживала.

Сегодня языка не было. Тогда он просунул пальцы между досками и стал ждать. Он привык ждать.

Оно появилось.

Мягкое, теплое, с короткой шерсткой, щекочущее. Леон улыбнулся. Он обожал мягкие лошадиные носы с щетинистыми волосками. Лошадь осторожно покусала ему пальцы, но не больно. Приятный старый рот, всегда улыбавшийся, когда только не впивался зубами в того, кто этого заслужил. Иногда заслуживал и Леон. Но, очевидно, не сейчас.

Он пытался угадать, кого трогает – серую лошадь или одного из больших меринов. Кобыла самая старая. Заглянув в темноту между досками, он заметил что-то светлое, да, это она. Кобыла – женщина, как его мама. Она сама об этом рассказала. Морда отстранилась, Леон просунул пальцы поглубже и пошевелил, насколько мог.

– Иди сюда, – прошептал он и поцокал языком. – Иди. Иди сюда.

Он услышал знакомый звук спокойных тяжелых подков, топавших по твердому полу сквозь подстилку. Сначала легкий звук мыска, потом приглушенный стук пятки. Дад-ум, дад-ум. Лошадь шла медленно. Медленно уходила.

Все звуки отдалились.

Он так хотел почувствовать еще что-нибудь. Одну из овец, например, если бы он только смог ее подманить. Папа им всегда насвистывал.

Леон сжал губы и подул так, как делал папа. То есть ему хотелось, как папа. Воздух вырвался сквозь губы веселым ветерком, но правильного звука не получилось. Он все пытался. Снаружи птица пела вечернюю песню. Папа умел звучать так же, в точности. Он продолжил выдыхать, а осенняя темнота распространялась по комнате. Самая плотная заползла под кровать и устраивалась на ночь, та, что послабее – в нише двери, где еще лежали привязь и старая уздечка, пахнувшие кожей и животным теплом.

Пффии… Вдруг появился тонкий звук. Леон испуганно остановился, не меняя положения губ. Звук получился снова. Пфффииии. Он сильнее напряг губы, и звук исчез. Потом вернулся. У него получилось! Получилось! Внезапная радость разлилась по телу, заставила его подняться и запрыгать в кровати, вверх и вниз, потом он перешатнулся через край и упал на каменный пол.

Он испуганно вскрикнул, ударившись, но остался внизу, в пыли и грязи, все еще радуясь достижению. Он лежал между крепкой кроватью и узеньким столом, стоявшим у противоположной стены. Рядом стоял шаткий стул. Низенький комод был втиснут между кроватью и каменным корытом в углу, доверху заполненный предметами, которые он собрал, и поломанный от ударов, которые наносил, когда ящики заедали. Там стояла кружка с водой и корзинка с хлебом. Еще была небольшая скамеечка, которую он передвигал по комнате, чаще всего он ставил ее у окна. И ведро. В углу кровати, у стены, сидел небольшой вязаный мишка с милыми глазами. Даника связала его сама, как умела. Но мишка был ни капельки не теплый и не очень мягкий.

Леон не расслаблял губ: он целовал пыльный воздух, пробовал втягивать его, чтобы потом выдуть снова. Звуки стали напоминать небольшой насос и еще усталую синицу. Мальчик вовсе не устал. Ему надо было выплюнуть маленькое существо, или что там влетело ему в рот. Он вдохнул через нос и выдохнул через рот. Так лучше. И легче.