– А что не всё?! – не отступал старшина. – Не твой человек нас на татей повёл! Нашего обоза!..
– Одним обозом идём! – не остался в долгу купец. – Да моих вон сколько, да урман трое!
– Двое! – рявкнул старшина. – Да и те не твои!
– Когда бились, мои были! – зло ответил купец.
– Как?! За что они бились, не отдашь? Жила!
К ним молча зашагал Неждан, брат Парамон пошёл следом. Неждан стал и сбоку смотрел на купца синими глазами, не говоря.
– Что?! – не выдержал купец, но не попятился, задрал бородку.
Неждан так же молчал.
– Ну?! – наконец воскликнул купец и перемялся с ноги на ногу.
Парамон наблюдал чуть в стороне.
Неждан помолчал ещё, подождал, пока купец не перемялся ещё раз, и сказал:
– Как доли прикинул? Разложи.
– Да уж разложено, всё за возом.
Неждан шагнул туда, старшина сплюнул.
На земле в ряд лежали сёдла, уздечки с медным убором, круглые маленькие щиты, короткие распущенные выгнутые луки, топорщились в тулах[72] длинные стрелы с рябыми перьями. Кучей лежали стёганки на конском волосе, две были обшиты бронзовыми бляшками. Пояса с убором из раковин. Ножи, топорики на длинных рукоятях, странные, чуть загнутые хазарские мечи числом пять и короткая, гладкая от множества прикосновений палка с ребристым навершием из тусклой бронзы положены были отдельно.
– Ты смотри, как на торжище раскинул, – буркнул Радим.
– Вот, – заговорил купец, закладывая за поясок руку, – то – наше, то – ваше. Так по Правде.
– Так по Правде, – повторил Неждан негромко.
Старшина заворочал головой и засопел.
– По Правде так, – добавил Неждан. – По Правде долю малую и возьмём.
Старшина засопел ещё громче, открыл было рот, но Неждан всё так же тихо продолжил:
– Только по той же Правде малой долей возьмём, что приглянется.
Старшина сощурился и ухмыльнулся.
Купец было вскинул руки, на него надвинулся Радим и два подошедших урмана, за их спинами замаячил Годинко. Подтянулись новгородцы. Парамон всё так же молча наблюдал.
Купец заводил глазами, пробежался по лицам, наткнулся на Нежданов неподвижный взгляд и вдруг выкрикнул:
– А бери! Живоглот!
– Дядько, – обратился Неждан к старшине, – отбери, что страже надлежит.
Старшина гмыкнул в бороду, провёл по ней рукой и сказал:
– Я Правды не рушу. Тебе первому брать.
Неждан кивнул и повернулся к урманам и Годинко:
– Что потребно, возьмите.
Урмане поняли, вышли вперёд, прошлись. Оценивая, Акке покрутил топорик в руке, осмотрел пояс, взял. Гуди поднял стёганку, звякнул медными бляхами, взял другой топор, искривлённый нож, сапоги. Отступил к Годинко, заухмылялся и впихнул ему всё это кучей в руки:
– Þetta er litli bróðir þinn, taktu það![73]
– Мы своё взяли, – сказал Неждан и пошёл к возу, где всё так же связанный лежал Соловей.
Старшина ещё поругался с купцом, отобрал несколько сёдел и поясов, да Радим взял искривлённый меч. Купец, тая в бородке довольную ухмылку, велел перенести остаток на воз.
– Себе не взял ничего. Почему? – спросил Парамон, вышагивая, когда обоз тронулся из ворот селища.
Неждан помолчал и, смотря на могилу, где светлели над Ингваром камни, сложенные лодкой, ответил:
– Я всё имею.
– О других думал?
Неждан промолчал. Да и как бы он взял из и без того малой доли лучшее? А людям если бы не достало?
Парамон подождал и спросил ещё:
– Тяжко, сыне?
Неждан поправил привычно лежащий на плече меч, посмотрел на потеющего в хазарской стёганке, обвешанного ножами, но бодро шагающего в сапогах Годинко, на похохатывающих урман, когда Годинко коряво повторял за ними слова их речи, на посеревшую под серым небом реку и ответил:
– Тяжко. – Помолчал мгновение и добавил: – Отче.
Парамон от этого слова вздрогнул и, кладя на Неждану плечо, свободное от меча, руку, отозвался:
– Господь не оставит.
Чернигов темнел стенами, дымил и был огромен. Из него, в него текли люди. На Десне, тёмно-синей под хмурым небом, качались ладьи. Урмане и даже брат Парамон разглядывали их дольше, чем серые от непогод брёвна стен и башен. Город пах съестным, вонял скотом, людьми и кожевнями. Гудел голосами, визжал колёсами – говорил долгим глухим голосом посадов и улиц.
Ни новгородский обоз, ни владимирский в ворота не въехал. Чтоб не платить, встали чуть дальше пристани, за которой выше по реке белили длинные холсты, их потрёпывал ветер.
Подошла стража, купец и старшина поговорили с темнобородым стражником, сунули в руку, потом велели распрягать и жечь костры. Наметился дождь.
Неждан озяб на влажном ветру, колыхнувшем на дальнем берегу ивы, обул лапти. Парамон ушёл в город. Урмане и с ними Годинко ходили по пристани. Нюхали, как пахнет от ладей смолой, дёгтем, мокрой шерстью от набрякших парусов.
Быстроглазые мужики в плетёных коробах ходко принесли печёную рыбу, хлеба и булькающие мехи.
Радим сидел под провисшей, натянутой на палки рогожей. Связанный по ногам, рядом сидел бурый измятый Соловей. Посеялись первые мелкие капли, сильнее завоняло конями. Обозные, кто в разбухших лаптях, кто в поршнях, кто босой, возились с лошадьми.
Радим отхлебнул из меха, пожевал губами, отхлебнул ещё, ткнул мех Соловью в связанные впереди руки и, глядя на поколотую дождём реку, сказал:
– Баба была как-то у меня, как речка сейчас – рябая.
Соловей молча приложился к меху, передал обратно.
Дым костра был тяжёл, дождь придавил его и продавил рогожу, с неё падали вязкие капли, от места, где желтел досками недостроенный струг, весело пахнуло свежей древесиной.
– Спать буду, – выуживая вошь из бороды, провозгласил Радим.
Неждан услыхал, пошёл под рогожку и сел напротив Соловья, тот безучастно скользнул по нему глазом и, завалившись на бок, стал смотреть на реку, над которой колыхала мутное чрево туча. Его пустая глазница сочилась белёсой слезой. Неждан поёжился на ветру.
От причала, уверенный, ставший будто выше на голову, шёл с мехом в руках Годинко, вокруг него толклись какие-то мужики в тёмных от дождя шапках.
– Куда урман, – самодовольно выговаривал Годинко, – наш я, славянского роду. Урман мне за побратима. Так-то.
– Что, разом грабите? – не без злобы спросил кто-то из мужиков.
Годинко смешался, сделал шаг, топор, свисавший с кольца на поясе, стукнул его по ноге, это придало уверенности. И, кладя на топор руку, не обернувшись, Годинко запальчиво ответил:
– Грабите? Да кабы не мы с побратимами и наш старшой – воин, каких свет не знал, – вас бы уже хазары жгли!
– Город?!
– А может, и город! И посады! Мы, вишь, их остановили в селище недалёком! – Годинко хлебнул из меха.
– Дай хлебнуть-то? – пропел кто-то из мужиков.
– А на! Все пейте! На всех куплю! Мы как тьму хазар побили, беду от вас отвели, взяли с них! Да что хазаре! Наш старшой Соловья полонил! Боярина мерянского, волхва! Он навь на нас насылал, зверей, да наш-то его руками свернул!
– Да врёшь ты!
– Кто врёт?! – крикнул Годинко. – Иди, борода, посмотри! Наши пораненные за вас кровь лили, чтоб вы, лапти, тут лиха не знали! А не веришь, так мех отдай! Я нашим снесу.
Чтоб не отдавать мех, мужики поверили. И с каждым глотком верили сильнее, и, как в огонь масла, подливал Годинко в их головы всё новые подробности, сам веря в то, что слетало с языка. И они понесли эту хмельную веру по посадам. А Годинко, когда дошёл до промокших владимирских возов, был пьян от того, во что сам поверил, и от браги так, что, грузно сев рядом с храпящим Радимом, не чувствовал, как льётся за шиворот холодная небесная вода с провисшей рогожи.
– Тьфу! – разгоняя в отсыревших поленьях жар, плюнул косолапый возница. – Спать вались, щучья голова.
Годинко глянул на него мутно, захотел встать.
– Спи, – ровно сказал Неждан и глянул синими ледяными глазами.
Годинко кивнул и послушно привалился к Радиму.
Успокоенная дождём река текла размеренно и не тяжело. Потоптанная земля размокла, стала липкой, приставала к сапогам, словно желая удержать любой шаг, сделать его равным своей вечности, мерности реки и неторопливости долгого дождя.
Из большой каменной церкви, в которой смешались запахи холодной извести, продрогшего ладана и воска, брат Парамон вышел после того, как поговорил с крючконосым, смуглым и морщинистым, словно кора, протоиереем из болгар.
Рождённые долгим разговором острые слова, вылетавшие из седой, как облако, бороды, протоиерей записал на пергаментном куске, и его теперь нёс Парамон на груди, запрятанным в трубку из толстой кожи. Сквозь народ, сквозь вонь, дымы и дождь, по улицам, где-то раздавленным ногами и копытами в слякоть, где-то укрытым разбухшими деревянными плахами, вышел к речным воротам.
Заставив ступить в чёрную лужу, его обогнали три конных в наборных поясах. Мелькнула богатая бобровая опушка их плащей и серебряные бляшки на уздах. За ними шагал, железно бряцая и скрипя сырыми ремнями, полдесяток воинов в кожаных доспехах, рослых и несхожих оружием и статью с городской стражей. Вёл их полусотский[74] с медвежьими глазами и твёрдой короткой бородой из спутанных толстых волос.
– Из детинца…[75] – услышал Парамон за спиной.
Плюгавый мужичонка, облепленный рыбьей чешуёй, вжал голову в узкие плечи.
– Страшишься? – спросил, обернувшись к нему, Парамон. – Неправду сделал?
Мужичонка отступил на шаг глубже в лужу.
– А им и без неправды лучше не попадаться, – бесстрашно ответил огромный вонючий кожемяка. – Мстивой, что их повёл, – зверь.
– Не боишься таково говорить? – спросил Парамон.
Кожемяка повёл налитыми выпуклыми под промокшей рубахой плечами и, бесстрашно глядя в глаза, ответил:
– А мне почто пугаться? Такова по всем посадам у него слава. А один на один я его заломаю. Только один не ходит.