Зверь Божий — страница 30 из 39

Сигурд поперхнулся брагой, залив бороду и печёного гуся перед собой. Многие за столами недоуменно воззрились на Неждановы лапти и прямо стоящих Гуди и Акке.

– Урмане? Смерду? – засмеялся вдруг Путята.

За ним засмеялись по столам.

Сигурд и другие с заплетёнными в косы волосами, раскрыв рты, пялились на Неждана и урман.

– Смерд смерду рознь! – вдруг грохнул справа старик. – Или, боярин Путята, сомневаешься?

Путята задвигал шеей.

– И кто же будешь? – склонил на другой бок голову князь, опять заиграла туманом у его виска подвеска.

Парамон хотел ответить, но князь, чуть дёрнув губами, поднял руку, и в его глазах вновь сверкнула рысья повадка.

– Неждан, с муромских погостов, – просто ответил Неждан.

У его ног завозился Соловей.

– А вой за моей спиной – Гуди и Акке из урманской земли, Годин – вятич и Ахмыл – дружинный черниговский человек.

Гуди и Акке, услышав имена, чуть склонились, Годинко поспешно наклонился следом. Дружинный тоже дёрнулся в поклоне, но побледнел от боли.

– Дружинный? – грохнул старик. – Посади его! Сейчас грянется! Что, сами гнездо вражье разорили?

– Купец новгородский и дядько Некрас, старшина обоза с вятских земель, с людьми были.

– Что, – мотнул старик бородой на Соловья, – что, кроме боярина сего, взяли?

– Серебра, – ответил Неждан.

По столам пробежал ропот.

Князь сузил глаза, Путята резанул взглядом сначала Соловья, потом Неждана.

– Серебра? – опять грохнул старик. – А где ж оно?

Из-за Нежданова плеча выскочил купец, земно поклонился и, прижав к груди шапку, быстро заговорил:

– Меж людьми по Правде поделено, княже. Там и не было много…

Путята опять мазанул по заворочавшемуся Соловью глазами.

– Кто таков? – спросил князь.

– Купец новгородский Гостила Пленкович, в крещении Григорий…

– Пленкович? – вдруг опять загрохотал старик. – Пленко Селятича сын?

– Так, воевода! – снова закланялся и зачастил купец. – Так, Добрыня Малкович! Двор на торговой стороне, через Волхов, прямо от твоего терема на Перыне…

– Знаю! Добрый купец! Гостем в Заморье и к финнам ходил, и в хазары, – сказал Добрыня князю. – А что, жив Пленко?

– Две зимы как нет…

– Большой был купец… – словно вспомнив о своих годах, слегка затуманился старик.

– Что на торжище привёз? – смерил новгородца взглядом князь.

– Меха, рыбий зуб, сукна из Заморья, алатырь[83] от эстов[84]. Дозволь, княже, тебе, Добрыне Малковичу и боярам ближним дары поднесть?

– Поднеси, – с опять проступившей кошачьей ленцой ответил князь.

Купец метнулся к проходу и выскочил уже с кожаной торбой.

– Воеводе нашему, Добрыне Малковичу, нож с рукоятью резного рыбьего зуба! Ближникам твоим шкурки белых лис с севера, а тебе, княже, алатырь-камень, самый больший, что добыть удалось, сквозь него солнце и через тучи видно!

Купец выхватил из торбы жёлтый тёплый камень с кулак величиной, оправленный хитро сплетёнными серебряными нитями, и поднял над головой прямо в падающий из окна луч. Камень ожил, наливаясь ровным светом.

Князь снова склонил голову благосклонно и вдруг спросил, как бросил:

– Велю гостем с моим товаром идти, пойдёшь?

– Пойду! – блеснул глазами купец. – Хоть в Царьград!

Князь опять качнул подвесками, чуть шевельнул ладонью в сторону и снова пронзил взглядом Неждана:

– А ты. Что принёс?

Неждан не знал, как ответить.

Перед глазами мелькнуло рассечённое на капище детское бледное тело, в уши ударил бесконечный, беспросветный над этим тельцем бабий вой…

«Что он принёс… Что принёс?!..»

По телу побежала ледяная дрожь, Парамон, словно предостерегая, переступил с ноги на ногу.

«Что принёс…»

– Вот… – выдавил он наконец сквозь начавшую трясти ледяную неистовость и потянул Соловья за ворот.

Монах в белом клобуке снова наклонился к князю, шепнул ему что-то и старый Добрыня.

– Знаю, – вдруг неожиданно мягко произнёс, однако, не гася взгляда, князь. – Знаю. И люди о тебе по селищам и посадам разнесли. Да только так ли страшен Соловей сей? А? Пусть засвищет…

– А пусть! – грохнул старый Добрыня.

– Пусть! Пусть! – загремело по столам.

И Неждан только сейчас заметил меж бояр и ближних воинов женщин.

Соловей ужалил зелёным змеиным глазом Путяту, упёрся им в княжий взгляд, резко встал, шарахнулась сидящая у столов собака, а он, выставив вперёд бороду, выкрикнул:

– Не ты полонил, не тебе требовать!

Путята сжал в нитку губы.

– Не мне?.. – осклабившись, переспросил князь, смотря, однако, как рысь на гадюку. – Требуй ты, – кивнул он Неждану.

– Свисти, – коротко, сквозь неугасающую дрожь, сказал Неждан.

– Вели, князь, руки развязать и подать мёда! – гавкнул Соловей, с ненавистью вглядываясь в лица вокруг, задержался на Путяте.

Князь кивнул.

Неждан раздёрнул узел. Соловей, растирая запястья, ещё раз всмотрелся в лица. Челядинец поднёс ему роговую кружку и шарахнулся прочь.

В светлице стало так тихо, что было слышно, как возится, клацая зубами, пёс, ищущий блоху.

Соловей пил медленно, стреляя глазом. Акке перемялся с ноги на ногу.

Неждан ещё раз обвёл сидящих взглядом и вдруг остановился на синих распахнутых глазах, на румянце, губах, похожих на ягоды, что волок всегда из леса Годинко.

Эти глаза с опаской, ожиданием всматривались в Соловья, румянец под ними залил щёки, как рассвет нежно заливает небо на востоке. Ягодные губы приоткрыли ровные зубы.

«Как молоко на землянику капнуло», – подумал Неждан.

Под узорчатым летником[85] высоко поднималась грудь.

Неждан рассматривал вышитые по вороту цветы и узоры, и они казались ему частью, неотъемлемой и живой частью всего этого существа – этой пронзительной и ласковой, как весна, девы.

И вдруг резко, дико, острым железом в подвздошину раздался свист.

Выплёскивая всю свою обречённую ненависть, Соловей свистел в последнем припадке былого могущества! Свистел среди города, сделанного из порубленных насмерть деревьев, взывая остатки их зелёных душ к мести, к самой страшной мести – мести страхом.

Псы вздыбили шерсть, поджав хвосты и скуля. Сенная девка, прибитая к месту оторопью, уронила в проходе кружку.

– Seiðr! Seiðr![86] – полетело по столам меж сидящими урманами.

Многие хватались за железо ножей, за кресты, за спрятанные под рубахами от князя обереги.

У Годинко заворочались кишки, Парамон стоял неподвижно, лишь побелел шрам, рассекающий его лицо. За Акке и наклонившим, как в буран, голову Гуди схоронился купец. Выкатив белки, ворочал шеей старшина. Князь отстранился, как перед змеёй, старый воевода дёрнулся и сжал кулаки.

Но не это видел Неждан! Черты той девы! Прекрасные весенние черты начали искажаться, скомканные животным ужасом ягодные губы сереть, глаза под стрельчатыми бровями блёкнуть, и он, сам некогда внушивший страх древней лесной жути и не чувствительный к ней, рукой, твёрдой, как лёд на реке, оборвал свист, ударив Соловья в скулу. Жёстко, коротко, без оттяжки.

У того мотнулась голова, он ничком, не издав ни звука, завалился на доски из некогда живых и шумных дубов, выпуская на них свою последнюю скудную жертву – слюну и кровь из раскрошенного рта.

Княжьи туманные подвески переливчато качались, псы скулили. Потные пальцы сжимали обереги. Но не это было главным! Синие, вновь набирающие весеннюю глубину глаза теперь распахнуты были только Неждану, только ему, и он смотрел в них, как в небо.

Что-то тёплое растеклось в его груди, растапливая, как оттепель, ледяной ком, всегда готовый взорваться в нём неистовым иглистым бураном. Смотрел, покуда мог…

Парамон скосил холодные, как вода, глаза на боярышню, и на переносице у него собрались морщины.

– Без замаха! – привставая, гаркнул старый Добрыня почти с восторгом. – Без замаха распластал!

– Прости, княже. Но это не всё, что сказать хотели, – заговорил брат Парамон, заступив Неждана от боярышни. – Неправды за твоей спиной не только Соловьём творятся. Покрывал его кто-то…

Последние слова потонули в ропоте и возгласах очнувшихся людей.

Князь, словно выпуская дикость, не сдерживая взгляд и голос, зарычал, вставая:

– Мерянина в колодки! С мешком на голове! И сторожить! А ты!.. – Он ткнул рукой в Парамона, помолчал мгновенье, словно подавляя рвущегося наружу зверя. – И остальные – за стол. После расскажете. Если неправда – конями порву…

– Мёда ему! – загудел Добрыня. – Полную чашу! – Потом словно спохватился и добавил: – Дозволь, княже? От твоего стола.

Князь кивнул. Неждану, высматривавшему только синь весеннего взгляда, с опаской обойдя слегка застонавшего Соловья, челядинец толкал в руки большую деревянную чашу.

Неждан потерял синие, манящие его, как птицу небо, очи, нашёл княжьи рысьи глаза, вжал пальцы в ребристые узоры и, склонив сначала голову, сделал глоток сладко-терпкого, кольнувшего нёбо мёда. Глотнул ещё, передал Акке, тот отпил, передал Гуди, Гуди макнул в чашу усы, протянул чашу Годинке.

Тот, боясь расплескать от бьющейся в ладонях дрожи, сжал чашу так, что пальцы овосковели, и, втянув в рот пахучую густую жидкость, понял, как же пересохло в горле, как хочется глотать и глотать… Но справился, ткнул ошеломлённо ворочающему шеей старшине, он оторопело глотнул и, не зная, что делать, протянул купцу, чинно, с поклоном допившему.

– А что же не сам всё выпил? – вновь по-кошачьи спросил князь.

– С ними, – ответил Неждан, – лихо хлебал, с ними мёд твой делю.

Добрыня одобрительно загудел, боярин Путята сидел прямой и твёрдый, как кол.

Дружинная стража уже тянула Соловья к проходу. Не зная, куда сесть, Неждан ещё раз обвёл столы глазами. Наткнулся опять на взгляд небесных глаз, застыл. Парамон подтолкнул его туда, где скрипели кожей ремней бородатые, прочер