Зверь Божий — страница 32 из 39

– Оттого, – сузив острые глаза, проговорил князь, – что по тем погостам потатчики и сидят. Людишек на продажу в мешке не спрятать. Те погосты ведомы? – метнул он взгляд на монаха в клобуке.

Монах кивнул.

– А ты что скажешь? – наставил внезапно на Неждана тяжёлый, как топор, взгляд Добрыня.

Что говорить Неждан не знал, переступил с ноги на ногу…

– За князя бился, а молчишь… – слегка повёл бородой Добрыня.

Неждан снова переступил обутыми в лапти ногами, глянул в пол, потом на сидящего князя и ответил:

– Когда бился, князя не знал.

– А за что кровь лил?

Неждан молчал.

– Ну?! – загудел, впрочем не зло, Добрыня.

– За дитя, – буркнул Неждан исподлобья.

– За дитя… – эхом повторил Добрыня, повернулся к монаху и спросил: – Принёс?

Тот из складок чёрной одежды вытащил Нежданов меч в старых покоробленных ножнах на новом, в серебряном наборе ремне.

Добрыня принял, вынул клинок до середины, осмотрел, закивал, сощурясь.

Когда его толстые пальцы сомкнулись на рукояти, Неждан засопел и помимо воли дёрнулся к мечу.

– Не пыхти, – охладил Добрыня, вставая.

Встал и князь. Принял меч на две руки, шагнул вдруг к Неждану, скрипя кожей, застегнул ремень поверх рубахи и отступил на шаг.

– Кланяйся! – загрохотал Добрыня, словно стоял перед сечей. – И помни, в лице княжьем Руси кланяешься и ей в верности клянёшься! И за твоей спиной Русь теперь, а не только за княжей!

Неждан стоял, не понимая происходящего. Твёрдая ладонь брата Парамона подтолкнула его в спину, и он, послушный ей, склонил голову и плечи. А когда распрямился, князь ещё с минуту смотрел ему в глаза и только потом произнёс:

– Ступайте.

Парамон вывел Неждана в полумрак перехода.

Князь вернулся на лавку, а Добрыня пророкотал:

– Каков волчок, крепок как… как мороз! Племянника Путяты враз осадил! В младшую дружину его…

– Он сам себе дружина… – прервал князь, о чём-то думая.

– А что, – сощурился пытливо Добрыня, – не боишься, княже, больше? Вдруг и сей предаст?

– Кто за дитя бился, Руси не предаст… А если предаст, хоть чем предаст доверие – люто казню. Все запомнят… – ответил князь, повернул взгляд к монаху и распорядился:

– Список старшин по мерянским погостам.

Тот выложил пергамент, а за ним кусок кожи, скрученной в трубку, и прошелестел, странно выговаривая:

– А этот от протоиерея Спасо-Преображенского собора Чернигова-Северского. К митрополиту Киевскому Михаилу брат Парамон принёс. Городские старцы Чернигова здесь. Кто под дела твои, княже, подкоп ведёт…

– Читай, – тихо, но по-звериному страшно прошептал князь.

– Это княжий пояс, – остановил вдруг Парамон Неждана.

Сзади их подпирал мрак длинного перехода, спереди обрубленный падающим из окон острым дневным светом.

Неждан провёл пальцами по серебряным клёпкам, узором бежавшим по толстой, обхватившей его бёдра коже, по пряжке и только сейчас заметил, что кожа багряна.

– Это княжий пояс, – повторил брат Парамон, словно хотел этим сказать большее. – Понимаешь?

Неждан ещё раз пробежал по клёпкам, нащупал привычную уже рукоять меча, потянул немного, втолкнул обратно.

– Понимаешь? – настойчиво переспросил Парамон.

Неждан мотнул головой. Парамон тихо вздохнул и сказал:

– Иных плащ с княжьего плеча вяжет крепче цепи… Будешь собой и с Богом – любой подарок по плечу будет… Идём далее.

Развернулся и зашагал, как всегда не оглядываясь.

Ноги вынесли боярина Путяту из терема. Но самому ему казалось, что он ещё там, за княжьим столом. Видит и слышит, раз за разом слышит не бормотание монаха, не блеяние новгородского купчишки и даже не то, что тявкал лапотный щенок. А княжьи и Добрынины переговоры и змеиный шёпот грека Анастаса в княжеское ухо.

По улицам Путята проехал ровно, не замечая ни людей, ни того, что конь дважды оступался. Позади тряслась в возке дочь с девками и мамкой.

В своём дворе, слезая с седла, Путята заглянул коню в лиловый безответный глаз и нарочно больно дёрнул поводья, потом сильно, не глядя, ткнул их, сжимая в кулаке, холопу. Попал в бороду. И, не в силах больше сдержаться, стеганул плетью бросившуюся из-под крыльца под ноги любимую суку.

По ступеням влетел, отпихнул кружку, что тянула ему статная девка, чьи груди он сжимал ещё этой ночью. Кружка разбилась, квас зашипел меж половицами. Путята хлестнул девку ладонью. Метнулся в свою светлицу и сел там среди клеток.

В своих прозрачных ивовых и камышовых застенках над его головой скакали и перепархивали птицы. Здесь пахло помётом, овсом, пересушенной мятой и деревянным маслом. Здесь под вечный пересвист пленников, которых он сам, даже будучи летним человеком, ловил по весне в полях и перелесках со страстью, не прошедшей с детских времён, ему думалось легче. Здесь он мог поменять птицу, если она была хороша, на обрубок серебра, сапоги, нож или зерно. Здесь, споря со смердом о дроздовой трели, мог забыть о боярстве. Хотя было время, когда сам засёк в недалёкой веси двоих, что взялись насмехаться над боярином, устраивавшим осеннюю охоту на щеглов и овсянок.

К нему без стука внёс маленький туесок с водой щуплый, быстрый, остроносый человек с блестящими глазами. Неприметный, незапоминающийся, словно вспорхнувшая с ветки пичуга.

С ним, своим обельным холопом[88], Путята с детства плёл из конского волоса тенета для птиц. Их даже секли вместе, когда они сбегали мальцами с подворья ставить силки на дроздов. Его и звали среди боярских холопов по-птичьему – Чижом, только боялись как ястреба.

– То правда, что по посадам чернь несёт! – без предисловия заговорил Путята, и его сухое лицо стало похоже на череп. – Урман, что к монахам затесался, выволок из какой-то норы смерда, который притянул сюда Соловья! Гюрята под Черниговом не смог ему укорот дать! А Соловей-то – дурак! Лучше бы щенок сей его прирезал!..

Чиж покивал и поскрёб зачем-то пальцем, похожим на птичий коготок, донце клетки, в которой скакал пёстрый щегол.

– Добрыня, старый кабан, ещё с Ярополковых времён на меня косо смотрит! Хотя тогда от воеводы Блуда ему для Владимира я вести носил! Под мечами ходил! Ты что всё киваешь?!

Чиж растёр в ладонях овёс из мешка, понюхал, словно клюнул, и ответил:

– А чему не кивать? Что говоришь, и сам знаю. И то ещё, что если князь за Соловья как за нитку потянет, то и до тебя дотянется…

– Уже тянет! – вскакивая, рявкнул Путята, птицы загомонили, словно в лесу перед вихрем.

– Чу-уть, чу-уть, – зацокал им Чиж. – Тянул, да перетянул. Князь, как встарь, кровь почуял. Сомлел Соловей.

– Насмерть?! – то ли с тревогой, то ли с надеждой воскликнул Путята. – Как знаешь?

– Не насмерть… да только не он, а дружинный недорезанный Гюряту упомянул… От верного человека знаю. А вот что, – вдруг резко наклонив голову набок, заговорил Чиж о другом, – правда, что смерд тот от боярышни нашей глаз не отводил? И что сыну сестры твоей, Шумиле, лицо побил, как холопу…

Путята сжал губы в нитку, хотел было опять вскочить, но сдержался. Чиж, снуя между клеток, ловко рассовывал в них крошечные блюдца со свежей водой из туеска.

– А ещё холопы по терему и по городу понесли, что князь щенка смердящего опоясал… А он тиуна[89] со двора, как и Шумилу, бил…

Путята вдруг успокоился, посмотрел на птиц, послушал, как они выводят последние коленца перед тускло накатывающимся закатом. Пожевал сухими губами и, почесав под так и не снятой шейной гривной, сказал:

– Возьми сколько потребно, Соловья ночью сегодня удавить надо. И дочь сюда кликни. А после Шумилу мне найди… Нет, сперва Шумилу…

– Да найден… – сморгнул по-птичьи Чиж. – А не жалко? – словно смекая что-то, сощурился он. – Своя кровь-то…

– Дурная, если смерду дал себя по щекам хлестать. Не зря я его до поры от себя дальше держал. Гюряте человека пошли.

– Уже скачет.

Шумила ввалился в светлицу через минуту, как из неё выскользнул Чиж.

Зелёного плаща на нём уже не было, на груди бурело пятно въевшейся в рубаху крови. Красивое лицо делали звероватым дёргающаяся ноздря и красные гуляющие глаза.

«Пьян, – с отвращением подумал Путята, однако чувств не выдал. – Дурная кровь… Все они таковы – от урманского корня… Зачем отец сестру за урмана отдал? Сам подох и её сгубил».

Но заговорил ровно и по-отечески, словно успокаивая, но так подбирая слова, что только раздувал и без того съедающее Шумилу пламя ярости.

– Князем опоясан, отступись… – почти ворковал Путята.

Шумила стоял, качаясь от жажды мести и хмеля. Слыша в дядькиных словах только позор, вдруг крикнул, не сдерживаясь:

– Это не только на мою, на твою голову! Бояр чистородных смерд в лицо бьёт! При дружине, при нарочитых мужах! При князе!

– Ав поединке совладаешь? – вдруг подобрался Путята, словно собираясь захлопнуть силок. – Люди много про смерда сего говорят…

Шумила запыхтел гнусным дыханием, заворочал глазами. Путята чуть поморщился, но так же ровно спросил:

– Или что надумал?

Шумила выдохнул ещё и гавкнул уже от двери:

– Надумал!

– Вот и славно… – едва слышно прошелестел сухими губами Путята ему вслед. – Вот и славно, что дурная кровь дальше мыслить не даёт, – добавил он ещё тише и подумал, смотря на дрозда, чистящего пёрышки: «Всё равно на него ничего не оставил бы».

В дверь словно впорхнул Чиж.

– Боярышню зови, – распорядился Путята. – И дверь оставь, вонь здесь.

Когда вошла, поклонившись, дочь, уже высвобожденная своими девками из тяжёлых складок затканной цветами парчи, в простой, но тонкой понёве, с косой в руку толщиной, Путята невольно залюбовался. Глянул в синие глаза, и словно что-то отмякло в его сердце. Едва заметно только Чижу он мотнул бородой и непритворно ласково сказал:

– Хорошо, что зашла…

– А почто звал-то, батюшка? – прощебетала боярышня, взмахнув ресницами.