– На тебя посмотреть, одна ты отрада. Да птицы… Гость новгородский мех лисиц снежных привёз, возьми, будет тебе зимой на опушку… Ступай, ступай.
Когда боярышня, поклонившись, недоуменно вышла, долго ещё смотрел на дверь, которую за ней притворил Чиж, и вдруг выдавил:
– На мать… Как на мать похожа… Её впутывать не буду, Шумилы хватит. Ты всё слышал?
Чиж дёрнул головой, а Путята, вновь очерствев, продолжил:
– Тайно у неё платок или цепочку возьми и отправь с холопкой, что покраше, к муромскому смерду. Пусть скажет, что боярышня завтра в ночь зовёт его. И Шумила пусть про то прознает.
– А смерд пойдёт? – приподнял бровки Чиж.
– Я ходил! – резко ответил Путята. – За такой же, как она… Бежал!
– А с чернавкой что?
– То сам знаешь, – воткнулся в Чижа непроглядными зрачками боярин.
Тот опять по-птичьи дёрнул головой.
Брат Парамон вёл Неждана не к гриднице, где пировал князь.
Через одни из многочисленных сеней, где Парамону на ухо пошептал что-то мешковатый монах, они пришли в длинный поруб с частыми оконцами под потолком.
В дальней узкой стене была широкая, сейчас открытая дверь.
Посередине стоял стол с лавками, по стенам лежанки. Над ними висел скарб и оружие. Частью в дверь, частью в дыру в низком своде тянулся слабый сиреневый дым от очага, по-урмански обложенного камнями прямо на земляном, засыпанном соломой полу. За столом сидели люди. Кто-то лежал у стен, кто-то возился у огня. Слышались смех, разговоры и мерный стук молота из недалёкой кузни. За порогом копошились куры. Пахло дымом и густым потом людей, привычно и долго носящих на себе толстую кожу и железо.
К Неждану сбоку подлетел хмельной Годинко, Гуди приподнялся с лежанки.
Парамон оглядел задымлённое пространство, кивнул чему-то и сказал:
– Здесь тебе быть пока.
И вышел.
– А вот, – зачастил Годинко, – места нам, спать! Я уж вещи развесил.
Он мотнул головой туда, где уже сел Гуди и где со стены свисали синие плащи обоих урман.
– Акке кольчуги их к кузне понёс, от ржи в бочке с песком катать.
После ночёвок в лесу среди всхрапывающих коней и звёзд, брызжущих серебром, пробуждений от птичьего пересвиста в холодящей, пропитанной росой рубахе здесь всё казалось Неждану чужим. От запахов до звуков. Он переступил лаптями, оглядывая исподлобья стены и людей.
А Годинко, увлекая за собой, между тем продолжал:
– Гриди, у кого семьи нет, тут живут. У остальных свои дворы. Я вызнал. Только тут многим семьи и не нужно… От княжьего стола кормятся…
Вдруг с лавки поднялся тот самый огромный дядька с детскими глазами, что подливал Гуди и Годинке браги за княжьим столом, и, воззрившись на Неждана, загудел:
– Славно! Славно, братие!
Многие повернули головы, а дядька уже тормошил не замеченных раньше холопок, толкая их зачем-то к двери.
Неждан понял, отчего поднялась суматоха, когда вслед за остальными на широкий багряной кожи пояс с серебряными клёпками, охватывавший ему бёдра, уставился и Годинко.
Воины цокали языками, смотрели с одобрением, как Гуди, с восхищением, как Годинко. Но были и глаза, которые вспыхнули завистью, однако тут же погашенной улыбкой быстрее, чем в воде гасят лучину.
Холопки расставляли на столе птицу и мясо, пытаясь увернуться от хватающих их твёрдых ладоней.
– За Славу твою выпьем! – опять радостно прогудел дядька и указал на стол, где уже сидел Сигурд.
Неждан кивнул, но шагнул сначала к Гуди, помог ему подняться.
За столом опять загудели с одобрением. Гуди благодарно кивнул и тихо проговорил по-урмански, указывая глазами на меч, сделав рукой движение, словно отстёгивает его.
Неждан понял, отстегнул от пояса ножны и повесил рядом с синим плащом.
В здоровенную овальную чашу с искусно вырезанными коньками, зажав под мышкой мех, посечённый урман выдавливал локтем тугую коричневую струю. Пена шипела и поднималась облачком.
– Рёрик, сколько коров надоил, пока выучился? – захохотал кто-то.
За ним, рассекая бороды ухмылками, засмеялись остальные.
– Много! – неожиданно чисто по-славянски ответил Рёрик. – Только бешеных.
Садились не по старшинству. За столом мешались урмане и славяне.
Мешались и языки, но казалось, все понимают друг друга. Как наверняка без слов понимали, что делать, когда бились плечом к плечу.
Гуди и вернувшемуся Акке это было знакомо, для Годинки и тем более Неждана – внове.
Наполненную братину пустили по кругу чинно. Потом пили, как кто хотел. Смеялись и ревели, пригнали со двора холопа и заставили дуть в пищик.
Вечер сгустился за дверью лиловой темнотой, дым от очага стал розов. И всё, что помнил Годинко, это Неждана с собой рядом и тусклую через этот дым красноту щитов, висящих по стенам. А потом тут же за столом заснул. Тяжёлый, как гул тех урманских слов, которыми перебрасывались Гуди, Акке, Сигурд и ещё двое.
Неждан отволок его к лежанке, лёг по соседству, но спать не мог.
Маслянисто сизы и жёлты были отблески пламени на железе, которого тут было больше, чем где бы то он видел раньше.
И слишком много слов было сказано о нём…
То, что с каждым разом приукрашивая, нёс Годинко, уже и не казалось небылью. Это тревожило, будило уверенность, что он по-настоящему может быть страшен. Даже сим познавшим сечи людям. А завистливые взгляды, что бросали некоторые, он воспринял как страх и уважение.
Что-то новое шевельнулось в нём.
Что-то новое…
Да – он сам страх.
Это странно придавало сил. Позволяло смотреть на поседевших и заскорузлых от шрамов людей свысока…
Это была неизвестная ему до сих пор гордыня – страшная, как волчья яма.
На краю стола, над остывшим куском свинины, упёршись мокрой от браги бородой в пропотевшую рубаху, Сигурд слушал Акке.
В темноте у входа один из воев любил прямо на полу холопку. Кряхтел над её покорно распластанным телом, и огромный дядька, которого звали Буревой, но кликали Малом, осоловело водил бронзовой от очажного света головой и бормотал без смысла своё «Славно».
Акке приложился к кружке и переспросил:
– Как воины могли принести клятву бонду? Ингвару Улафсону перед смертью открылась о нём правда. Да, он берсерк. Это видели люди. Но он не безумен.
Ещё несколько урман, глядевших почти трезво, придвинулись по лавкам ближе. Акке откинул прядь с взопревшего лба и, ещё отхлебнув, продолжил:
– Норны вплели в нить его жизни железо славы, поэтому она крепче, чем корабельный канат. Знаешь, что он ещё год назад не мог ходить? Ползал на брюхе. И что сделал первым после побоища в селении, где сам руками рвал троих? Одарил серебром!
Акке вытянул вперёд руку, и в тусклом свете блеснул на предплечье браслет.
– А меч? У него рунный меч! Может быть, меч самих Вельсунгов![90] Такой меч не пойдёт в руку не отмеченному богами…
Урмане зацокали.
– Он даже в несмелых пробуждает отвагу! – не останавливался Акке.
– Ты прямо скальд! – ухмыльнулся Рёрик, опять ловко отцеживая из-под локтя брагу из меха в кружки.
– Даже будь я искусный скальд, – ответил Акке, – сил моей драпы[91] не хватит описать славы, данной богами.
Рёрик одобрительно осклабился.
Сигурд почесал алеющий от выпитого шрам на щеке и неожиданно спросил:
– Что скажешь про монаха? Того, что отверг наших богов?
– А вы, вы не отошли от них? – в упор глянул на Сигурда Акке.
Сигурд сузил глаза и, не мигая, ответил:
– Князь не неволит ходить в свою церковь. Многие носят символ распятого бога, но все мы помним, через что лежит дорога в Валгаллу![92]
– Тогда вот что отвечу про монаха. Каждый из нас готов скрестить оружие с любым воином, и чем выше его слава, тем почётнее наше место на пиру Одина! Но кто, ответь мне, Сигурд, кто готов выйти биться с сейдром?! Воины заворочались, невольно потянувшись к амулетам.
– В лесу, на той поляне, где взяли мерянского хевдинга[93], от сейдра наши сердца стали жидкими, а колени слабыми, как воск…
– Меряне – те же финны, – вставил Рёрик. – Нет никого сильнее в сейдре, чем они. Это говорила моя бабка, а ей за ворожбу несли сыр со всего фьорда…
Акке кивнул, содрогнулся, вспоминая, и продолжил:
– Там резали перед истуканом детей и баб, там воздух был густым от сейдра… Мы завязли в нём, как мухи в растопленном сале… Никто из нас не мог шевелиться и даже дышать этим воздухом. Кроме двоих. Один, прикрытый щитом славы, рассёк колдовство, как меч кожу, второй – этот монах…
Акке замолчал. Молчали и остальные, в очаге щёлкнула ветка.
– Что, – попробовал ухмыльнуться один из урман, – он сразил там Гренделя?[94]
– Нет, – серьёзно ответил Акке. – Расширил этот разрез собой. Просто, без слов и страха шагнул в ужас…
– И? – не выдержал напряжения Рёрик.
– Ней-ждан, – сделал паузу Акке, – он вырвал глаз колдуну-хевдингу. А вы сами свидетели того, что он может делать только свистом…
Вой выдохнули, казалось, что с них даже слетел хмель.
– А монах поверг в огонь истукана, словно простую колоду… – продолжил Акке. – Монах – воин. Может, он и не перейдёт Радужный мост, но бросить вызов способен даже драугу[95]… Раненого хирдмана[96] он отбивал только палкой с крестом, будучи раненным в бедро. От троих… Не упал на колени, пока не подоспел Нейждан и не срубил тех троих. Всё, что говорю, – видел я, и глаза Гуди Матсена видели.
Гуди кивнул, а все оглянулись туда, где у стены на лавке, подложив под голову руки, лежал, всматриваясь в корчащиеся под кровлей тени, не понимающий ни слова Неждан.
– Славная сага! – по-урмански сказал Рёрик, пихнул в плечо Буревоя и добавил по-славянски: – Мал, слышал? Славно?