– Думал проучить его, с поручниками высечь, чтоб место знал! Теперь убью!
– Только не на подворье! Не на подворье… – запричитал Чиж.
– По пути перейму.
– На тебе родовая честь держится!.. – опять заелозил Чиж.
Шумила осел обратно на лавку, поворочал в голове мысли и вымолвил, глядя на серебряную застёжку своего зелёного плаща:
– Когда дядюшка к праотцам уйдёт, при мне будешь. Уж я наведу порядок! Скоро уж…
Чиж закланялся, закивал, отполз задом и юркнул в дверь.
Боярин Путята кормил птиц, исчиркавших криками тишину. Чиж вошёл в горницу и встал у двери, по обыкновению склонив остроносую голову набок.
– Ну? – спросил боярин.
– Сделал, – ответил Чиж, переложил голову с одного плеча на другое и, сощурившись, поинтересовался: – А всё ж не жаль Шумилы? Своя кровь…
– Кто дурака жалеет – тому себя не жаль, – оборвал боярин. – Соловей что?
Чиж кивнул, будто клюнул что-то, и просто сказал:
– Всё.
Князь метался по покою, как попавший в яму хищник. Его пальцы до белизны вцепились в медную чашу, которую он словно боялся отбросить. Ибо, выпустив её из ладони, впился бы рукой в горло всякому. В глазах его бесновался уже не сдерживаемый зверь так яростно, что старый Добрыня сидел ровно и напряжённо. Следил, хотя качал князя ещё мальцом на колене.
– Здесь, под моей рукой! Под моей!.. – зарычал князь и, так стремительно метнувшись, что Добрыня даже двинулся отстраниться, приставил своё лицо вплотную.
Добрыня взгляда не отвёл, только ещё раз ненамеренно шевельнулся, заметив, как в углах княжьего оскаленного рта под усами белеет пена.
Князь так же внезапно прянул назад и вдруг, смяв руками, запустил чашу в стену. Сплющенным краем она ударилась о бревно и, открошив светлую щепку, зазвенела по полу.
Добрыня, почувствовав, что княжий гнев хоть и не сошёл на нет, но временно утихомирился, и зная по опыту, что теперь князь будет обидчикам мстить по-рысьи, тихо, беспощадно, внезапно и до конца вымолвил:
– Почто Угрюма насмерть затоптал? – И, не давая князю опомниться, уже резче накатил: – Он тебе правдой служил!
Князь дёрнулся всем телом, прошёл по светлице и, зацепившись ногой за смятую чашу, выпалил:
– Не доглядел Угрюм твой!
И пихнул с досадой забренчавшую уже бесполезную медь.
– Он – твой! – гаркнул Добрыня.
Князь ещё метнулся от стены к стене и резко сел, нахохлив плечи и меча на дядьку взгляды.
Утром, когда рассвело, Угрюм, пыточный, доглядывавший за сидевшими в порубе мужик, нашёл Соловья удушенным. Донёс о том князю, и в приступе чудовищной ярости тот затоптал Угрюма тут же, у теперь бессмысленного, как пустой куль, тела мерянина.
– Что делать будем? – спокойнее спросил Добрыня.
Князь посмотрел на тусклую смятую чашу на полу, подумал и, расправив плечи, ответил:
– Соловья по городу пронести со стражей. Бирюч[97] пусть ревёт: поганого мерянского волхва и татя князь казнил. Перед тем узнав, кто ему потатчиками на княжьих землях были.
Добрыня поразмыслил и добавил:
– Глядишь, у кого в пуху рыло, и проявятся, забегают. А по Гюряте Черниговскому что?
– Со вчера уже скачут, – мстительно скривил губы князь, и снова зверь шевельнулся в его глазах.
Измятый, но довольный Годинко нашёл Неждана чистящим меч в пустой гриднице.
Буревой-Мал учил его, как одним лишь щитом биться с вооружённым и копьём, и топором, и даже мечом. Хмель вытек липким потом, осталось здоровье и голод. Иссечённые шрамами люди вокруг перестали быть чужими. Годинке казалось, что он вошёл в их общество, как бревно в ряд частокола. Оттого сидящий отдельно Неждан был ему странен, словно валун среди поля.
– Девка на двор приходила! – выпалил Годинко разгорячённо и радостно – развеять тут тишину и эту странность. – Статная! Тебя спрашивала!
Неждан поднял от меча взгляд, в котором ничего не выразилось.
Годинко, слегка замявшись, всё же продолжил:
– Про боярышню вчерашнюю, ту, что на пиру была, сказывала.
Руки Неждана остановились, взгляд ожил, словно там, за глазами, прошла сладкая, как весна, дева.
Годинко, это усмотрев, придвинулся и зажурчал:
– Как огни погасят, ждать тебя боярышня будет на боярина Путяты подворье… С тобой пойду, мне девка та мигнула… А где подворье, я вызнал, тут его всякий знает…
Неждан втолкнул недочищенный меч в ножны, в его груди заходило что-то, он встал.
Годинко оглянулся и прошептал ещё:
– Только с княжьего двора надо тайно выбраться…
– Выберемся, – ответил Неждан так, что Годинко подивился – ранее таково Неждан не говаривал, делал лишь так, как урман с крестом велел, и говорил, словно тот же урман его устами шевелил, а тут – будто иной стал.
В полдень в город вышли вместе с Рёриком и Буревым.
Акке и Гуди в синих плащах, Годинко в хазарских сапогах, Неждан как был – в своей рубахе и лапотный. Но с княжьим поясом, пересёкшим грубое, ещё матерью тканное полотно бордовой полосой.
Ветер прозрачными пальцами тянул по небу длинной пряжей дымы.
Шагая позади, Неждан чувствовал взгляды, слышал шепотки и, опустив было голову, заспешил в серёдку – за Рёрика и Гуди. Но увидев, как некоторые мужики, глядя на него, не на огромного Буревого-Мала, на него, примолкая, стягивают шапки, как провожают его взглядами бабы, голову поднял. Рука сама собой взялась за красную кожу пояса.
Он, это же он сам добыл себе судьбу, полонил Соловья. Он – несокрушим! Князем отмечен! Отчего ему смотреть снизу на тех, кого он заведомо выше!
Даже смрад кожевен от реки, городская вонь и гул теперь не были чужими. Стали частью мира, воздающего, как ему казалось, испуганный почёт заслуженно.
Он глянул на свои потемневшие, истрёпанные лапти и вдруг сказал, опять так на себя непохоже, что Годинко вновь подивился:
– Сапоги мне надо.
– А? – переспросил Буревой.
– Са-по-ги! – втолковал ему, ухмыляясь, Рёрик, прокаркал урманам, указывая на Неждановы ноги, и свернул вниз – к торжищу.
Толстая кожа плотно обхватила Неждану стопы, и, когда он сделал первые шаги, ему казалось, что он и не по земле идёт вовсе. И пока шагал, старательно и гордо переставляя ноги, исподволь посматривал на жёлтые острые носки.
Взятая там же, на торгу, шапка серой меховой опушкой щекотала виски.
Когда он, откинув лапти, натягивал сапог, Буревой морщил лоб, и Рёрик, хохотнув, спросил:
– Что, Мал, не славно?
– Славно… – с сомнением отозвался Буревой.
– Ну а чего ты? Опоясанному вою в лаптях ходить велишь?
Буревой пожал плечами и кивнул.
В гридницу вернулись сытыми, к закату.
Неждан, сев на свою лежанку, смотрел из-под меха шапки на сапоги и шевельнул в них пальцами.
Годинко подошёл с кружкой и сразу выпалил:
– Кончил князь Соловья, бирюч о том по городу кричал, а мы и не слыхали…
– Сыне, – прервал голос, от которого оба чуть вздрогнули.
Годинко попятился к столу, из перехода, такой же тёмный, как полумрак за его спиной, вышел Парамон. Окинул взглядом сапоги, шапку, задержался на княжьем поясе и ровно произнёс, разворачиваясь уходить:
– Меч возьми. Ночь не здесь проведёшь.
Шагнул ко мгле перехода, но остановился.
Неждан, упрямо поджав губы, не шевелился. Годинко ещё отодвинулся, к двери. В тишине было слышно, как на дворе переговариваются и смеются гриди. Он шмыгнул к ним.
Помолчав и всё так же не оборачиваясь, Парамон добавил:
– У монахов ночь проведёшь. Таинство крещения есть последний шаг к Богу. Следует побыть вдали от мирского. Одному, подумать.
Неждан метнул взгляд на двор, замялся и, вдруг встав, выговорил, глядя исподлобья в тёмную спину:
– Так вся жизнь пройдёт…
– Мимо тебя не пройдёт, – прервал Парамон. – Твоя жизнь в тебе, а не снаружи. Снаружи тебя лишь жизнь других.
Неждан стоял упрямо и молча, только пальцы шевелились.
Парамон помолчал ещё и, прикрыв глаза, произнёс:
– Упрямство копит гнев Божий.
И резко шагнул в густеющие сумерки перехода.
Неждан не двигался. Только синие искры, льдисто плясавшие перед глазами, остро бежали по плечам, загривку и, засев в серёдку позвоночника, наполнили его колючим, звериным и несгибаемым упорством. Пальцы уже привычно потянулись к серебряному набору на поясе. Вдруг он резко наклонил голову и плечи к выходу и заставил ноги торопливо переступать за ними к двери.
Навстречу от бревенчатой стены отлепился Годинко.
– Как огни потушат, – тихо, но упрямо, словно Годинко мог воспротивиться, выговорил Неждан, – пойдём. Возьми костей псам, что в клетях сидят, сейчас дадим, чтоб ночью на нас не брехали.
Дядька Мал, нянчивший на лавке двух толстых щенков, опять по-детски наморщил лоб.
Гридь собиралась спать медленно. Сначала долго вечеряла, потом неторопливо укладывалась, ворочаясь и сопя.
Неждан ждал, когда все уснут, внешне терпеливо, но внутри у него всё клокотало – он злился. Гуди болтал с Годинко, спрашивая, как что зовётся по-славянски, никак не мог угомониться Рёрик, долго сидел у стола Сигурд. Все эти сопящие и разговаривающие люди словно нарочно встали между ним и весенней, раз за разом проходящей во взбудораженных мыслях девой.
А она плыла перед глазами в изменчивых, заставлявших дышать чаще образах… И ни один из них схватить он не мог, а если бы и схватил, то всё равно не знал, что будет делать… Что будет, когда один на один окажется с ней на мягком, душистом, окутывающем сене…
Губы, губы у неё как лесные ягоды… Может быть, она мягче и податливей сена и сладка, как малина…
Белянка туманно всплыла на краю памяти и исчезла, словно оттеснённая. Чресла томительно шевельнулись, властно подчиняя себе помыслы.
Когда гриди уснули, а холопы попрятались по своим клетям, он дал Годинке знак.
Вышли тихо, как бы по нужде. Собаки перебрехивались за частоколом, мерцали из кузни угасающие остатки жара. До нужников не дойдя, по холодным дровам вскарабкались наверх поленницы. Неждан зацепил полено, оно загремело. Досадливо прислушиваясь, он перелез на тесовую крышу амбара. Лёгкий от нетерпения, Годинко влез за ним. С крыши, оглядываясь, перепрыгнули на частокол, и Неждан, перевалившись между кольями, разжал руки. Приложился впотьмах о землю. Годинко, помешкав, кулём свалился следом и замер, потом ткнул Неждана и мотнул головой в чёрную как сажа улицу. Неждан всмотрелся, а Годинко влажно зашептал в ухо: