Зверь из бездны — страница 59 из 67

Кудлатый пес, обожравшийся настолько, что мог передвигаться только ползком, зевнул, лениво перекатился к центру двора, и там его стошнило человеческой плотью. Затем он заметил глядевшего в щелку мальчишку, незлобно гавкнул и уполз в кусты – дрыхнуть. Он понимал, что достать мальчугана все равно не сможет, да это было и ни к чему: еды для пса-людоеда вокруг имелось в избытке.

Мальчик беззвучно вздохнул и отошел от окна, если можно назвать окном узкую, похожую на бойницу прорезь в толстостенном, вросшем глубоко в землю срубе. Глаза не сразу привыкли к кромешному мраку сырого погреба, едва разбавленному нервно мигающим светом догоравшей лучины. Но по густому, с хрипотцой голосу он безошибочно узнал говорившего:

– …Сказывают, ведьма могёт лишить любого мужика его мужеска достоинства! – вещал Папильон, с аппетитным причмоком вурдалака обсасывая ребрышко, судя по размеру, принадлежавшее ребенку лет пяти. – Но, опять же, могёт и возвернуть мужицкую силу, ежели хорошо попросить! Однажды некий нотарий обнаружил, что у него нет уда! Ну, совсем нету! Просыпается он в полночь, дабы воссесть, как полагается, гузном на горшок, лезет под подол ночной рубашки, хвать – а на месте хрена голо, как коленка! Поначалу бедняга кинулся искать: вдруг, думает, обронил куда свое сокровище. Под кровать заглянул, под дрессуар[75], даже гардероб отодвинул – вдруг его уд туда случайно закатился. Но нигде не было уда! Покручинился тот нотарий, но делать нечего – пошел на поклон к местной ведунье. Та привела его к древу и приказала взобраться на самый верх. Там обнаружилось гнездо, а в нем – цельная куча всяко-разных удов, каких только нет! И большие, как у осла, и поменее, и совсем крошечные. Велела ведьма нотарию, чтоб он взял себе один. Ну, тот, не будь дураком, выбрал самый какой ни на есть громадный, что твоя оглобля! А ведунья ему и говорит: «Нет, сударик, этот не тронь! Сей уд принадлежит одному архиепископу, с которым у меня имеются свои делишки!» В общем, долго ли, коротко ли, а токмо всучила ведьма нотарию силком один из самых неказистых удов, а взамен заставила подписать кровью договор о том, что он вручает свою бессмертную душу дьяволу в безвозмездное пользованье… Ты что, не веришь мне, Бернадетта?

– Знамо дело, не верю! – проворчала бледная, измученная мать. – Это, поди, вовсе и не нотарий был никакой, а… не ты ли сам, любезный Папильон? Ибо срам твой, мало того что еле виден из-под тучного брюха, так еще и восстает все больше на отроков смазливых, чем на жену, Богом даденную…

Отчим взревел от обиды и метко запустил в Бернадетту обглоданным мослом. Кость угодила матери прямо в глаз, и теперь уже она завыла от боли. Но тотчас же опомнилась и вцепилась Папильону в редкие седые космы. Загремела упавшая на пол посуда. Мальчик поспешно отвернулся, чтобы не видеть опостылевшей сцены, которая с завидным постоянством повторялась с тех пор, как местный кюре обвел вокруг алтаря вдову печника Бернадетту и рыбаря Папильона. В каждодневных сражениях между матерью и отчимом, как ни странно, всегда побеждала хлипкая на вид Бернадетта. А мальчик уже знал, что Папильон не упустит случая отомстить свидетелю своего позора и сполна выместит на нем собственное бессилие перед супругой.

Над очагом булькал чумазый, словно душа грешника, котел, в котором варилась на завтра голова ребенка. Его вчера притащил откуда-то Папильон, еще живого, и он очень жалобно плакал, умоляя не убивать его. Возле камелька ползала на коленках прозрачная, словно призрак, девчушка пяти лет. Клоди, сестра. Странно, как ее еще не сожрали отчим с матерью. Может, потому что есть там, если прикинуть, было почти что нечего. Скорее, сначала съедят его, Жана, крепкого парнишку двенадцати лет. Хотя до сих пор ему везло: Папильону пока что удавалось отлавливать двуногую дичь в количестве, достаточном для поддержания жизни не только этого жирного борова, но и Бернадетты. Даже Жану и малышке Клоди кое-что перепадало. Обычно дети хлебали жирный наваристый бульон, оставшийся после человечины: Клоди – тихо и отрешенно, а Жан – пополам с горючими слезами, которые он проливал по безвинным жертвам Папильона.

Варево в котле вскипело, и часть его с шипением пролилась на дрова. Внутренность землянки наполнилась густым вонючим паром. Несколько угольков выпали из очага и весело покатились по полу, а затем замерли, светясь сквозь пар, будто волчьи глаза в тумане.

Клоди оставила древнюю как мир игру в дочки-матери («дочкой» служила ей завернутая в старую тряпицу дохлая крыса без хвоста) и подошла к мерцавшему угольку, осторожно ступая босыми ножками по земляному полу да приговаривая:

– И изрек святой папа Иннокентий Третий: «Что же такое человек, если не грязь и пепел?». Душа человеческая есть крепость, осажденная демонами, гарнизон коей держится из последних сил. Точное число злых духов есть сто тридцать три миллиона триста шесть тысяч шестьсот восемь. Они повсюду и везде… Вон, вон сверкают глазища окаянных! Сколько уж я их погасила, а все не уймутся демоны! Вот я вас!

С этими словами ребенок принялся тушить босой пяткой тлеющие угольки. Даже сквозь вонь людоедского варева явственно запахло паленым мясом.

– Ты что делаешь, Клоди, опомнись! – вскричал Жан, оттаскивая сестренку от очага, в который она чуть было не шагнула босыми ножками.

Мать с отчимом тем временем угомонились, и вскоре отяжелевший от обильной трапезы людоед басовито захрапел, а вслед за ним засвистела носом и Бернадетта. День давно уже стал для любителей человеческой плоти ночью, а кромешная ночь превратилась в светлый день.

– Жан… – тихо прошелестела губами в темноте землянки Клоди.

– Чего тебе? – недовольно прошептал в ответ мальчик. – Дай поспать!.. Пятки-то болят, поди? – поинтересовался он уже более мягко.

На некоторое время темнота хранила молчание.

– Беги отселе… – наконец прошелестело во мраке, будто опал листок с безвременно засохшего деревца.

Глава 3Рыцарь на черном скакуне

Как жители целой деревни стали людоедами, как Жан со своей сестрицей чудом избежали участи быть съеденными собственной матушкой и как дядька Папильон получил совсем не то, на что рассчитывал.


Есть людей в деревне Оппидум начали не сразу и не все.

Первая вспышка каннибализма случилась весной 1430 года – той черной весной, когда бургундцы захватили в плен героическую девицу Жанну д’Арк при осаде Компьена. Началось все с того, что у старика Ксавье, который вывозил деревенскую бочку, не стало работы, ибо благочестивые оппидумцы почти перестали наполнять канавы на задворках своих жилищ по причине постоянного недоедания. Не стало работы – не стало и тех жалких грошей, что давали ему односельчане. В конце концов обезумевший от голода Ксавье съел свою дочь – старую деву Мадлон. Ее обглоданный костяк нашли потом в той самой деревенской бочке, куда закинул его насытившийся людоед.

И тут всех словно прорвало. Отцы стали пожирать своих детей, сыновья – матерей, домохозяева – служанок и садовников. Господин не был уверен в слуге, слуга в господине, и кто кого мог, кто кого был сильнее, тот того и ел. Лишь вмешательство местного прево, нагрянувшего в Оппидум во главе сильного отряда, положило конец кровавому разгулу.

Положило, да ненадолго. Ровно через год, в страшном мае 1431 года, когда поганец Пьер Кошон, лижущий задницы англичанам, осудил Жанну как еретичку, увенчал ее «ведьмовской» бумажной митрой с надписью «Ведьма, вероотступница, идолопоклонница» и предал сожжению заживо на площади Старого Рынка в Руане, людоеды появились вновь. Снова отцы жрали детей, сыновья матерей, а мужья жен. Очень быстро дошло до того, что стали поедать мертвечину. Об умершем родственнике или друге, если кто-то еще претендовал на его съедение, судились, как в прежние времена о наследстве, и рьяно доказывали, что съесть его следовало ближайшему родственнику, а не кому другому. Причем часто судья боялся вынести приговор в пользу той или другой стороны, опасаясь, как бы оставшиеся ни с чем не съели в отместку его самого. Деревенька, осененная пасторальными развалинами старой римской крепости на холме, превратилась в сущий ад на Земле.

Когда все слабые, старые и больные вымерли и были съедены, начались массовые убийства. Так продолжалось несколько лет подряд. В один из дней отец Жана, печник Жером также пал жертвой людоедов, ворвавшихся в его дом. Мать они не тронули – видимо, решили, что та чересчур костлява и мосласта для их избалованных желудков, хотя та и была в оное время на сносях. А детей Бернадетта укрыла в подполе – ведь было бы очень жаль, если бы их съела не она, а кто-то другой.

Но Жану и Клоди не суждено было оказаться и в желудке собственной матери. Потому что в сочельник Бернадетта разрешилась от бремени крупным и пухленьким мальчиком. Младенец тщетно оттягивал чахлую материнскую грудь, в которой не было ни капли молока. Тогда родильница стала укладывать двоих старшеньких спать, напевая им надтреснутым голосом старинную колыбельную:

В поле деревце одно

Грустное томится,

И с ветвей его давно

Разлетелись птицы.

Кто к востоку, кто на запад,

Кто подался к югу,

Бросив деревце в полон

Всем ветрам и вьюгам.

Ночью деревце срублю,

Сколочу вам гробик,

Спите, детки, спите в нем,

Как в мамкиной утробе.

Аккурат в Великий пост

Отнесу вас на погост.

Там поплачу, там повою

И в могилку вас зарою…

Затем, когда старшие угомонились, Бернадетта пощекотала младенца, чтоб он поднял головку, взяла со стола хлебный нож и полоснула его по горлышку.

Утром на очаге аппетитно булькала густая похлебка, а мать довольно расхаживала по землянке, приговаривая:

– Горит огонечек, варит котелочек! Полно в нем убоинки, жирной да сладенькой…

– Но откуда убоинка, матушка? – спросил Жан с присущим ему любопытством, каковое не могли заглушить даже страшные муки голода.