Звезда атамана — страница 32 из 46

– Вот и будем лечить своих орлов, – в голосе Каменского послышались обрадованные нотки. – Но докторские микстуры тоже не помешают: кашель олениной не лечится.

Котовский отодвинул дверь вагона, поежился от острого холодного ветра, ударившего ему в лицо, отметил, что под самые колеса вагона подгребается колючий снег.

– Сколько нас продержат на этом разъезде? – спросил он у Каменского.

– Железнодорожники темнят. Говорят, как только поступит приказ, так сразу и отправят.

– Оленина нам сейчас в самый раз. Надо, чтобы повара приготовили из нее горячее. Суп, шулюм, шурпу, что-нибудь еще – они знают.

– На переобмундировку, еду, лечение и прочее нам понадобится не менее трех часов, Григорий Иванович.

– Значит, будем просить привал на три часа. Плюс один час – резервный. Освободимся раньше – раньше попросимся в дорогу…

На разъезде, слава богу, имелся телеграф, Каменский довольно быстро связался с Петроградом и получил добро на четыре часа отдыха – видать, там, наверху, понимали, в каком состоянии находится бригада Котовского.

Конечно, в боевых условиях четыре часа задержки – это нечто сродни отступлению, чуть ли не ЧП, тем более, что генерал Юденич изо всех сил давил на Петроград, хотел ворваться в него, выбить красных; сдерживали Юденича из последних сил, даже дышать было трудно, но Котовскому, несмотря ни на что, дали четыре часа, которые попросил его штаб.

Привал на неведомом разъезде, которых на Николаевской железной дороге было очень мало, по пальцам можно пересчитать, поднял дух бойцов, некоторые даже кашлять и кхекать перестали, уже готовы были идти в атаку – ну хоть сейчас: вот что может сделать короткий отдых и горячий суп из оленины, который быстро и умело приготовили бригадные кашевары.

Котовцев ждал Петроград.


Но Петроград котовцы обошли стороной, в городе бригада так и не побывала, не познакомилась с дивными соборами и площадями, – надо было спешно занимать позиции, обстановка была очень тяжелая, генерал Юденич, которого сами же белые прозвали Кирпичом, подтянул к городу все, что у него имелось, вместе с заначками: и артиллерию, и кавалерию, и диковинные английские танки, пришедшие с севера, не говоря уже о пехоте – главной надежде Кирпича.

Пехоту он ценил, часто хвалил и готов был писать об усталых, пропитанных соленым потом стрелках не только статьи, но и книги, хотя, честно говоря, не писал ничего – не до этого было. О книгах Кирпич только подумывал – вот завершит операцию, возьмут Петроград и уйдет в отставку. А в отставке хорошо… Можно совершать приятные для души действия – сидеть на даче, поглядывать в окна на недалекие воды Финского залива, нехорошо вспененные непогодой и, греясь у пламени камина, либо окопавшись в огромной петроградской квартире, слушая, как за стенами дома погромыхивает холодный дождь, предаться воспоминаниям о войнах на Кавказе.

Из этих воспоминаний может получиться очень недурной том. Его приятно будет иметь у себя в ранце солдатам, вместе с которыми Юденич воевал под заснеженными горными вершинами и штурмовал тяжелые кавказские перевалы.

Вот с таким интеллектуалом и предстояло сражаться Котовскому. И хотя Юденич в Петроград не вошел, – и вообще больше никогда не увидел этого города, Котовский войну эту проиграл, о чем впоследствии и признался.

«Переброска утомленных боями частей бригады на Петроградский фронт, в абсолютном смысле голыми и босыми, колоссально отразилась на боеспособности частей бригады. Повальная эпидемия тифа, чесотка, экзема и простудные заболевания вследствие отсутствия белья, элементарного оборудования и бани вырвали из рядов от 75 до 85 процентов…»

Цифры сами по себе довольно страшные, хотя подлинную картину – в красках, с подробностями – не дают, человек только тогда ужасается беде, когда что-то видит собственными глазами. Так и Котовский. Он мучился от того, что бригада не показала себя в полной силе и красе, не блистала геройством и одновременно – боевым мастерством, как это было под Одессой и Кишиневом.

В сомнениях, в убитом состоянии Котовский, чувствовавший, что вот-вот заболеет, написал в той покаянной бумаге: «В заключение считаю своим долгом революционера заявить следующее: я считаю, что по логике вещей и в высших интересах Республики Советов я не должен командовать бригадой на этом столь важном для республики фронте. Я не военный специалист, и если я смог командовать бригадой на Украинском фронте, то командование на тех фронтах было, несомненно, не так тяжело и ответственно, и ошибки, совершенные там командованием, не были так губительны и смертельны, каковой может быть малейшая ошибка здесь, на Петроградском фронте…»

Григорий Иванович совершенно искренне считал, что он не имеет права командовать бригадой – ни опыта войны в «северных широтах» у него нет, ни таланта, хотя именно в тех условиях обычные петроградские рабочие, объединившиеся в красногвардейские отряды, намылили Юденичу шею так, что тот до конца жизни своей страдал головными болями и чихал в огромный носовой платок, больше похожий на простыню, чем на клочок материи, предназначенный для личной гигиены.

Сочинив многословную объяснительную бумагу и отправив ее в вышестоящий штаб, Котовский свалился без сознания – врачи определили у него тяжелейшее крупозное воспаление легких. С коня он чуть не упал, ткнулся головой в жесткую гриву рыжего дончака и выпустил из рук поводья.

Когда к Котовскому подскакал Каменский и перехватил поводья, комбриг уже никого и ничего не видел, из открытого рта его вырывался хрип.

– Врача! – закричал Каменский.

Откуда-то сверху, из облаков упал жесткий снежный сноп, прицельно накрыл начальника штаба, будто белые жахнули из пушки, вместе с ним зацепил и Котовского, разом ставшего похожим на сугроб.

Так этот сугроб и увезли в госпиталь – лечить. Бригаду, лишившуюся командира, отвели на запасные позиции, и правильно сделали – без хозяина ведь можно все легко растрепать и растерять… Война перемалывала и не такие соединения.

Из госпиталя Котовский вышел в середине декабря девятнадцатого года, – ослабший, худой, на себя не похожий.

Тщательно выскоблив бритвой щеки, он минут пять держал перед собой в печальном онемении зеркальце, неверяще вглядывался в него: на кого же он стал похож? Только глаза были знакомые, свои, да еще – ярко поблескивавшая лысины, все остальное было чужим.

Надо было приходить в себя, становиться самим собою, либо приспосабливаться к тому незнакомому человеку, которым он сделался ныне. Приспосабливаться Котовский не любил, и вообще это было противно, не в его натуре.

На окончательное выздоровление Котовского отправили на благословенный юг, в места, которые он знал, под Одессу, – сырые, пробивающие человека насквозь питерские ветры здоровья прибавить никак не могли, спасти мог только сухой горячий юг. И так уж получилось, – судьба есть судьба, – что туда же, в южном направлении, на переформирование была отправлена и бригада Котовского, получилось это одновременно.

В боях под Петроградом бригаде участвовать так и не пришлось: обстановка сложилась такая, что между противниками происходили лишь артиллерийские дуэли, да винтовочные пикировки, больше ничего не было, поэтому котовцев решили отправить назад, на Украинский фронт.

Своего командира котовцы вспоминали часто, у иного здоровяка, запросто сваливающего кулаком с ног коня, начинали расстроенно блестеть глаза, и сам он потом долго не мог унять озабоченную нервную дрожь, трепавшую его губы:

– И где наш Григорий Иванович сейчас находится? Как он там, жив?

А Григорий Иванович в это время дивился своей слабости, словно бы кости у него обратились в солому, ноги не держали тело и подгибались немощно.

В таком состоянии до Одессы он явно не доберется… И Котовскому дали сопровождающего – опытного старичка фельдшера по фамилии Белозеров, неплохо соображавшего в медицине, но такого древнего, что он, забываясь, Суворова называл Сашкой, а Кутузова Мишкой.

Подцепил старичок Котовского под локоть, прохрюкал что-то себе под нос, и они вместе поплелись на железнодорожный вокзал.

В городе на улицах гудели, суетились, перекрикивались, толкались, объяснялись друг с другом, пели, плясали, пили кипяток из дымящихся кружек люди: Петроград жил своей жизнью, а Котовский и старичок вместе с ним этой жизни завидовали.

Сопровождающий чем-то походил на деда Афроима – суматошного мальчугана с седой бороденкой, человека неопределенного возраста, с пронзительным взглядом и проникновенной, как у проповедника, речью.

– Глядишь, Черное море снова повидаю! – радовался старичок по-детски, обтирал ладонью морщинистое лицо. – Последний раз я его видел, когда война с германцами еще даже не задумывалась.

Котовский молчал. Воздух перед ним уплывал непонятно куда, то ли в сторону, то ли вверх, струился водянисто, исчезал, его сменял новый поток, свежий, было холодно; тяжелые двери вокзала хлопали почти невесомо, будто их сколотили из легких сухих досок, с каждым хлопком в помещение вползали кудрявые студенистые клубы.

Вокзал конечно же не топили, своим дыханием его обогревали люди. Пока старичок сопровождающий куда-то бегал, Котовский провалился в забытье, у него поднялась температура, дыхание сделалось хриплым, свистящим, словно бы в легких образовалось сразу несколько дырок.

Когда старичок вернулся с громким возгласом: «Товарищ комбриг, уедем вовремя, нам в вагоне дали персональные места», – то Котовский на голос этот даже голову не поднял, не шевельнулся – либо в больной одури находился, либо вообще в отключке.

Сопровождающий был опытным медбратом, сориентировался быстро, выхватил из баула пузырек с нашатырем и, пробормотав: «Вот-с какая незадача-то, а!» – сунул комбригу под нос, подержал несколько секунд.

От резкого неприятного запаха Котовский очнулся и, застонав, поднял голову. Не узнал ни вокзала, ни старичка сопровождающего и встревоженно пробормотал:

– Где я?

Старичок начал что-то лопотать, объяснять, где находится Котовский, но тот уже пришел в себя и остановил сопровождающего коротким движением руки: