ЧЕРНЫЙ КОТЕНОК В ЗЕЛЕНОЙ ТРАВЕ
1
Время шло к концу рабочего дня. Совсем немного осталось до звонка — какие-то минуты. Ладонников, сидя за своим столом, отрываясь глазами от листа бумаги обдумать очередную формулировку в месячном отчете лаборатории, видел, что вокруг уже собираются. Вскочить затем по звонку и бежать. Не все, конечно. Есть кто не торопится, просидит еще и полчаса и час, заканчивая начатое дело, — и все это всегда одни и те же. И те, кто сейчас сорвется по звонку и понесется по лестнице сломя голову вниз, — тоже всегда одни и те же. И ничего невозможно поделать: одни будут сидеть, другие нет, одни тянут воз изо всех сил, других нужно понукать на каждом шагу, и главное, нисколько их не заботит, что о них будут думать, как отзываться о них в разговорах, они — от сих и до сих, и до остального им дела нет.
Звонок зазвенел, и сразу все сидевшие наготове рванулись к двери, на ходу кивая Ладонникову: «До свидань, Иннокен Максим… До свидань…» — мгновенно возле двери образовалась небольшая толкущаяся толпа, рассосалась. Ладонников смотрел в опустевший дверной проем, ожидая, чтобы дверь захлопнулась, и тогда снова можно будет обратиться глазами к тексту отчета, но дверь, начав закрываться, распахнулась, и из коридора в комнату с кипой висевших машинных листов у него на сгибе локтя вошел Ульянцев.
— Что, «трасса»? — поинтересовался Ладонников.
Ульянцев молча кивнул.
— А ну-ка, а ну-ка, — не удержался Ладонников и поманил его, попросил положить распечатку к себе на стол.
Года два назад он предложил для определения усталостной прочности деталей в дробилках совершенно новую методику расчетов, сейчас впервые применяли ее в обсчете реальной конструкции, но пока что результат на выходе получался совсем не тот, что можно было бы ожидать. Программисты клялись, что с программой у них все в порядке, десятежды-десять раз проверили-перепроверили, и выходило, что изъян то ли в самом методе, то ли в постановке задачи. Чтобы выяснить это, нужно было составить «трассу» — затребовать от ЭВМ промежуточные результаты решения задачи и после копаться в них, искать место, откуда решение пошло вразнос. Хотелось быстрее обнаружить это проклятое место, разгадать загадку, чтобы не висела над душой, однако две недели не могли получить машинное время, и вот сегодня наконец получили.
— Пусть пока у меня побудет, — сказал Ладонников, прижимая кипу листов у себя на столе ладонью. — До завтра. Завтра получите.
— Да Иннокентий Максимович! — засопротивлялся Ульянцев. — Это ж не ваше дело. А я бы прямо сейчас…
Он был старшим группы, формулировавшей задачу для ЭВМ, Ладонников понимал, как Ульянцеву не терпится нюхнуть «трассу», засунуть в нее скорее нос, но ему самому тоже не терпелось скорее нюхнуть ее. Ладно, если ошибка в постановке задачи, а вдруг в методе? Он был абсолютно уверен в нем, на все сто процентов, но все же холодок опасения овевал душу, не без того.
— Нет-нет, сегодня у меня побудет, — решительно пресек он пререкания Ульянцева.
Ладонников собирался просто глянуть распечатку, скользнуть по ней поверхностно взглядом — и все, удовлетворить свое любопытство и нетерпение, но увлекся, не заметил, как полез вглубь, начал листать складчатые широкие бумажные простыни, пробитые по обеим сторонам частыми круглыми дырочками, уходя все, дальше и дальше от начала, стал искать его, это место, откуда решение пошло вразнос, и ведь знал, что невозможно так вот смаху взять и отыскать, — тут теперь недели, может быть, и недели придется просидеть всей группе Ульянцева, пройти всю «трассу» от точки до точки, пропахать ее носом вдоль и поперек, но вот зацепило — и поехало; сидел, листал, знал, что впустую, а не мог оторваться… Очнулся от телефонного звонка.
Звонила жена.
— Ты что, все на работе? — изумилась она. — Да я тебе просто уж так звоню, просто не знала, что другое подумать. Тебе же у Катюхи на собрании через двадцать минут быть.
— Через двадцать? — Ладонников глянул на часы: да, семь без двадцати трех. Это надо же, полтора с лишним часа просидел как одну минутку. — Чего раньше не позвонила? — подосадовал он. — Теперь домой не успею, чтобы поесть.
Жена помолчала.
— Ну давай я, что ли, пойду тогда, — с виноватостью предложила она потом. — А ты домой тогда, у меня тут готово все.
— Нет, о тебе никакой речи. Придумаю что-нибудь. По пути перехвачу где-нибудь, — быстро сказал Ладонников. — Все, пока, не задерживай больше, побегу. Ребята дома, все нормально?
— Да, дома, все нормально, — с торопливостью проговорила жена.
— Ну все, пока.
Ладонников опустил трубку, поднялся и уложил гармошку распечатки в одну стопу. Надо же, полтора часа — как одна минута. И о собрании забыл.
На родительские собрания и к сыну, и к дочери вот уже года четыре как он ходил сам. Изредка жена, а так, как правило, он. Для авторитета. Чтобы знали: отец пошел, не мать, сам все узнает, что у них там в школе, и если что — поблажек не будет.
Никого из подчиненных в комнате уже не осталось, все ушли. Ладонников снял с гвоздика у двери ключ, закрыл ее и внизу, выходя на улицу, сдал ключ дежурному.
— Поздненько, поздненько, — улыбаясь похвально, сказал свою обычную фразу сивощетинистый старик вахтер, принимая ключ. Ладонников помнил его еще много моложе, хотя и в ту пору уже стариком. Вахтер был прежней закалки, из литейщиков в прошлом, и хорошим работником, по его понятиям, являлся тот, кто уходил с работы основательно спустя после звонка. Чем больше спустя, тем лучше.
— Да уж вот так, — обычно же ответил Ладонников, улыбаясь ему ответно.
Последнюю пору он засиживался именно до этого времени. Прежде засиживался и дольше — и до восьми, и до девяти, без всякой на то особой нужды, а просто хотелось побольше сделать, скорее результат увидеть, пощупать его, так сказать, руками, но последнюю пору приходилось довольствоваться сверх звонка этими вот полутора часами. Желудок что-то стал пошаливать. Раньше мог сутками крошки не взять в рот — и ничего, аппетит только после зверский разыгрывался, а теперь не поест, вовремя — такие рези, хоть на стену лезь. Сегодня же планировал уйти вообще в половине шестого, заскочить перед собранием домой, поужинать, — и вот на тебе: досиделся…
Для желудка, чтобы заглушить уже начавшую прорезаться боль, Ладонников купил стаканчик мороженого. Думал, может быть, в булочную зайти по пути, схватить какую-нибудь сдобу, но перешел через площадь — стояла на углу мороженщица с лотком, и взял мороженое.
Мороженое оказалось подтаявшее, текло, и шел — маялся с ним, слизывал снизу, со дна стаканчика, натекающие белые капли. Сам как школьник. Успеть бы съесть до школы. А то попадешься кому-нибудь знакомому на глаза. Идешь — и шею вытягиваешь, как страус, чтобы на тебя не капнуло.
Однако и не капнул на себя, и не встретил никого, и все успел съесть до школы, — и начавшаяся было резь утихла. Не сняло ее совсем, но как заглушило, придавило словно, и она там замерла.
Большинство родителей на собрании, как водится, были матери. Классная руководительница похвалила Ладонникова:
— А вот у Ладонниковой всегда отец ходит, можете передать своим мужьям. Поверьте, это очень важно, чтобы отцы ходили. Конечно, у всех разные семьи, но все-таки слово отца больше значит, как правило.
Ладонников сидел за одной из последних парт, на него оглядывались с улыбками, замечание классной руководительницы было ему приятно, но он делал каменное, спокойное лицо: да ему все равно.
Дела у Катюхи оказались в порядке, четверки и пятерки, один грех — книги по-прежнему читала на уроках, устали отнимать. Ладонников вслух пообещал пробрать ее как следует, чтоб впредь неповадно, про себя же похмыкал с усмешливостью: э, разве от этого отучишь. Раз с учебой нормально, пусть читает. Ничего тут не сделаешь. Это она в него. Тоже в свою пору читал под партой, вся школьная библиотека под партой прочитана, и что проку, что отнимали да наказывали: на страсть запрет не наложишь. Никогда после не читал столько, сколько в школе под партой.
На улицу после собрания выходили, как обычно, вместе с женой Ульянцева. Сын Ульянцева учился вместе с Катюхой, потому, когда встречались на собраниях с его женой, неловко было просто поздороваться, не перемолвясь никаким словом, и после собрания шли вот до перекрестка, где дороги их расходились, вместе.
— Гляжу на вас, знаете, Иннокентий Максимыч, и так, знаете, обидно становится, — говорила Ульянцева на ходу, заглядывая Ладонникову в лицо. — Ведь своему сколько говорю: сходи, посиди, послушай, что говорят, тебе же самому как отцу полезно будет, — нет, как об стенку горох. Чего, говорит, не вижу надобности, вот если бы, говорит, какое ЧП, тогда бы я да. А так, говорит, раз все нормально, никакого, говорит, смысла.
Сын у Ульянцева ходил в отличниках, Ладонников слышал о нем от Катюхи чуть не в каждом ее рассказе о школе, сам Ульянцев как работник тоже ему нравился, сумрачный, правда, несколько тип, молчаливый, всегда несколько настораживают такие — ну, как они там таят про себя что недоброе, — но хороший работник, и думающий, и добросовестный, что главное, и Ладонников не стал брать на себя грех перед ним, поддакивать его жене.
— Ну, Галина Степановна, это, вы знаете, все индивидуально. Слышали, классная руководитель говорила? У всех разные семьи. Может быть, это самое правильное для вашей — что вы ходите.
— Ага, правильно, конечно. Себе, как легче, выгадывает. Лишнюю чтоб на себя обязанность не взваливать. Чтобы поспокойнее жить ему.
— Ну уж, ну уж, Галина Степановна. — Ладонникову вовсе не хотелось встревать в семейные отношения Ульянцевых, и он решил перевести разговор на другое. — Весна вот какая нынче. Конец мая, а все уже кругом в какой зелени. Совсем лето. Скоро, глядишь, земляника вовсю пойдет.
— А вы ягодник, да? — спросила Галина Степановна.
— Да нет, не особо. Так, с детьми, знаете, надо ведь, чтобы в них чувство природы развивалось. Мы в городах тут очень что-то существенное в себе утрачиваем из-за того, что от природы оторвались. Человек — часть природы, и отрыв от нее… так просто отрыв этот ему не проходит. Наше-то с вами поколение еще не так это ощущало, не так еще все урбанизировано было… вы где росли?
— Я здесь, я потомственная заводская, — отозвалась Галина Степановна. — Но правда, согласна: сейчас вон как все позастроили, громада на громаде, а раньше выше трехэтажного не было. И в лес пойдешь — рядом. Коров, помню, еще держали, свиней, куры по улицам бегали. А сейчас только машины кругом.
Ладонников покивал:
— Вот видите. А я-то лично вообще в тайге вырос, пристанционный поселочек такой небольшой. На железной дороге. «Москвич» свой, — кстати, вы вот сказали, что одни машины кругом, — знаете, почему купил? А вот на эту самую природу детей вывозить.
Они дошли до перекрестка, распрощались, и Ладонников, оставшись один, ускорил шаг. Желудок последние минут пятнадцать снова начало скручивать изнутри жгутами, надо было торопиться домой, заесть скорей эту боль. Что у него вообще такое с желудком? Надо бы сходить в заводскую поликлинику, записаться на прием, пройти обследование… да ведь смешно сказать, все некогда. Уж сколько раз собирался и раза два записывался даже, а не сходил ни разу — все что-то не давало. Со стороны глянуть — да неужто до такой степени некогда, не мог час выкроить? — а начни разбираться — получается, не мог.
2
Жена дома ждала Ладонникова с горячим ужином.
— Перекусил? — спросила она, только успел войти.
Знала ведь его. Сказал, что перекусит, а как это успеть за двадцать минут? А и как не знать: восемнадцать лет вместе прожито. Восемнадцать, ой-ё-ё-ёй! Чуть не вся взрослая жизнь.
— Мороженое съел, — сказал Ладонников.
Катюха уже крутилась тут же, в прихожей. Все-таки с ее собрания, с последнего в нынешнем году, родителям, как всегда, объявляются уже отметки — интересно же!
— Мороженое! — фыркнула она. — Еда тоже. — И спросила с любопытством: — Чего там Вер Александра?
— Будет у нас с тобой разговор! — с нарочитой угрозой в голосе пообещал Ладонников.
— Какой? А что такое? — дочка забеспокоилась. — У меня ничего, я все нормально, а двойка там у меня была по алгебре, так это мне не за ответ вовсе, и она сама же мне ее потом переправила…
— Поговорим, поговорим! — снова пообещал Ладонников. Говорить ему, кроме как о чтении под партой, было больше не о чем, и он просто так припугивал дочь, для острастки.
Валерка в дальней комнате сидел слушал магнитофон, ревущий песней Высоцкого, и не вышел.
— Давай мой руки и садись сразу, — сказала жена. — Я тебе накладываю.
На кухне, когда он пришел из ванной, она первым делом спросила о Катюхе:
— Ну что у нее? В самом деле такое что-то — разговаривать надо?
Ладонников махнул, усмехаясь, рукой:
— Да ну что ты!
Жена успокоилась и села за стол напротив.
— А что ты вдруг так засиделся сегодня?
— А распечатку «трассы» той вот задачи, что по дробилке, с машины принесли. Не мое дело вообще, а принесли — и полез, так и не заметил, как просидел столько.
— Конечно, не твое дело, — тут же подхватила жена. — Ты начальник лаборатории, руководитель, твоя обязанность — задачу поставить и контролировать после. Зачем ты на себя чужие функции возлагаешь?
Ладонников с женой работали на одном заводе, прежде, до того, как он начал «расти», в одном даже отделе, и она знала все заводские порядки отнюдь не со стороны.
— Ну, не мое, не мое, а вот забрало меня, вдруг, думаю, сейчас выловлю ошибку. Повезет — и выловлю, — Ладонников почувствовал раздражение. У жены было в характере — понаставлять его, поучить уму-разуму на ровном месте, и он это в ней терпеть не мог. Главная, может, причина, из-за чего в свою пору всё боялся на ней жениться, хотя она уже с Валеркой ходила, и потом, когда женился и даже Валерка родился уже, первые года два все убегал от нее. Казалось тогда: не задалась жизнь, всю перековеркал себе, не нужно было жениться, ведь знал, зачем же! — смешно сейчас и вспоминать те свои мысли.
— Нет, я просто о желудке твоем беспокоилась, и больше ничего. Ведь ты муж мне. Близкий человек, ближе нет. — Жена улыбнулась ему коротко, пожала плечами. Все-таки она тоже прожила с ним эти восемнадцать лет и тоже обмялась, приладилась к нему; оба они друг к другу приладились, притерлись, а если б нет — разве бы сейчас у них была семья? Ничего б не было. И Катюхи бы не было, еще б до нее расшвыряло в стороны, и рос бы Валерка при живом отце полусиротой. Как вон у многих, глянешь по сторонам.
— Чу́дная пшенка, божественно сварила, — Ладонников, в свою очередь, тоже пошел навстречу жене. Обычная получилась каша, чуть пересолена даже, если по его вкусу.
Жена и знала, что каша совершенно обыкновенная, такая, как всегда, но готовила — и ей стало приятно.
— Старалась, — сказала она с пренебрежительно-довольной улыбкой.
Перед сном, как делал без исключений каждый вечер, Ладонников вышел прогуляться. Прогулки эти он положил себе за правило пять лет назад — с той поры, как выписался из больницы после сердечного приступа. Никогда прежде до того раза не знал, есть у него сердце или нет, не кололо там ничего, не болело, надо было для массовости — и стометровку рвал за отдел, это в тридцать восемь-то лет, и десять камэ на лыжах, причем за очень недурное время, ну, а в волейбол уж за отдел в общезаводском турнире — это сам бог велел как бывшему разряднику. И на одной вот такой игре, взлетев над сеткой, чтобы срезать поданный мяч как следует, вдруг ощутил в груди горячую тугую боль и, не ударив по мячу, так с высоты и свалился кулем на площадку.
Приступ стенокардии — поставили после, в больнице уже, диагноз. И оказалось, что с каких-то пор, несмотря на все твое спортивное прошлое, сердце у тебя больное, ишемическая болезнь сердца называется, да еще, оказалось, на фоне так называемой вегетативно-сосудистой дистонии, нервишки, в общем, успели пообтрепаться, — и нельзя никаких подобных нагрузок, вроде стометровок и волейбола, легко еще отделался таким вот приступом, могло быть и хуже.
Дни стояли теплые, жаркие даже, но земля еще не прогрелась, и вечера бывали холодные. Ладонникову нравилась эта вечерняя свежесть — пыль и гарь, поднятые днем, из-за резкого перепада температур в какой-нибудь час прибивало к земле, воздух становился чистым, прозрачным, и каждый вдох доставлял наслаждение.
Гулял Ладонников, как правило, пятьдесят минут. У него было разработано несколько маршрутов ровно на это время. Когда-то, когда маршруты еще не отлились в окончательную форму, прогулки были интересны самим процессом разработки путей, как бы постоянным открытием нового, затем какое-то время ходить на них стало тоской смертной, но Ладонников сумел одолеть себя, по-прежнему заставлял себя выходить из дома каждый вечер, и в конце концов прогулки сделались не привычкой даже, а чем-то вроде рефлекса, вроде дыхания, — просто не мог не пойти. Единственное нерефлексивное действие было в них — выбрать на данную прогулку маршрут.
Нынче Ладонников выбрал самый простой: по скверу, что тянулся посередине улицы, разделяя ее на две части, все прямо и прямо, до трамвайной линии, кольцом опоясывающей заводской поселок, развернуться там — и снова по нему же, по этому скверу. Шел к трамвайной линии — впереди красно-пепельно горел, догорал закат, на глазах угасая, все обужаясь и все ниже прижимаясь к горизонту, повернулся — и оказался лицом к сумеречной лиловой тьме другого горизонта, и сразу увиделось, как уже непрозрачен воздух, как налился лиловой мглой, дойди до дому — и падет ночь.
Всю нынешнюю прогулку Ладонников прислушивался к сердцу — не ворохнется ли вдруг какая-то боль в нем — и все время держал стеклянный пенальчик с нитроглицерином в руке. Желудочная боль, если дать ей разойтись, переходила после на сердце, этим-то она пуще всего и пугала его.
Но с сердцем на этот раз обошлось, а боль в желудке все истончалась, все ужималась и уже к трамвайной линии, еще когда только подходил к ней, исчезла совсем.
«Пронесло», — подумалось Ладонникову с облегчением.
Тьма вокруг быстро густела. Перед тем как сворачивать со сквера к своему дому, Ладонников оглянулся — закат уже сгорел дотла, и только еще оставалась на его месте высветленная размытая полоса.
Когда-то сквер, еще даже лет десять назад, был обнесен литой чугунной оградой, потом ее сняли, он остался без всякой загородки, и Ладонников ходил от дома и к дому по тропке между кустами акации. Он свернул на нее, поднырнул под сомкнувшиеся вверху кусты, и, когда вынырнул из-под них, ему послышалось, что из травы внизу тихо, с какою-то словно бы молящей жалобностью мяукнули. Он на ходу мельком глянул туда, в сторону звука — в молодой еще, но уже окрепшей, быстро идущей в рост траве смутно виднелся маленький, месяцев где-нибудь полутора котенок, вставший на задние лапки, его бы и вообще так вот, с беглого взгляда, было не различить в траве по этой предночной темени, если бы не белая манишка на груди.
«Потерялся, что ли», — мимоходно подумалось Ладонникову. Он, не останавливаясь, дошел до края сквера, поглядел, нет ли машин, и ступил на дорогу.
Он не любил кошек. Прежде, в детстве, жил рядом и с кошками, и с собаками, собак тех отец берег и холил — кормилицы были, на охоту с ними ходил, белку, соболя бил, всю семью они содержали, а кошка что — кошке от мышей охоронять, их, помнится, неделями не кормили даже: пусть сами себе пропитание мышами добывают. Так такое отношение к кошкам и осталось в Ладонникове.
Дома жена сказала, что звонил какой-то Боголюбов. Ребята уже спали, она сама тоже ходила уже в ночной рубашке.
— Боголюбов? — удивился Ладонников, не сразу и поняв, кто же это. Потом сообразил: — А, это из бюро карьерных экскаваторов, наверное. Странно. И что ему нужно было?
— Не знаю. — Жена, видимо, была недовольна поздним звонком. Устала к ночи, хочется отгородиться от всего, побыть немного в своем личном, а вот не выходит. — Я сказала, что ты минут через двадцать будешь, через тридцать, поздно ведь уже, в общем, а он говорит, можно ли перезвонить.
— Странно, странно. — Ладонников почувствовал недовольство жены как укор ему. — Я его и не знаю толком. Так, сталкивались. Замначальника бюро, кажется. Молодой, года тридцать три. Какое у него может быть дело ко мне? Да еще домой…
— Ладно, может, не перезвонит. — Жена, в свою очередь, почувствовала, что не имела никакого права на недовольство — при чем здесь Ладонников-то? — Двенадцатый час, кто станет звонить в такую пору.
Но телефон зазвонил.
Ладонников снял трубку: это был тот самый, Боголюбов.
— Вы меня извините, Иннокентий Максимович, что в столь поздний час и домой, — заговорил Боголюбов, когда назвался и Ладонников коротко ответил ему: «Слушаю вас, да». — Но дело, понимаете, такого рода… это по работе дело, самое непосредственное касательство. К вам, однако, это отношения не имеет, это скорее личного свойства просьба… апелляция к вашему авторитету, так, что ли, назвать… как к начальнику расчетной лаборатории… ученому…
— Давайте покороче, Олег Глебович, — попросил Ладонников.
— Что-что? — переспросил на другом конце провода. — Я вас не понял.
— Ближе к делу давайте, — уже раздражаясь, чуть громче повторил Ладонников.
Громко он говорить не мог. Телефон стоял в прихожей, шнур короткий, на кухню не уйти, ребята, и Катюха и Валерка, спали в большой, проходной комнате, дверь в нее была тут же, рядом, и говорить громко — обязательно разбудить их.
Но Боголюбов на этот раз понял.
— Дело такого рода, Иннокентий Максимович, я уже, собственно, и хотел о нем… Вы ведь, наверное, знаете историю с аттестацией на Знак качества четырех с половиной кубового экскаватора.
Он умолк, ожидая, очевидно, подтверждения Ладонникова, и Ладонникову, как ни хотел побольше молчать, пришлось сказать:
— Ну да, да, не вполне, но в общих чертах…
— В общем, стыдная история, согласитесь, Иннокентий Максимович. Ведь практически условно аттестовали, на слово нам поверили, что мы по ходу серии усовершенствуем. Не стыдно разве, нет?
Опять, получалось, он вынуждал его отвечать, когда Ладонников вовсе не был к этому расположен, и теперь Ладонникову это уже не понравилось.
— Слушайте, Олег Глебович, — сказал он, не отвечая на его вопрос. — Дело, я вижу, все-таки сугубо рабочее, давайте на работе мы его и обсудим. Звоните мне завтра с утра, и поговорим.
— Давайте не по телефону, давайте я к вам подойду, — быстро проговорил Боголюбов. — Я, собственно, к тому и вел, по телефону это так просто не объяснишь, мне бы хотелось, чтобы мы встретились.
— Ну давайте, звоните, и сговоримся, когда нам обоим удобно. До свидания, — попрощался Ладонников и, не ожидая ответного прощания, положил трубку.
Странный звонок, во всех смыслах странный. Если бы еще ему Ульянцев позвонил тот же самый или кто другой из лаборатории, ну, из непосредственного начальства кто-то, что-то там срочное вспомнилось из текущего и чтоб не забыть, — одно дело, а когда вот так, со стороны да непонятно с чем… ведь есть же определенные правила рабочих отношений, не просто так они возникли, за ними опыт старших товарищей, замначальника бюро — положение ответственное, должен понимать, чувствовать должен такие вещи.
Ладонников закрыл до упора замок на входной двери, замкнул ее на цепочку, выключил бра над телефоном и, открыв дверь в большую комнату, на цыпочках прошел через нее. Близкие уличные фонари наполняли комнату блеклым ртутным светом, Катюха спала, по кошачьи свернувшись под одеялом клубком, Валерка — вытянувшись во весь рост, выставив наружу ногу, с закинутыми за голову юношескими худыми руками. Год еще ровно — и все, на старт, внимание, марш, школа закончена, в институт нужно будет, взрослая жизнь начинается, как он в ней? Голова вроде есть на плечах.
Жена лежала в постели с зажженным ночником, читала, надев очки, заводскую многотиражку.
— Смотри, — сказала она, взглядывая на него поверх очков, и тряхнула газетой, — Скобцев ваш, начальник бюро стандартизации экскаваторов, выступает. Огромная такая статья. Кисельные реки обещает. И металлоемкость уменьшить, и трудозатраты, и производительность поднять, и долговечность увеличить.
— А! — хмыкнул Ладонников. — Обещать он мастер.
— Ну, так я и говорю, — Жена сняла очки, положила вместе с газетой на тумбочку рядом. — Что там по телефону?
— А, — снова сказал Ладонников, только теперь махнув рукой. — Рабочий какой-то вопрос, почему домой — непонятно. Я попросил завтра созвониться.
— Правильно, — поддержала жена.
Ладонников лег, и она щелкнула выключателем ночника, погасила его.
Ладонников положил ей руку на плечо, потянул легонько к себе — она повела плечом:
— Нет, давай спать, я устала.
Ладонников тут же снял руку и лег на спину, как всегда любил засыпать. В нем тоже не было никакого желания, и, кладя руку ей на плечо, он просто совершал супружеский ритуал, проявлял готовность к своим обязанностям. Прожитые восемнадцать лет, взрослеющие дети — они оба больше уже отцом с матерью были, чем мужем с женой. Вполне естественно, вполне нормально, давно оба осознали это, и ни одного это уже не угнетало.
3
Боголюбов пришел, как договорились, после обеда.
Ладонников помнил больше фамилию, чем самого Боголюбова, — не приходилось никогда иметь с ним дела, фамилия-то на слуху, а Боголюбов ли тот человек, с которым связывала зрительная память, — не был уверен. И точно: оказывается, не с тем связывала. Казалось, Боголюбов — это высокий, видный, с печатью эдакой породистой значительности на лице, в длиннополом, хорошей выделки черном кожаном пиджаке, а это был совсем другой: и среднего роста, и в заурядном, фабричного пошива грубоватом костюме, с невыразительным, простофилистым, круглым лицом, — разведчика бы ему играть в фильме про шпионов, до самого б конца фильма ни один зритель не заподозрил его. Глаза вот только выделялись: какие-то очень живые, с весенним таким, промытым блеском.
Никакого кабинетика, пусть самого условного, у Ладонникова не имелось, стол его стоял в общей комнате, чуть, может быть, на отшибе от других, чуть-чуть полегче протискиваться к нему — и весь комфорт. И только Богомолов зашел в комнату, увидел, какая теснота и скученность, тут же, заметил Ладонников, заметался внутренне, запрыгал глазами по сторонам, удобно вести разговор, неудобно, — и, едва поздоровались, пожали друг другу руки, предложил:
— Может быть, ко мне перейдем, Иннокентий Максимович? А то у вас тут…
— Да нет, что бегать туда-сюда, присаживайтесь. — Ладонников указал на стул возле своего стола. — Рабочая наша обстановка, какая есть. Не беспокойтесь, ни нам никто не будет мешать, ни мы никому.
Говоря это, он снова отметил про себя: странное нечувствование правил рабочих отношений. У Боголюбова к нему дело, а не у него к Боголюбову, почему он должен бежать куда-то. Пусть даже и неудобная обстановка. Что ж поделать? У кого дело — тому и принимать условия, а не диктовать.
— Да, ну ага… ну давайте… ага, — пробормотал Боголюбов, опускаясь на предложенный стул. Положил на край ладонниковского стола принесенную с собой пластмассовую папку, забросил для удобства ногу на ногу и глянул на Ладонникова этими своими живыми, промытыми глазами: — Дело вот какое, Иннокентий Максимович. Я вам вчера начал по телефону… про эту историю с аттестацией. И такое у нее, понимаете, продолжение…
Продолжение было самое обычное, заурядное. Бюро разработало мероприятия, должные довести качество машины до уровня, действительно соответствующего Знаку качества, директор утвердил их приказом, а когда мероприятия стали согласовывать с различными заводскими службами, все застопорилось и уже целый год не двигалось с места. Приказ приказом, а мероприятия шли вразрез с теми указаниями и всякими другими приказами, которыми руководствовались службы, и они не подписывали документацию. Отдел металлов и отдел материально-технических нормативов не подписывали, потому что увеличилась металлоемкость, отделы главного сварщика и планово-производственный — потому что увеличивались трудозатраты, а еще не было разговора в отделе главного технолога, в отделе экономических обоснований. А уж какое там увеличение металлоемкости, какое увеличение трудозатрат — смех один! Стороннему наблюдателю ясно, что формальность все это, а вот однако же! Ни с места, и все!
Боголюбов еще говорил, Ладонников перебил его:
— Так. Ну, мне ясна ситуация, так. Только мне непонятно: я-то тут при чем? Какое все это имеет отношение ко мне?
— Ну, ведь вам очевидна вся нелепость этого сопротивления нашим мероприятиям? — не ответив на его вопрос, спросил Боголюбов. — Вроде бы борются за экономию металла, за снижение трудозатрат, а по сути-то — прогрессу мешают! Ведь если бы там на тонны счет, так ведь нет, на килограммы буквально. И трудозатраты — около двадцати нормо-часов на весь экскаватор увеличение, это мизер, две с половиной смены одного рабочего!
— Видимо, видимо… Так наверно, нелепо, — согласно покивал Ладонников. — Но только вы мне объясните; все-таки, какое это имеет отношение к моей лаборатории? Хотите, чтобы мы расчеты сделали, на каких-то других узлах металл сняли?
Боголюбов отрицательно замахал руками.
— Нет, Иннокентий Максимович, нет, помилуй бог. Что могли, мы уже сами сняли. А фундаментально все заново обсчитывать — это нереально, машина в серии, об этом и речи нет. К вашей лаборатории как таковой мой разговор — никакого отношения. К лаборатории — нет. Лично к вам. Ваш авторитет нужен. Ваш вес. Ваше слово как ученого. Вы уж меня извините, у нас с вами никаких раньше контактов, а я так сразу… но такая уж вот ситуация критическая…
Ладонников смотрел на него и думал: кто он — полный наивняк, за какого и можно принять, судя по его простофилистому лицу и этим ясно-чистым глазам, или же матерый авантюрист, ловко маскирующийся своей внешностью? И то может быть, и другое. Хотя наивняки в его годы в замы начальников бюро не выбиваются. Разве только семи пядей во лбу. А впрочем, и тут все может быть.
— Я все-таки не понимаю, — сказал он, вклиниваясь в паузу в боголюбовской речи. — Ситуация критическая у вас, я к ней не имею ни малейшего касательства, а пришли вы ко мне. Я люблю ясность, знаете. А слова про авторитет, про вес… У Тимофеева — вот у кого вес и авторитет. Его и нужно привлекать, раз вы с Мишиным на своем уровне не можете вопрос решить.
Тимофеев был главным конструктором, Мишин — начальником Боголюбова, у него, у Мишина, ходил Боголюбов в замах, вот уж с кем-кем, а с Мишиным-то Ладонников прекрасно был знаком, чертову уйму работы вместе провернули, пуд соли верный вместе вычерпали, и, помянув его сейчас, Ладонников так вот заглазно как бы укорил его: есть если действительно какая-то нужда в нем, сам бы и подошел, кому и подходить, как не самому.
Но то, что Боголюбов ответил ему, удивило Ладонникова, и, пожалуй, впервые со времени вчерашнего ночного звонка у него появился интерес ко всей этой истории.
— Видите ли, Иннокентий Максимович… — сказал Боголюбов, глядя на него слишком уж пристально и как-то слишком медленно выговаривая слова, — видите ли, я сейчас занимаюсь данным вопросом по личной инициативе, без ведома Мишина. Мишин поставил на нем крест, и не в малой степени, вы прямо в яблочко тут попали, из-за позиции Тимофеева. Конечно, как только начались всякие сложности, мы прежде всего к Тимофееву пошли. К нему, естественно. И он нас практически не поддержал. Предложил остаться в пределах прежних норм. А это нереально.
— Нет, ну почему нереально, — перебил Ладонников. — Реально, если пройтись по всем узлам, все заново просчитать. Время только нужно. Другое дело, что вы не имеете такого времени.
Боголюбов обрадованно взмахнул руками.
— Ну, конечно! Именно. Этот обсчет сейчас в десять раз дороже обойдется, чем то удорожание, которое наши мероприятия дадут. Я обо всем об этом в нашу многотиражную газету написал. В завтрашнем номере уже публикуют. Тимофееву, само собой, придется вернуться к обсуждению ситуации. Надо же реагировать. И вот я бы хотел просить вас принять участие в обсуждении. Все-таки вы ученый, в отличие от нас от всех у вас определенная репутация. Просто, собственно, выскажете свое мнение. А то ведь вон Скобцев во вчерашнем номере черт-те чего через пять лет не обещает — и то на уровень мировых стандартов поднять, и се. А что через пять лет, когда уже сейчас половину того реализовать можно!
Не помяни Боголюбов имени Скобцева, Ладонников отказался бы взять его папку. А что папку он принес неспроста, что для него, Ладонникова, принес, что там, в папке, всякие бумаги, всякая документация заготовлена — это Ладонников давно понял, сразу, как разговор начался. Цели только не понимал, смысла разговора, а про папку понял.
— Да, Скобцев мастер пыль в глаза пускать, — сказал он. — Это верно, мастер… — И протянул руку: — Бог с вами, давайте, что вы мне принесли.
Скобцев лет десять назад, еще совсем молодым парнем, еще учась в заочном институте, работал у него в лаборатории, и ленив был, и бездарен, поздно только, к сожалению, обнаружилось, когда уж не избавиться: уцепился за общественную беготню, пустил корешки — нужным стал человеком. Стыдно вспомнить: чтобы отделаться от него, сбагрил его к тому же Мишину с повышением, руководителем группы, с руководителей группы Мишин перепихнул его на освобожденную должность в завком, а тот, сидя в завкоме, наверху, откуда все видно, возьми да сумей протолкаться в начальники нового бюро, к ним же обратно в институт. И ведь даже на морде написано: лентяй, дурак, глаза свинячьи, ни мысли в них — а вылез, и получается, всем скопом и подсаживали.
«Наивняк или авантюрист?» — снова подумал Ладонников, провожая Боголюбова взглядом до двери.
Боголюбов дошел до двери, занес ладонь, чтобы толкнуть, и так, с поднятой рукой, обернулся, кивнул с улыбкой Ладонникову. Ладонников кивнул ответно и решил, глядя уже на вновь закрывавшуюся дверь: а видно будет. Надо посмотреть, что там в папке. Против совести не пойду. Как есть, так и скажу. Хоть кто он, хоть наивняк, хоть авантюрист, с меня только правду получит, ее одну. Окажется прав — ну что ж, дай бог, а нет — так нет, пеняй, брат, на себя, нечего было интриги заводить.
4
О статье Боголюбова в многотиражной газете Ладонников забыл, достал, возвращаясь с работы, почту из ящика, центральную и областную прочитал, а многотиражку не тронул. О статье Боголюбова сказала жена. Она смотрела многотиражку регулярно, вернулся с прогулки — опять как раз лежала в постели с нею и, только вошел в комнату, тряхнула газетой:
— Слушай, как ваш институт разошелся. Прямо в каждом номере. Боголюбов, замначальника бюро карьерных экскаваторов, пишет. Это не тот, что тебе звонил тогда?
— А! — вспомнил Ладонников о статье. — Напечатано уже? Тот, тот самый. И что — дело, нет?
— Да, ты знаешь, такие примеры, просто убийственные. И все по существу, все дельно. Не то что Скобцев этот.
— А ну-ка, — попросил Ладонников газету у жены.
Он взял ее, включил верхний большой свет и, сев на край кровати, стал читать. Статья называлась «Чувство хозяина». Название было как бы пафосом статьи:
«До тех пор пока каждый из нас не научится смотреть на свои обязанности не узкоспециально, а с подлинно хозяйским чувством ответственности за все дело, мы не сможем покончить с неумной и недальновидной практикой, при которой сознательно придерживаются или вообще игнорируются мероприятия, имеющие лишь одну, прямую цель — технический прогресс в отечественном экскаваторостроении».
Этими пафосными словами статья заканчивалась. Ладонников дошел до них — и невольно закачал головой, дочитал — и сам собой вырвался вздох: «Охо-хо!..» Если все так, как говорил ему вчера Боголюбов, быть скандалу. Тимофеев такого не снесет. Не назван здесь, ну да мало ли, что не назван, — ретивое взыграет в нем, непременно взыграет, тут уж надо совсем не знать его, чтобы сомневаться в этом. Наверняка вернется теперь к тому вопросу, как того и хотел Боголюбов, наверняка — это да, чем вот только кончится все для Боголюбова?
— Ты чего разохался? — спросила жена.
Ладонников протянул ей газету, она взяла, но не оставила в руках, положила на тумбочку.
— Дельно-то дельно написано, — сказал Ладонников, — только напрасно так он в конце. Про хозяйское чувство, я имею в виду. Красивость одна — и лишь. Дело изложил — и ладно, зачем он в конце?.. Тактически неверно.
— А знаешь, — жена сняла очки и положила их сверху газеты, — я, по-моему, отца этого Боголюбова знала. Когда еще в институте училась, практику в цехе проходили. Мастером был… ох, попортил нам нервы. Нас к нему двоих прикрепили. Так уж так все по правилам, так гонял… Как отчество этого Боголюбова?
Ладонников постарался припомнить.
— Глебович. Олег Глебович.
Жена всплеснула руками.
— Сын! Он. Того — Глеб Иваныч. Гляди-ка. Отец, кстати, тоже в каких-то правдоискателях ходил. Какие-то все докладные подавал, на собраниях выступал, о чем точно — я не помню, давно было. Гляди-ка! Сын, значит, в отца?
— В правдоискателях, да? — Ладонников начал было расстегивать ворот рубашки и не расстегнул, поднялся с кровати, прошел к письменному столу, стоявшему у окна, сел за него, раскрыл боголюбовскую папку. Он еще не брался за нее. На работе полным-полно своих дел, успевай поворачивайся с ними, и знал, что на работе не займется ею, принес вчера домой. Но дом есть дом, и с Катюхой нужно о летних ее планах поговорить, и с Валеркой партию в шахматы сыграть для контакта, — ни вчера не дошли руки до боголюбовской папки, ни сегодня. — В правдоискателях, вон как, — проговорил он вполголоса, для себя, доставая из папки стопу бумаг.
— Чего-чего? — спросила жена.
— Нет, это я не тебе, — отмахнулся Ладонников.
Не наивняк, не авантюрист, правдоискатель — вон кто. Не тот, не другой, а похоже скорее всего этот вот, третий. Больше всего похоже, да. Недаром все сопротивлялось внутри, когда пытался определить: так кто же он? А он ни тот, ни другой.
— Ты что, надолго засел? — подала голос жена.
Ладонников поднял от бумаг голову.
— А, мешает, да? Сейчас я… — Он включил настольную лампу, встал, прошел к выключателю и погасил верхний свет. — Вот так вот.
— Подойди, — поманила жена рукой со своей особой, какую у нее никто, кроме него, не знал, словно бы стесненно-лукавой улыбкой. — А я тебя сегодня жду, — шепотом сказала она, когда он наклонился к ней.
Но Ладонников уже раскрыл папку, начал уже смотреть бумаги, и ничего важнее их для него уже не было.
— Ладно, иди, — оттолкнула его жена в ответ на его молчаливую винящуюся улыбку. И вздохнула: — Я не обижаюсь, нет. Иди. Я понимаю.
Ладонников знал: и в самом деле понимает.
Жена повернулась на другой бок, спиной к нему, он все так же повинно поцеловал ее в мочку уха и вернулся к столу.
Ладонников просидел за столом часа два, просмотрев всю папку, хотя нужды в этом не было. Уже из докладной на имя Тимофеева вся картина сделалась ясна до мельчайших деталей, да плюс примеры из статьи в газете, — но просто уж хотелось заглянуть в каждый документ. Все верно ему говорил Боголюбов — чисто формально резали заводские службы их мероприятия. В том увеличение, в этом увеличение — и нет, не проедете, а ведь и в самом деле смешно, ну пункт пятнадцатый взять: смазочные трубки для блоков двуногой стойки. Какое удобство для эксплуатационников — залезай на крышу и заливай масло оттуда; и все увеличение трудозатрат по одному цеху — ноль двадцать семь нормо-часов, по другому — ноль двадцать восемь на экскаватор, а главный сварщик резолюцию: нарушение приказа такого-то по министерству о недопустимости увеличения… Идиотизм! Полный и явный… Непонятно вот только, почему Тимофеев не взял на себя улаживание конфликта. По всем статьям вроде бы должен был. Непонятно.
Впрочем, его, Ладонникова, дело ясное — высказать, если потребуется, свое мнение, и он его выскажет. Кто бы там ни был этот Боголюбов, зачем бы ему всю эту кашу ни потребовалось заваривать. Есть такое понятие, как профессиональная честь, пусть Боголюбов сколько угодно рассуждает о каком-то там абстрактном чувстве хозяйской ответственности, что сие значит — поди-ка еще разберись, а профессиональная честь — это профессиональная честь, никакой абстракции, голая реальность, и уж без чего нельзя, так без нее. Чего ты стоишь без нее? Ни гроша!
Ладонникову вспомнились эти свои ночные мысли, когда на следующий день в физкультурную паузу — только поднялись со своих мест и потянулись в коридор — к нему подошел Ульянцев.
— Читали, Иннокентий Максимович, в многотиражке вчерашней? Статью Боголюбова?
— Ну? — Ладонников удивился: с чего вдруг Ульянцев спрашивает его о статье Боголюбова. — Читал. А что?
Они один за другим, придержав по очереди дверь, вышли в коридор, и Ульянцев сказал:
— Я понимаю, это он в связи с этими вот делами второго дня к вам приходил.
— Почему вы так думаете? — Ладонникову стало неприятно, что Ульянцеву откуда-то известно, в связи с чем приходил Боголюбов. Нет, никакая, конечно, не тайна, и ничего страшного, что известно, но все же — словно бы подсмотрели за тобой, выслеживали тебя.
— А высчитал. — На сумрачном, замкнуто-угрюмом лице Ульянцева появилось что-то вроде улыбки. — Мы же соседи с ним. На одной лестничной клетке, дверь в дверь. Ну, встречаемся по-соседски. Курим вместе, перила подпираем.
В коридоре, с хрипом выдираясь из репродукторов, еще играла музыка, призывавшая выходить на физкультпаузу. Ладонников встал на свое обычное место, слева от двери лабораторской комнаты, место Ульянцева было у противоположной стены, но он остановился рядом с Ладонниковым.
— И что из того, что соседи? — спросил Ладонников. Он опять не понял Ульянцева.
— Так ведь курим — не молчим же стоим, — ответил Ульянцев. — О том, о сем, о работе, о начальстве… о вас от меня Боголюбов достаточно наслушался.
Вот так, подумалось Ладонникову. Вот тебе и репутация твоя. Такова, значит, что полагают годным на роль третейского судьи. С усмешкой подумалось, но и всерьез где-то в глубине — оказывается, не все равно было, что о тебе говорят твои подчиненные. И вспомнились тут те свои ночные мысли о профессиональной чести. Да, правильно все.
— А по каким вы признакам высчитали, — спросил он Ульянцева, — что именно с этими он делами, о которых в газете, именно с ними приходил?
— А с ними? — переспросил Ульянцев.
— С ними.
— Ну так счет тут простой. Второго дня — возле вашего стола сидел, вчера — газета, а до того все меня последние несколько дней на разговор о вас наводил.
Ладонникову снова стало неприятно. Конечно, ясно было, что, прежде чем человек пришел, он где-то что-то услышал, разведал и так далее и тому подобное, но узнать вот в такой подробности: на лестнице, прислонившись к перилам, между сигаретными затяжками… Но он тотчас же пересилил себя.
— А что за мужик?
— Хороший мужик. — Ульянцев опять словно бы улыбнулся. — Из таких, знаете… ну, вроде: если не я, то кто же? Очень по-святому к своему делу. Чего он только, я не совсем пойму, от вас хочет?
Музыка в репродукторе оборвалась, и голос физкультработника произнес с бодрым хрипом и свистом: «Добрый день, дорогие товарищи! Исходное положение заняли? На месте ша-агом марш!»
— Да ничего особенного не хочет, — сказал Ладонников, механически начиная маршировать под вновь зазвучавшую музыку. — Высказать свое мнение, если потребуется. Не совсем, как говорится, по профилю, но я что ж, пожалуйста. Все ясно там, как дважды два. — Он поймал себя на том, что марширует, а Ульянцев стоит рядом, слушает, и ему сделалось смешно и неловко. — На зарядку становись, — с невольной улыбкой кивнул он Ульянцеву в сторону его пустующего места у противоположной стены. — Взбадривайтесь. А то, между прочим, ошибку из «трассы» еще не выловили.
— Выловим, куда денется, — отходя, сказал Ульянцев.
— Побыстрее нужно.
— Нет уж! — Ульянцев занял свое место и отрицательно покачал головой. — Ловля блох, да не тех. Тут нужно без поспешности.
Ладонников не стал больше ничего говорить ему. «Блохами» с чьей-то легкой руки называли в лаборатории вот такие, как, судя по всему, нынешняя, скрытые ошибки в формулировке задачи, и ловить их, он знал это сам лучше других, действительно нужно было неспешно. Так уж это вырвалось насчет быстроты, чисто по-начальнически. Для острастки.
5
Тимофеев появился в лаборатории в конце дня, перед самым звонком.
Ладонников сидел с инженером проекта новой серии мельниц для производства известковой муки, смотрели вместе поданную тем заявку на расчеты. Предполагалось без особого изменения конструкции повысить надежность и долговечность машин, судя по всему, это было вполне возможно, но заявка оказалась составлена то ли наспех, то ли инженер проекта передоверил ее составление кому-то непонимающему и после не проверил — здесь не хватало данных, тут вообще ничего не понятно было, — и сидели, ковырялись во всех этих цифрах, значках, формулах, ставили галочки, вопросительные знаки. Инженер проекта жарко, до пота раскраснелся, собирались сидеть еще долго: раз уж взялись наконец — так до конца.
— Иннокентий Максимович! — услышал Ладонников над собой высокий, со стариковской хрипловатой фальцетиной голос Тимофеева.
На-ка вот: так засиделись, что и не обратил внимания, кто это там скрипнул дверью, и не заметил, как Тимофеев подошел к самому столу.
Он встал и пожал протянутую руку Тимофеева. Спросил шуткой:
— С инспекцией, Владимир Борисович?
— С проминажем, — в тон ему ответил Тимофеев. — Знаете, нет, что такое по-русски? Ноги, значит, размять. Вот разминаю. Заявку прорабатываете? — уже к инженеру проекта обращаясь и уже без шутливости в голосе, кивнул он на бумаги на столе.
— Заявку, — коротко отозвался инженер проекта.
— А чего так птичек с кобрами много?
«Птички» — общеупотребительно, а «кобрами» Тимофеев называл знаки вопроса.
— Уточняем, — снова так же коротко ответил инженер проекта.
— Не уточняем, а в соавторстве составляем. — Высокий голос Тимофеева разносился по всей лабораторской комнате, и все слышали его слова. — Иннокентий Максимович, — снова обратился он к Ладонникову, — у вас что, своей работы мало? Подготовьте-ка мне кратенькую записку, в каком виде к вам подобные заявки поступают. Мы это проработаем.
Ладонников подивился про себя: и глаз у старика! И цепкость какая. Мало что увидел, так тут же и перевел в масштаб всего института. И главное, по-настоящему больное место зацепил. Раз — и скальпелем по нему.
Затрезвонил звонок.
Как водится, большинство в комнате сидели уже наготове, с расчищенными столами, с собранными сумками к портфелями, не главный бы конструктор — рванули бы к двери по первой трели звонка, а так стали подниматься, пошли между столами словно бы нехотя, не торопясь, даже пропуская вперед один другого, однако, когда звонок оборвался, все равно все уже толклись в дверях. Во всей комнате, кроме Ладонникова с инженером проекта да Тимофеева, осталось еще человека три.
— Долго сидеть собираетесь? — спросил Тимофеев Ладонникова.
Ладонников развел руками.
— Да хотели б закончить. Ну, час, может быть, чуть, может, больше…
— Тогда я вас попрошу, перенесите вашу встречу, — посмотрел Тимофеев по очереди на Ладонникова и инженера проекта. — У меня к вам, Иннокентий Максимович, кое-какой разговор есть. Я у себя, подходите. — Не стал он ждать ответа Ладонникова и пошел к выходу из комнаты, в летнем уже тонком костюме, свободно играющем складками на каждый шаг, и было видно со стороны, что ему доставляет удовольствие ходить в этом не ношенном всю зиму, хорошо сшитом, влито сидящем на нем костюме. У Ладонникова, например, никогда костюмы не делились на сезонные. У Тимофеева, у того еще сохранялись какие-то правила прежних времен.
Когда Ладонников вошел в кабинет главного, Тимофеев сидел не за рабочим столом и не за совещательным, как иногда делал при разговорах наедине — чтобы в равном как бы положении, — он сидел в одном из двух кресел в углу кабинета, разделенных пальмой в толстой, схваченной обручами бочке, и, когда Ладонников затоптался было, не зная, куда ему сесть, махнул рукой на другое кресло.
— Давайте сюда.
Ладонников сел, войлочный мохнатый ствол пальмы оказался между ними, но он не мешал видеть друг друга, а, наоборот, как бы даже объединил, создал такую интимную обстановку. Сколько Ладонников работал на заводе — а уж слава те, господи, сколько он работал на нем, — столько лет он помнил эту пальму в кабинете Тимофеева. Завод расширялся, модернизировался, конструкторские бюро и лаборатории объединили под вывеской института, выстроили для него особое здание, кабинет Тимофеева внушительно увеличился в размерах, и как стояла пальма в прежнем кабинете, так стала стоять и в новом. Тимофеев, главный конструктор, и пальма у него в кабинете — всегда были связаны в сознании Ладонникова. И ощущалось за этим что-то словно бы вечное, незыблемое, неизменное. И в самом ведь деле: пришел на завод после студенчества — Тимофеев уже был главным конструктором, и стояла пальма у него в кабинете, сколько лет минуло — по-прежнему был главным конструктором, и так же все стояла пальма. Вот у него, у Ладонникова, весьма многое изменилось за прошедшие годы. Кто был тогда, когда пришел со своими предложениями к Тимофееву? Мальчишка со всякими идеями, от которых отмахивались, не давали тебе ходу, осаживали на каждом шагу. Что, расчеты на усталостную прочность, исследование механизма старения конструкции? Да у нас производство, у нас производственные задачи, пошел-ка ты подальше со всякой теорией! Ну, старший инженер был, вот как Ульянцев тот же сейчас; так ведь им бы и остался со всякими своими идеями, выше бы и не прыгнул. А теперь и степень ученая, и завлабораторией, вроде бы и немного — завлабораторией, да ведь смотря какой. А эту по твоей докладной создавали, специально для тебя, можно сказать, создавали — такое ты направление движения дал. И кандидатская твоя — не липа какая-нибудь, как у половины институтских, а дело, самое настоящее, немало уж воды утекло, как защитился, а все, глядишь, то в той статье, то в другой сошлются на нее…
— Как жизнь? — своим стариковским фальцетным голосом спросил Тимофеев.
— Да как, Владимир Борисович, — сказал Ладонников. — Видели как. В трудах.
Тимофеев осаживающе махнул рукой.
— Я не об этом. Это само собой. Как свои, личные дела?
— Дома как, в смысле? — спросил Ладонников.
Он чувствовал в себе напряжение ожидания: не ради же того, чтобы спросить о жизни, позвал Тимофеев. Так собаки, помнилось из детства, настораживались и навостряли уши при близком звере.
— Ну и дома, да, конечно, — подхватил Тимофеев.
— А ничего, нормально. Здоровы все. Дочка пятый кончает, сын девятый.
— Девятый? — с неподдельным удивлением воскликнул Тимофеев. — Девятый уже! — Он сцепил старческие костисто-сухие пальцы на животе и большими несколько раз постучал один о другой. — Я ж его еще до школы помню. Быстро как время летит.
Ладонников с улыбкой молча пожал плечами: летит, летит, что ж тут поделаешь.
— А чего вы мне о проблеме о своей квартирной ничего не сказали? — укоризненно проговорил Тимофеев. — Подали заявление, и лежит столько лет. Все в двухкомнатной?
— В двухкомнатной, — невольно напрягаясь еще сильнее, ответил Ладонников.
— А уж сын девятый заканчивает! И я только, совершенно случайно узнаю… Что они там обещают вам сейчас?
— В нынешнем году, может быть. Но уж третий год так.
— Получите в нынешнем году, Иннокентий Максимович. — Тимофеев, сплетя пальцы, все так же постукивал большими один о другой. — И раньше получили бы, что ж вы не подошли? Я узнал — просто возмущен был. Вы что, говорю, не понимаете, с кем имеете дело? Два доктора наук у нас в институте, вы третьим станете — да что они?!
— Ну уж, стану. Разве здесь можно загадывать. — В Ладонникове, едва Тимофеев сказал про нынешний год, так все и полыхнуло радостью, однако он тут же притушил ее. Слово Тимофеева — сталь, не слово. Причем не простая сталь, а легированная, пообещал насчет квартиры — так и будет, уж ему ли не знать Тимофеева. Только вот из-за чего он позвал, не из-за квартиры же, ясно. Ему ли не знать Тимофеева!
— Станете доктором, станете. Я ведь слежу за вашими публикациями, вижу, куда дело клонится. Заслуженно станете, по справедливости… Ну, постучите по дереву по нашей русской привычке, это не возбраняется. — Тимофеев усмехнулся, помолчал и затем спросил, глядя на Ладонникова в упор: — Что там к вам Боголюбов приходил? — Глаза у него были умные, цепкие, с некоторой даже пронзительностью во взгляде, но уже с мутноватой, иссеченной красными прожилками склерой, — тоже старческие.
Ладонников потерялся. Вон что оказывается — Боголюбов! Никак он не ожидал, что о нем зайдет речь. Понятно, что после боголюбовской статьи Тимофеев волей-неволей думает обо всем том, о чем там написано, и раздражен, раздражен, безусловно, ее концовкой, но что с ним, с Ладонниковым, заговорит о Боголюбове, да еще так вот: зачем приходил…
— Приходил, верно, — не зная, как ответить Тимофееву, проговорил он. — Откуда вам известно?
— Да от него самого, — спокойно ответил Тимофеев, продолжая глядеть на Ладонникова в упор. — Разговаривали с ним нынче. Что, в связи с четырех с половиной кубовым?
— В связи, — сказал Ладонников.
— И чего он хотел от вас?
— Да ничего особенного. Просто попросил ознакомиться с материалами.
— Чтобы потом, на обсуждении, вы его позицию поддержали?
Ладонников улыбнулся. Он уже пришел в себя, зачем вызвал Тимофеев — стало ясно, и напряжение отпустило его.
— Да ну почему же, Владимир Борисович, я Боголюбова непременно поддерживать стану?
— А нет? — Тимофеев расцепил пальцы, откинулся словно бы в удивлении на спинку кресла и взялся руками за подлокотники. — Ну, если нет, я вас плохо знаю тогда. Что, разве доводы Боголюбова, они не убедительны?
— Убедительны.
— Ну, так а в чем же дело тогда? Почему вам тогда его не поддержать?
Ладонников подался в кресле на сторону, ближе к Тимофееву.
— Что его поддерживать или не поддерживать, Владимир Борисович? Просто есть объективная картина, и она говорит сама за себя. Вот, если хотите, в самом таком сублимированном виде мое мнение.
— Сублимированном… ага. Сублимированном, — с расслабленностью произнес Тимофеев. — Словечко-то какое. Сразу видны научные склонности… — Быстро нагнулся вперед и вновь сложил руки, переплетя пальцы на животе. — Ну так вот, Иннокентий Максимович, обсуждение, которого Боголюбов так добивался, я ему устрою, и вы должны выступить на нем не со своим сублимированным мнением, а резко против. Он полагает, Боголюбов, он один за дело болеет, а объективно-то глянуть — он просто всю ситуацию не видит. Сидит на своей кочке — и с нее судит. А ситуация такова, что нечего нам за эти мероприятия, что их бюро предлагает, так уж биться. По всем статьям.
Ладонников, как свернулся в кресле на сторону, так и сидел в неудобной, неловкой позе, не в силах переменить ее. Он вдруг услышал, как с тяжелым туком работает, проталкивая сквозь себя кровь, сердце.
— А что, почему нечего биться? По каким по всем статьям? — с трудом выговорил он.
— Да ну, даже если взять ситуацию со службами. Это сколько крови и нервов положить надо, чтобы их одолеть! А смысл? Из-за двух, из-за трех лет стараться, пока бюро стандартизации свое не внесет и вся самодеятельность этих никому не нужна станет?
— По-моему, там не на два, на три года, по-моему, то, что они сделали, никакими разработками бюро стандартизации не отменится.
Тимофеев, ничего не говоря, глядел на Ладонникова своими старческими прожильчатыми глазами, может быть, с полминуты. Потом расцепил пальцы, оперся о подлокотники и встал. Он прошелся до своего рабочего стола, постоял спиной к Ладонникову и повернулся:
— Давай, Иннокентий Максимович, — сказал он, обращаясь к Ладонникову на «ты», — будем совсем начистоту. Что нам с тобой в жмурки играть… меня бюро стандартизации беспокоит. Бюро создано, скоро с них спрашиваться будет, а что они нам выдадут — дело, нет? Кто поручиться может?
— Ну, Скобцев же вон чего только в газете не наобещал, — не удержался Ладонников.
— Моя бы воля, он бы на бюро не сел. Тоже не всегда того, кого хочется, могу поставить. — В высоком голосе Тимофеева появилось нервное дребезжание. — Скобцев наобещал, а спрашивать что, с него одного будут? Подстраховаться мне нужно? Нужно. Нужно, чтобы у них задел был. Вот все эти боголюбовские мероприятия и будут для них заделом. Время у Скобцева есть, они там поскоблят кругом, да под их работу как целевую министерскую и легированные марки получат — без всякого увеличения металлоемкости обойдемся. По всем статьям в выигрыше будем. И к аттестации в грязь лицом не ударим, и за бюро отчитаемся.
Он замолчал, Ладонников сидел, все так же свернувшись набок, неудобно было, начало уже тянуть в позвоночнике, но не мог заставить себя пошевелиться.
— Но ведь там, у Боголюбова, — принудил он себя наконец говорить, — там в основном всё облегчения условий труда и обслуживания касается. Все мероприятия. А у бюро стандартизации… У него же другие задачи, более обширные, фундаментальные…
Тимофеев, казалось, ждал такого возражения.
— Ничего, — сказал он, не дожидаясь, когда Ладонников закончит. — Для подстраховки и это сгодится. Чтобы было отчитываться чем. А там, глядишь, Скобцева перепихнем куда-нибудь, кого толкового на его место посадим. Того же Боголюбова, может быть. Талантливый парень, с головой. Только шальной еще. Надо ему хорошую выволочку устроить. Обязан он понимать, когда начальство ему знак дает? Что я, весь расклад ему объяснять должен? Мишин, тот понял, дает ему команду, а Боголюбов — нет, видишь, он один о деле заботится. На весь завод об этом прокричал.
Он вновь умолк, с цепкой пронзительностью глядя на Ладонникова, требуя взглядом от него ответа, сидеть дальше, свернувшись набок, стало невозможно, и Ладонников, морщась от боли в позвоночнике, выпрямился и увел глаза от взгляда Тимофеева в сторону.
— Нет, я не могу, Владимир Борисович, — сказал он, стараясь, чтобы вышло как можно тверже. — Вы, наверное, правы, так, видимо, стратегически и верно, как вы решили… но против я не могу. Я могу просто свое мнение, а дальше уж…
Что значит «выступить резко против», Ладонников понял, только Тимофеев произнес эти слова. Значит, признать справедливость требований служб, рекомендовать бюро экскаваторов остаться в рамках прежней металлоемкости и трудозатрат. А это нереально для бюро с его текущей работой, тут уйму времени нужно убить на расчеты. А значит, директорский приказ не будет выполнен. За невыполнение директорского приказа руководство бюро получит по шапке со всей силой, ответственный за эту работу Боголюбов, Мишина — минует, а Боголюбов и получит. И в конечном итоге выйдет, что Боголюбов — с открученными ушами, а Скобцев за его счет годика два спустя еще и лавры пожнет. Хорош расклад.
— Ну, пожалуйста, что ж, пожалуйста, — после новой, долгой паузы проговорил Тимофеев. Нервное дребезжание в его голосе сделалось много заметней. — Я вас не принуждаю, нет, упаси бог. — Он снова перешел на «вы». — Нет так нет. Обсуждение завтра в двенадцать ноль-ноль. У меня в кабинете.
Ладонников поднялся с кресла.
— Хорошо. Я понял. Завтра ровно…
— Однако же вы подумайте, Иннокентий Максимович, — перебил его Тимофеев. — Не первый год вместе работаем, и еще вместе работать, вы меня знаете — мог бы я по-другому, я бы вас не просил.
Когда Ладонников шел коридором в свою комнату, он почувствовал: скручивает болью желудок. Должно быть, заболело еще в кабинете Тимофеева, но там до него даже не дошло, что болит.
Он глянул на часы, Было около половины шестого, в эту пору желудок у него никогда еще не давал о себе знать. Где-то за половину седьмого обычно.
И тут же, только успел удивиться, Ладонников почувствовал: болит и сердце. И желудок и сердце — разом, так странно, сердце позднее, как правило… и понял со страхом: нервы. Нервы это дали о себе знать, вот что. И если теперь каждый раз так вот нервы… инфаркт — от нервов, и язва желудка — тоже от нервов.
Он остановился, достал из кармана пакетик бесалола, извлек изнутри, проглотил таблетку, достал стеклянный пенальчик с нитроглицерином и положил крохотный белый катыш под язык. Спустя несколько мгновений в виски ударило, и в них запульсировало.
Ладонников постоял с минуту, ожидая, когда утихнет первая, самая тугая волна в голове, сердце тоже отпустило, и он пошел.
Уходил с Тимофеевым — в комнате оставалось человека три, теперь сидел один Ульянцев. На столе перед ним лежала складчатая стопа листов с «трассой», он работал, но, только увидел Ладонникова, поднялся и пошел между столами к нему навстречу.
Спрашивать о разговоре с Тимофеевым будет, что там Боголюбову светит, с надсадностью проныло в Ладонникове.
Но Ульянцев сказал совсем другое:
— А выловил «блоху», Иннокентий Максимыч! — И Ладонников увидел, какое у него лицо: так и светилось все, ну будто солнышком оплеснуло, ни тени обычной угрюмой мрачности. — Коэффициент напряжения, не там запятую поставили. Черт знает как получилось. Вроде чистили все, вылизывали… Сейчас уж, раз взялись, пройдем «трассу» до самого конца, проверим еще раз, но мне кажется, в этом дело, теперь все ладом должно быть.
— Так-так, хорошо. — Ладонников и обрадовался, но и какою-то больно вялой была радость, обрадовался — но вроде как не проняло ею, так лишь, слегка задело. — Не поздравляю, не с чем пока поздравлять, пусть вот машина результаты выдаст.
— Ну, тогда уж шампанским обмывать надо будет, — сказал Ульянцев. И теперь спросил! — Не по поводу Боголюбова приглашал?
— По поводу, Александр Петрович, — сказал Ладонников. И не стал дожидаться уточняющих вопросов Ульянцева. — Давайте только не будем предвосхищать событий. Главный разговор впереди. Завтра.
Но Ульянцев все же стал уточнять:
— Ну, а настрой? Настрой какой, почувствовали?
— Какой и должен быть. — Ладонников не хотел рассказывать Ульянцеву что-либо — зачем это, чтобы он передал Боголюбову? Ни к чему. И, словно такого ответа вполне достаточно было Ульянцеву и можно перейти на другое, пожаловался: — Сердце сейчас что-то схватило в коридоре. Желудок и сердце, все вместе. Пришлось лекарство принять.
— Сердце? А что такое? — Ничего Ульянцеву не оставалось другого, как задать этот вопрос. Ладонников увидел — лицо его на глазах приобретает свое обычное выражение угрюмой, тяжелой мрачности.
— А пойди разберись, что такое. У меня с той поры, как на волейбольной площадке схватило, постоянно случается.
Он вовсе не для того сказал Ульянцеву о сердце, чтобы пожаловаться, просто так уж вышло — о чем думалось, о том и сказалось, — он хотел уйти от разговора о беседе с Тимофеевым, и на этот раз Ульянцев понял его.
— Ну да, сердце… конечно. Беречься надо, — пробормотал он.
Перекинулись еще парой слов — домой, не домой, остаетесь, не остаетесь? — оба уходили и в молчании уже собрались, закрыли дверь на ключ, молча спустились по лестнице.
Внизу нынче снова дежурил тот сивощетинистый старик вахтер. Принимая от Ульянцева ключ, он глянул на круглые настенные часы напротив и с укоризной покачал головой:
— Раненько, раненько…
— Да уж вот так, — обычной своей фразой ответил ему Ладонников, но улыбнуться старику, как всегда улыбался, не получилось.
Асфальт площади перед институтским зданием был уже по-вечернему иссечен длинными тенями от высаженных вдоль бокового тротуара тополей. Молодая их, яркая листва весело трепыхалась на слабеньком, еле ощутимом теплом ветерке.
«Должно быть, до того самого перекрестка, на котором с его женой расстаемся после родительских собраний, вместе идти», — с прежней надсадностью подумалось Ладонникову. Ему хотелось сейчас остаться одному. Минут десять до перекрестка. Неблизко. Разговаривать о чем-то придется. Это не с лестницы спуститься, не будешь же десять минут идти и молчать.
Абсолютно все равно было, о чем говорить, всплыло в памяти родительское собрание, о нем и заговорил:
— Ходил тут на родительское к дочери, очень вашего сына хвалили. Просто зависть даже взяла, так хвалили.
— А, между прочим! — с каким-то, похоже, удовольствием отозвался Ульянцев. — А мою жену зависть к вашей берет. Все мне в пример вас ставит. Что я, мол, такой и сякой, на родительские собрания не хожу, а вы вот по всем статьям выше положением, вы — всегда. После собраний дня три вам икаться должно — все она говорит об этом.
— Да нет, не икается, — не сразу ответил Ладонников. Опять, в какой уж раз за последние дни, обдало мыслью: вот так живешь себе и живешь, ведешь себя, как полагаешь необходимым, а где-то там, помимо твоей воли и желания, творится и расходится кругами, как по воде, мнение о тебе. — Почему должно мне икаться? Выдумал кто-то первый такую глупость.
— Да просто шутка, наверное. Так я думаю.
— Наверное. А ваша жена, кстати, мне жаловалась на вас, что никак на родительские собрания не ходите.
— Само собой. — Ульянцев, показалось Ладонникову, хмыкнул. Ладонников глянул на него, Ульянцев глянул ответно, взгляды их встретились, и Ладонников вдруг открыл для себя, что впервые за много лет совместной работы видит глаза Ульянцева по-настоящему так близко. — А только я, Иннокентий Максимыч, на эти собрания еще до того ходил, как вы стали. А потом плюнул. Закрыл это дело, и все. Почему, любопытно, ходите вы? — Глаза у Ульянцева были умные, добрые и слабые, никак не вязались эти глаза с той ожесточенной характеристикой, что давала тогда, по пути с собрания, его жена: «Себе, как легче, выгадывает. Чтобы поспокойнее жить ему».
— Да ничего особо любопытного, Александр Петрович, — сказал Ладонников. — Хожу и хожу. Взял себе просто за правило. Авторитет отца есть авторитет отца, родительскому собранию в глазах детей особый вес придается.
— Придается? — Ульянцев снова хмыкнул. — Фикция это одна — придается. Придешь домой — и все жене пересказываешь, и все-то ты, получается, не так услышал, и о том-то не спросил, и то-то не выяснил… Фикция одна, авторитет наш. Сейчас женщины хозяева жизни. Времена такие. Подмяли бабы мужика. Женское главнее мужского стало. Мужчина — вроде приложения к женщине. Матриархат! Форменный. Не заметили, как наступил. А он — вот. Так что чего тужиться, как та лягушка, надуваться без толку. Уж кто ты есть, тем и быть.
— Нет, вы не правы. — Ладонников постарался, чтобы в тоне его не было никакой резкости. Не хватало только вступить по этому поводу в спор. — Все неоднозначно. Все от людей зависит. Как они себя друг с другом поставят.
Он понял, увидев глаза Ульянцева, что всегда грешил на него, настороженно полагая, что при всей его исполнительности и порядочности за его угрюмой молчаливой мрачностью может скрываться что-то недоброе. Ничего там такого нет и в помине. Просто все в нем выедено слабостью воли, отсутствием вкуса к жизни, неумением подчинять ее себе — оттого и эта мрачность в выражении лица, оттого и ни почему больше.
Ульянцев в ответ на его слова пробормотал что-то нечленораздельное. Ладонников ждал — может быть, выразится яснее, но Ульянцев молчал, ничего не говорил, Ладонников сам больше не заговаривал, и получилось, что весь оставшийся путь до перекрестка снова шли в молчании.
Когда перед тем, как разойтись, приостановились на мгновение, пожали друг другу руки — и уже пошли было каждый в свою сторону, у Ладонникова вырвалось как-то против воли, будто само собой сказалось:
— А у Боголюбова, Александр Петрович, раз он так вас интересует, дела нехороши.
Сказал — и повернулся, и пошел скорым, как бы нацеленным шагом, и ощущал внутри себя и желудочную, и сердечную боли — не исчезли ни та, ни другая, а только словно бы затаились, припрятали на недолгое время свои когти, готовые в любой момент вновь выпустить их.
6
— Да не ходить завтра на работу, и все, — сказала жена.
— Ну как так не ходить, — отозвался Ладонников. — Что у меня за основания?
— Основания? — голос у жены стал возмущенным. — Какие тебе еще основания нужны после сегодняшнего? На бюллетень, и неделю покоя — в любом случае. А раз еще завтра обсуждение это — тем более! Ты что, хочешь пойти?
— Да нет, как пойти? Не выступать же против. Мерзавцем себя последним буду чувствовать.
— Ну вот. А «за» тоже нельзя. Как ты будешь «за», когда ты стольким обязан Тимофееву.
Ладонников не ответил. Он лежал на супружеской постели с тремя подушками под спиной, не лежал, точнее, а полусидел, мог, наверное, уже и лечь — после укола, сделанного врачихой со «Скорой», прошло уже больше часа, и он больше не ощущал в себе никакой боли, — но все еще оставался внутри страх ее, и он пока не в силах был перемочь его. Скольким он обязан Тимофееву? Может быть, и не столь уж многий он обязан ему, но хорошо относящийся к тебе начальник, справляя свои начальнические обязанности, всегда в чем-то, получается, помогает тебе, а ты в итоге выходишь ему обязанным. За хорошее к тебе отношение обязанным.
— В конце концов, — сказала жена, не дождавшись от Ладонникова ответа, — речь идет не о человеческой жизни. О металле всего лишь. Если бы о жизни…
— Этому металлу мы и отдаем наши жизни. Он и есть наша жизнь. И твоя тоже. Такие профессии. — Ладонникова все время тянуло перечить жене, что бы она ни говорила, и он получал от этой своей поперечности какое-то странное, мстительное удовольствие.
— Ой, ну не знаю, чего ты хочешь. И идти не можешь, и не идти не можешь. — Жена сидела на краю постели, держа его давно уже согревшуюся после укола руку, отпустила ее, встала, дошла до письменного стола и, повернувшись, оперлась о него. — Нельзя тебе идти. Нельзя, и точка, нечего дальше обсуждать. От этого и танцуй. Другой бы на твоем месте выступил против, как ему велено, а ты — вот, пожалуйста, «Скорая» понадобилась. Твое здоровье, в конце концов, не только тебе самому нужно. У тебя дети, в конце концов, и ты в первую очередь о них думать должен.
И точно на эти ее слова заскрипела, отворяясь, дверь, и на пороге встал сын. Он был без рубашки, в одной майке, и брючный ремень распущен.
— Ты как, пап? — спросил он оттуда, с порога, глянув по очереди и на Ладонникова, и на мать.
— Нормально, — ответил с подушек Ладонников. — Отпустило.
— Ну, я ложусь, — сказал сын. — Спокойной ночи.
— Спокойной ночи. Спокойной ночи, — в один голос отозвались Ладонников с женой.
— Мудрых снов! — подмигнув, добавил еще Ладонников.
Сын хмыкнул — спасибо, но уж какие приснятся, — затворил дверь и тут же открыл вновь.
— А у меня завтра, забыл совсем, тоже родительское, — сказал он. — Кто пойдет? Ты сможешь, пап? Вообще у меня вроде все о’кэй, так что вроде…
— Схожу, схожу, — улыбаясь, покивал Ладонников. — Посмотрю, как о’кэй.
— Ага. Ну, спокойной ночи, — разулыбавшись ответно, еще раз сказал сын, и дверь за ним плотно вошла в косяк.
Славные вроде у меня дети, счастливо и умиротворенно подумалось Ладонникову.
— А Катюха спит уже? — спросил он жену.
— Давно уже. Валерка не лег — какую-то передачу по телевизору смотрел.
«Нет, никак невозможно против, никак. А за — полная бессмыслица, полная, полнейшая, ничем не помочь, так что…» — Ладонникову вспомнилась эта страшная, вне предела человеческого терпения боль, стотонным грузом плющившая грудную клетку, ни в какое сравнение не шедшая с той, что проняла вместе с желудочной, когда вышел от Тимофеева, и от одного лишь воспоминания о ней ему сделалось жутко. Та, принесенная с собой с работы, весь вечер тихонько корябалась в груди, однако совсем тихонько, едва заметно, порою даже и исчезая. Играли после ужина всей семьей в «чепуху», передавая по столу друг другу специально нарезанные узкими тетрадные листки, писали в них, подворачивали край, закрывая написанное, раскручивали завертыши, в которые превращались листки, читали, что получилось, — и смеялся от души, протрясло всего, но никак внутри ничего не отозвалось, не ворохнулось по-новому. А пошел в прихожую собираться на прогулку, нагнулся завязать шнурки — и не смог распрямиться.
— Завтра с утра к врачу, пусть электрокардиограмму сделают, — сказала жена. — И без кардиограммы не уходи, обязательно, чтобы завтра же.
— Давай попробую лечь, помоги, — не ответив ей, через паузу попросил Ладонников.
Жена торопливо перебежала через комнату, придерживая Ладонникову голову, вытащила из-под него одну подушку, другую и осторожно опустила его вниз. «Ну, что?» — тревожно спрашивали ее глаза над ним.
Ладонников помолчал, прислушиваясь к себе. Никаких неприятных ощущений внутри не появлялось.
— Все нормально, — сказал он.
Назавтра с утра он пошел в поликлинику. Участковый врач принимала во второй половине дня, он добился приема у дежурной, дежурная направила его на кардиограмму, и на кардиограмме обнаружился какой-то новый зубец, которого не имелось на предыдущей.
Дежурная, когда прочитала в карточке заключение кардиолога, сделалась как шелковая. До того она не хотела даже принимать Ладонникова, передавая ему через выходившую в коридор медсестру, чтобы он ждал свою участковую, теперь она сказала, что не нужно вообще было приходить в поликлинику, нужно было вызвать врача на дом, и на дом бы приехали с аппаратом, ладно, что сейчас это все неврозоподобного, видимо, характера, но могло быть и хуже, и впредь он должен это иметь в виду.
Домой Ладонников возвращался с бюллетенем на пять дней и лекарствами в карманах.
Телефон зазвонил, он только переступил порог, не успел еще закрыть дверь. Трубку сняла подскочившая Катюха, поздоровалась, послушала и протянула Ладонникову:
— Тебя. Не мама. Дяденька.
Ладонников думал, кто-нибудь из лаборатории — узнать, что в поликлинике, — но это звонил Боголюбов.
— Да, Олег Глебович, слушаю вас, — сказал Ладонников, прекрасно понимая, почему звонит Боголюбов, но не лезть же с объяснениями, с извинениями, со всем прочим, пока ни о чем не спрошено, потому и сказал вот так, словно бы у самого совершенно ничего не имелось для Боголюбова.
— Что с вами такое, Иннокентий Максимович? — спросил Боголюбов. — Сердце, мне передали?
— Да, стенокардия, — сказал Ладонников.
— И что, здорово прихватило?
— Здорово.
Боголюбов в трубке помолчал.
— И значит, на совещании у Тимофеева… — наконец произнес он с запинкой, — что, не сможете быть? Или сможете?
— Нет, не смогу. — Ладонников нарочно говорил коротко, чтобы Боголюбов по одной уже его речи понял бы, что он, Ладонников, не союзник ему, ни в каком виде, и решение окончательное и бесповоротное.
Боголюбов какое-то время снова молчал.
— Зарежет мне Тимофеев все это дело к чертовой матери, — сказал он потом — будто пожаловался.
«Безусловно», — ответилось в Ладонникове.
Но вслух он не произнес ничего.
Боголюбов в трубке помолчал-помолчал еще и проговорил:
— Ну, ладно тогда, Иннокентий Максимович. Всего доброго. Поправляйтесь.
— Да, спасибо, — по-прежнему коротко отозвался Ладонников.
Он положил трубку и с минуту стоял над телефоном, не двигаясь. На душе было пакостно. Не оттого, что ему трудно дался толькошний разговор — да нет, без всякой трудности, — а оттого, что вчера утром, еще до разговора с Ульянцевым на производственной гимнастике, позвонил Боголюбову, высказал свое мнение и пообещал, возникнет такая необходимость, высказать его где угодно. Дал, получается, слово и вот не сдержал. Самое скверное, когда дал слово — и не сдержал. Хуже нет. Если бы вот не дал. Не дал бы — так и ничего, а вот дал и не сдержал — это ту самую свою профессиональную честь не смог соблюсти, уронил ее, и знает один — будут знать и другие.
Однако ничего уже невозможно было переменить, надо смириться, что так произошло, занять себя каким-нибудь делом, и это тягостное чувство недовольства собой рассосется — не заметишь как. В любом случае Тимофеев зарежет Боголюбову затеянное им дело. Будет он, Ладонников, там или не будет. И даже если, придя, поддержит.
— Катюха! — позвал он дочь. Дочь появилась на пороге комнаты с книгой в руках — первой каникулярной, — и Ладонников, залезши в карман, достал бумажник: — Отложи-ка чтение. Сбегай на рынок, купи зелени, салат, укроп, петрушку — все, что есть. Удивим маму: придет не обед — а на столе лето совсем.
— Па-ап!.. — просяще протянула дочь. Ей не хотелось так вот срываться и бежать, хотя рынок был совсем рядом, три минуты до него, не больше. — Такая книга интересная…
— Ничего, ничего, у тебя сейчас полно будет времени. — Ладонников забрал у нее книгу и, не закрывая, положил на столик рядом с телефоном. — Побалуем маму, раз оба дома. Она к вам бегает тут с Валеркой на обед… давай обрадуем.
Жена и в самом деле каждый день бегала с работы в обеденный перерыв домой, чтобы быть уверенной, что и Катюха уйдет в школу сытой, и Валерка, вернувшись, тоже поест, жаловалась последние несколько дней, что на рынке появилась первая, парниковая зелень, надо бы купить, начать витаминизироваться, но по дороге домой всякий раз забывает вот забежать на рынок.
— Давай, давай, ноги в руки — быстро, за одну минуту туда-сюда, — дал Ладонников дочери деньги и подтолкнул ее на кухню. — Сумку иди возьми. Порадуем маму. Рынок — твоя забота, салат сделать — я на себя беру.
Он проводил дочь, захлопнул за ней дверь и пошел в комнату переодеваться в домашнее. Дело, чтобы занять себя, было придумано, начало крутиться, он с удовольствием думал о том, как поразится жена, как будет ахать, как будет рада, и от одних уже этих мыслей делалось на душе счастливо и тепло.
7
Пойти вечером на родительское собрание к сыну жена Ладонникову категорически запретила и пошла сама. Вернувшись с собрания, покушалась и на обычную прогулку Ладонникова перед сном, но за целый день у Ладонникова нигде ничего ни разу не болело, и уж прогулку он отстоял.
Жена хотела было пойти вместе с ним, но он отказался:
— Да ходил же я в поликлинику сегодня. Что ты, в самом деле!
Если бы жена попробовала настаивать на своем, он бы, наверное, не пошел лучше совсем. Как бы ни слились они за прожитые годы, ни спаялись в единую плоть, а все же эти предночные прогулки, с тех пор как стал ходить на них, стали как бы его заповедником, куском его жизни, принадлежащим ему лишь и никому больше. В эти прогулки часто вспоминалось детство, умершие отец с матерью, годы студенческой жизни, когда жизнь чудилась постоянным открытием все новых и новых дверец с притаившимися за ними все новыми и новыми тайнами, а не хомутом каждодневных забот и дел, — нет, доступа в эту закрытую зону, кроме него самого, не могло быть больше ни для кого.
Дни удлинялись на глазах: вышел в то же время, что и обычно, а полоса заката в стороне трамвайной линии много выше поднималась над горизонтом, чем даже еще позавчера. Воздух уже очистился от дневной грязи, был свеж, чист, прозрачен, и Ладонников шел, вбирал его в себя, смакуя каждый вдох.
Сегодня он пошел по давно им нехоженному, зимой невозможному из-за снежных завалов, извилистому маршруту по дворам, и оттого, что давно не ходил этим маршрутом, с осени считай, всю прогулку душа томилась неотчетливым, но явным, тем самым юношеским чувством просторности и каждодневной новизны жизни.
На обратной дороге к дому Ладонникову нужно было пересечь сквер, по которому, до трамвайной линии и назад, он ходил пятого дня. Пересечь его можно было сразу же, как вышел к нему, а можно было дойти до той тропки, которой сворачивал к дому прошлый раз, и Ладонников решил дойти до тропки. Ему нравилось ходить сквером. Все вокруг с годов молодости изменилось обликом — новые дома, целые новые улицы, — а сквер остался прежним. Чугунную вот ограду только снесли.
Ладонников дошел до тропки, поднырнул под кусты акации, вынырнул, и, когда распрямлялся, взгляд поймал в траве справа какое-то смутное белое пятно. От заката на западном горизонте осталась узкая бритвенная полоска, воздух вокруг делался все сумеречней, и пятно было едва различимо в траве.
Ладонников прошел мимо, уже ступил с бетонного бордюра на дорогу, и что-то в нем заставило его вдруг повернуться, пойти назад, вновь отыскать глазами белое пятно в траве и пригнуться к нему. Это был тот самый маленький черный котенок, что пятого дня — когда так же вынырнул из-под сомкнувшихся ветвей — стоял здесь на задних лапах и мяукнул навстречу ему с какою-то словно бы молящей жалобностью, а белое пятно в траве оказалось белой шерсткой манишки на груди. Теперь котенок лежал на боку с заколевшими вытянутыми лапами, с ощерившейся, разорванной до уха пастью, молодая сильная трава, подмятая им, успела подняться, и несколько стрелок ее упруго торчали между крохотными клыками.
Ладонников выпрямился. С полной, ясной отчетливостью он вспомнил сейчас, что, проходя тогда, видел еще боковым, периферическим зрением какое-то темное большое пятно со стороны кустов, но как-то не отметил его сознанием, видел — и не увидел, не осознал. А то, значит, собака была, и котенок, выходит, помощи у него просил, заступничества, а он прошел мимо, даже не остановился.
Ладонников сошел с бетонного бордюра, отделявшего сквер с его зеленью от проезжей части, медленно пересек дорогу, с трудом, словно не десять сантиметров нужно было одолеть, а все полметра, поднялся на тротуар и, шаркая, побрел к дому. Ноги еле-еле двигались, совсем не шли, на душе было до того отвратительно, что Ладонникова буквально мутило.
Этот ощерившийся в мертвом оскале котенок со стрелами травы между клыками соединился в нем с Боголюбовым, с его ночным нелепым звонком, с его отчаянным и тоже нелепым звонком сегодняшним, и Ладонников увидел себя, как, может быть, никогда не видел, даже и в пору юности. Какая там профессиональная честь, какое там профессиональное служение и подлинно хозяйское чувство ответственности, как написал в своей статье Боголюбов. Может быть, что и было когда-то, да наверно было, было — да, но давно уж нет ничего, ничего не осталось, вытрусилось все, как песок из дырявого мешка. И давно такой, не сегодня стал и не вчера, и не раз уже поступал, как нынче, не так лишь явно, может быть, не так открыто. Был мальчишка — не знал, что она, семейная жизнь, что значит быть хорошим мужем, хорошим отцом, — стал им, нет греха на совести: стал, дотянулся до лучшего в себе, выжался до него. А там, в другой жизни, что от звонка до звонка, даже прихватывая после звонка, много после него прихватывая, — опустился, оказывается, до самого низкого в себе. Не нарочно, конечно, вовсе не стремясь к тому, но что из того, что не стремясь, какая тут разница. Свой грех на другого не переложишь. Своя вина — она своя.
И что же, с отвращением к себе и гадливостью, подумал Ладонников, так я и буду жить дальше, вот помучаюсь, попереживаю сейчас, успокоюсь, приду домой, приму лекарство, лягу спать — и буду жить дальше, какой есть, ничего уже не изменить в себе, не переделаться, не стать иным, поздно? Закостенели хрящи, омертвели ткани — не повернуться к себе другому, не дотянуться до него?
Он думал об этом и чувствовал, что похож на ненавистного, отвратительного Скобцева, что из того, что тот дурак, а ты вон, может быть, даже до доктора дотянешься, — похож; и от чувства этой схожести было особенно скверно.
1983 г.