— Во радость-то, — говорила Ноздрюха. — Ты экскаватор, что ли, чтоб заменять-то?
Угрюмое лицо его кололось улыбкой, он притягивал Ноздрюху к себе, гладил и похлопывал ее по бедру.
— В Запорожье вот Максименко, изобретатель такой есть, — говорил он, — я его третьего дня по телевизору слушал. У него пятьдесят изобретений, а ему только сорок подвалило. Ты вот, поди, в газетах читала — науку нынче с техникой большие коллективы вперед движут. Чепуха! Не вперед — вширь. А вперед, вглубь — всегда одиночки. И сейчас, да. Они идеи производят, они фундамент закладывают, а коллективы что — разработчики. Убери одиночек — встанет все, мертво будет. Вот, я о Максименко. Он один проблему решил, над которой целый проектный институт сидел, триста человек.
— Это как же он, — удивлялась и не верила Ноздрюха, — один за триста работал?
Ленино лицо снова кололось короткой улыбкой:
— Зачем? Он за себя работал. Ему такое дано — сразу все увидеть, что они только по частям сложить могут. У Эдисона, Глаша, который нам телефон с граммофоном подарил, порядок был: каждые десять дней — изобретение. Десять дней — изобретение, десять дней — изобретение. Максименко против меня легче — у него дом собственный, в сарае у него там два станка стоят, а мне, чуть что, мотайся в институт… Я, Глаша, — брал он ее за руку, усаживал против себя на табуретку, глядел ей в глаза и вздыхал с хрипом, — очень порой устаю, кажется порой, не голова, а отбойный молоток у меня на шее…
— Так зачем же так-то? — чуть не ревя, спрашивала Ноздрюха. — По другому-то нельзя, что ли?
— Нельзя, я уж отвечал, — говорил он. Он уже был сыт, ленив движениями и вял речью. — Человек должен максимально реализовывать заложенные в него природой возможности.
Ноздрюха тоже вздыхала:
— А ежели у человека нет их?
— Тогда помогать, значит, — отвечал он, — служить. Найти идею, приткнуться к ней и служить.
Он вставал с табуретки, шел в комнату и, не раздевшись до конца, валился на кровать. Ноздрюха мыла посуду за ним на кухне, гасила свет и, придя в комнату, раздевала его и укрывала одеялом. Потом она ложилась подле, чувствуя своим начавшим стареть телом тепло его налитых свинцовой целеустремленностью мышц, и лежала так, греясь и млея от долго незнаемого мужского духа рядом, думала о том, как ее и куда понесет дальше жизнь, и ничего не видела впереди — не знала.
Был март, когда она, по ночной темени, пришла к Лене в его жилище впервые, минули апрель, и май, и июнь, лето уже стояло, и солнце днем пекло — хуже нет, если попадешь работать на солнечную сторону, испечешься, как на сковороде, и Ноздрюха свыклась со своим новым положением и уже не прислушивалась ко всем окружающим, не лезла ко всем с расспросами, не совала нос в чужие заботы, тайны и радости, жила подле Лени, как жила с прежними своими мужьями, только с ними она состояла в законном браке, а с ним, объяснила ей бригадирша, просто, как это называется с юридической точки зрения, вела общее хозяйство.
В августе, перед сентябрем, проводили на учебу в театральный институт Полину. Собрались на кухне, распили пузатую, в пластмассовой зеленой оплетке бутылку «Тракии», умяли по заведенному порядку две сковороды жареной картошки, достали затем торт, нарезали и хлебали с ним чай.
— Ну ты, Поль, не забывай нас, смотри! — говорила Маша, тугой, комкастой глыбой в синем полинявшем тренировочном костюме наваливаясь на Полину с объятиями.
— Ну что вы, девочки, что вы, конечно! — отвечала Полина, смеясь, она была накачена счастьем, как велосипедная шина воздухом. — Разве можно! Такой год трудный, и так мне с вами хорошо было.
— А, забудешь! — махала ложкой с прилипшими к ней кусками крема Надька, крем срывался и шмякался на стол, в чай кому-нибудь. — Завтра же и забудешь. Нужны мы ей! — говорила она, обращаясь уже к Маше. — Вон Ноздрюха-то, — снова махала она ложкой, и ошметок крема шлепался на Ноздрюхин кусок торта. — Нашла своего придурка-то — так мы и видим ее.
Делясь своей жизнью, Ноздрюха рассказала как-то, чем он занимается и сколько он работает, и Надька с той поры иначе, как придурком, Леню не называла.
— Я к тебе что, чулки твои стирать приходить должна, что ли? — спросила Ноздрюха.
— Трусы — лучше б, — сказала Надька и захохотала.
— Да ведь не о том речь, чтобы приходить, — подала голос Дуся. Как всегда, она тихо и кротко сидела за столом, первая подавала, первая убирала, сидела — и незаметно ее было. — Просто чтоб не забывала, помнила, чтобы мы в ее памяти были. Так ведь, Маш, ты, об этом? — спросила она Машу.
— А еще как? — снова с любовью тиская Полину, сказала Маша. — Что, в самом деле, чулки Надьке стирать приходить?
— Не гонять нам уже с тобой чаи, Поля… — говорила Ноздрюха.
— Не гонять, — отзывалась Полина. — Да уж давно не гоняли ведь.
— Давно… — вздыхала Ноздрюха.
Ей было грустно. Уходил вот из ее жизни человек — в другие жизни, в другие знакомства, и сразу от этого, все равно как в тихую, без движения, ни туда ни сюда, речку бросишь щепку — колыхнет ее и понесет, закружит, потащит… ясно сразу ощущалось — бежит время, убывает. У нее это бежит убывает, у других — наоборот, у них прибывает, глядишь, по телевизору потом Полину-то смотреть станешь, а кто-нибудь сейчас в космонавты назначен, глядишь, полетит скоро — экое же у них счастье-то: в космос полететь, на цельную Землю, как на мяч какой, посмотреть…
И так грустно было ей дня два или три, но она скрепила себя, уговорила Леню пойти после ее дневной смены в кино, а потом они зашли в кафе под названием «Сардинка» напротив лупоглазого нового здания ТАСС у Никитских ворот, и печаль после этого ее оставила.
В октябре на перевыборном собрании Ноздрюху выбрали профоргом.
— И че ж это я делать должна? — пробовала она выпытать у выдвинувшей ее на эту должность бригадирши.
— Что надо, — непонятно отвечала бригадирша. — Поперву взносы вон собери, по три месяца не плачено.
Со взносами у Ноздрюхи шло туго. Не платила сама же и бригадирша, и приходилось в аванс или получку подлавливать всех поодиночке у кассы. А вскорости стало ясно, что еще делать, кроме как собирать взносы. В бытовке в обед бригадирша собрала всю бригаду и стала объявлять с написанной ею бумаги порядок отпусков. Перед тем, за полчаса, она сзади подошла к Ноздрюхе, красившей на карачках подоконный проем с навешенной уже батареей, так что, кроме как на карачках, с самого низу подобраться к нему было и невозможно, постелила на пыльный подоконник четвертушку газеты, а сверху положила эту самую бумагу.
— Когда в отпуск-то пойдешь? — спросила она, стоя над Ноздрюхой.
Ноздрюха, крякнув, разогнулась, поднялась и заглянула в бумагу.
— Не знаю, — сказала она, отправляя под косынку выпавшие на лоб волосы. — Как-то мне вроде и ни к чему пока. Не устала вроде.
— У тебя еще и за этот год отпуск не отгулян. Значит, в декабре тебе на будущий — как раз, — ткнула бригадирша рукой в бумагу. — Подписывай. — И дала Ноздрюхе шариковую ручку.
Ноздрюха подписалась внизу, где под словом «Бригадир» и закорюкой бригадирской подписи стояло слово «Профорг», и отдала ручку.
— Все, че ли? — снова готовясь встать на карачки, спросила она.
— Угу, — буркнула бригадирша, не тратя больше на нее слов.
Бабы начали шуметь, когда она еще читала, а когда кончила, ор поднялся — впору лопнуть барабанным перепонкам.
— А кто спрашивал? Кто спрашивал? На что мне февраль-то, а? А желания что, не учитываются? — кричали бабы.
— А сама-то снова летом, третий уж раз, а ну-ка сама-то на зиму, а?
— На кой фиг мне ноябрь, мне на май надо, я весной не ходила — имею право.
Бригадирша дождалась, когда все наорутся, и хлопнула рукой по столу.
— О! — сказала она, широко разевая рот. — О! Расхайлались. Колхоз развели. Деревню. Отпуска — дело государственное, государственный интерес соблюди, а потом об остальном толкуй. Я одна, что ли, составляла? Во! — подняла она бумагу, оборачивая ее лицом ко всем, — с профсоюзом вместе. Во, видите подпись. Ну, чего молчишь, Стволыгина, — посмотрела она на Ноздрюху. — Твоя подпись?
— Моя, — сказала Ноздрюха.
— Вот. А вы шум подняли. Кто там ноябрем недоволен? Ну, меняйся с кем, кто тебе май отдаст?
— А что мне зиму опять, а себе-то опять лето? — закричала Паша Солонкина, та, что и раньше кричала про лето, но закричала теперь потише, да и не то чтобы закричала, а громко просто, с возмущением сказала.
— Март что, зима по тебе? — осадила ее бригадирша. Помолчала, обведя всех взглядом, и заключила: — Причины у кого значительные будут, пересмотрим. Не одной меня воля. Во, — снова потрясла она в воздухе бумагой, — с профсоюзом вместе.
— Что ж ты, Глаша, обойти нас да поспрошать не могла? — упрекали после Ноздрюху бабы. — Что ж ты у ей на поводу пошла? Ты ж наши интересы защищать должна. А она вон опять летом, и все летом.
— Я ведь не знала, я впервой, я теперь знать буду, — оправдывалась и винилась Ноздрюха.
Но и дальше у нее не пошло. Не выходило у нее ни достать путевку кому, ни на ковры выбить три-четыре местечка, когда в профкоме производили распределение, ни поездку в какой-нибудь Суздаль там для бригады организовать — не было у нее на это способностей.
— А ведь другая-то вот бригада съездила в Суздаль-то этот, — жаловалась она на свое неумение Лене в редкие его минуты свободного времени, за столом в ужин или перед постелью. — И на пароходе они ездили, к Есенину-то, в Константиново, и в Суздаль вот, с монтажниками вместе. А мы никуда. А так уж бабы мои хотели, и уж я-то… просила ведь ходила — а нет. Не так я прошу, может?
— Не так, не так, — улыбался Леня, и от редкой его этой улыбки все у Ноздрюхи внутри так и млело. — Не так, конечно, нет у тебя на это таланта. Не твое это дело, и браться нечего было.
— Я думала, я общественной деятельностью займусь, мне интереснее жить станет… — потерянно, будто она была обижена на себя, говорила Ноздрюха.