Ноздрюха вышла обратно в сенцы, разделась, повесив пальто на гвоздь рядом с солдатским бушлатом для ночных дел, хотела взять чемоданы, чтобы занести их внутрь, подняла, и тут у нее, впервые с того, дня как услышала от Лени в гостинице те слова, стало мокро в глазах, она опустила чемоданы обратно, и слезы побежали у нее, как вода из крана, она села на пол возле чемоданов и проревела, с хрюпом глотая взбухавший в гортани воздух и скуля, целых полчаса. Ей хотелось по старой памяти, чтобы рядом с нею был сейчас Браслет, который бы подскулил ей, примостился бы рядом, лизал бы ей, за неимением в себе другой ласки, лицо, и тепло бы от его толстого большого тела перешло бы в нее. Но Браслета давно уже не было в живых, и мыло, сделанное из него, давно уже, наверно, ушло пеной в сточные воды…
Потом Ноздрюха встала, снова оделась, не занеся чемоданы внутрь, и пошла на бывшую свою фабрику. В отделе кадров прежнего начальника не было, сидел другой, и секретарша у него тоже была другая. Ноздрюха написала заявление, ее оформили — и все, обошлось без всяких расспросов, но когда она вышла от них и пошла по коридору, чтобы сойти в цеха, навстречу попался Валька Белобоков, тогда, на праздновании Первого мая в клубе фабрики, направивший ее в Москву.
— О! Кого я вижу! — заорал он, расставляя ручищи и загораживая собой весь проход коридора. — В отпуск, пожаловала жительница столичная?
Ноздрюха остановилась и тоже улыбнулась ему.
— Нет, — сказала она. — Я насовсем. На работу устраивалась, ходила вот.
— О! Это дело! — тряся ее за плечи и сжимая их так, что Ноздрюха даже запищала от боли, сказал Белобоков. — Молодец! А то что за порядок: на фабрике на самой, понимаешь, людей не хватает, а они по столицам разъезжают!..
— Приехала вот… — не стала напоминать ему, какие слова говорил он ей на праздновании Первого мая, Ноздрюха.
— Я и говорю — молодец! — воскликнул Белобоков и пошел дальше по своим важным и неотложным делам.
А Ноздрюха спустилась в цеха, походила между станками, узнавая их грохот и работу, много было незнакомых лиц, а кого встречала знакомых, приглашала назавтра в гости. Нюрки Самолеткиной нигде видно не было, она наконец спросила о ней, и Ноздрюхе сказали, что Нюрка два уж года как вышла замуж за сверхсрочника, родила, нынешнее лето часть его перевели на Север, и Нюрка уехала вместе с ним.
Ноздрюха пошла домой по осенним улицам родного своего города, в котором родилась, выросла и, за малым вычетом, прожила всю свою жизнь, какая была прожита, стала растворять окна, прибираться, мыть, вытирать пыль — облаживать дом заново к жилью, и думала она о том, что, ежели так покопаться-то, разобраться-то если, не особо у нее вовсе плохая жизнь, не особо, нет, самая обыкновенная. А уж есть, конечно, кому и счастливее выпадает — в космос вон летают, — так то что ж… Главное, чтоб товарищи из правительства от войны охоронили, хуже-то войны ничего нет, а охоронят, да мир будет — вот и счастье, живи-радуйся, чего еще.
1974—1978 гг.
ДЕСЯТИКЛАССНИЦА
1
Остановка автобуса была напротив Иришиного дома. И когда Наташа по скрипнувшим ступеням сошла на морозно захрустевший под ногами утоптанный снег и посмотрела на окна ее квартиры, по яркому полному свету в обоих окнах, по движущимся теням на занавесках она определила, что квартира сестры полна уже народу.
Дверь ей открыла Света, одна из давних, еще со школы, подруг Ириши, в черно-смоляном, завитом парике, очень шедшем к ее бледно-розовому, с нежной тонкой кожей лицу.
— Салют, — коротко сказала она Наташе, впуская ее в квартиру, и ушла в комнату, подрагивая бедрами под длинным, до лодыжек, красно-фиолетовым платьем, туго натянутым на спине и с просторными рукавами-буф.
Сама Ириша была на кухне — стояла, прислонившись к косяку заклеенной на зиму балконной двери, курила и разговаривала с Парамоновым, обросшим до глаз густой, кудрявой каштановой бородой. Она была в голубом, послушно обтекавшем ее изящную фигурку модном сейчас комбинезоне, белом с желто-кофейными кругами батнике под ним и со своей тяжелой из-за длинных густых волос, поднятых на шее наверх, женственной прической в этом мужском почти костюме была, показалось Наташе, еще лишь более женственной и по-женски прельстительной.
— Ну, так и что же они, эти ваши лазоходы, что они такого поразительного сделали, практически вот? — спрашивала она.
— Не лазоходы, а лазоходцы, во-первых, — поправлял ее Парамонов. — Во-вторых, что мне еще добавить более поразительного, Ирочка? У вас, у женщин, самый преконсервативный склад ума, вас тычешь носом — брито, а вы — стрижено!
Из комнаты доносился перезвяк раскладываемых на столе ножей и вилок, звон рюмок; невидимый Наташе, чертыхался, громыхая своим большим крепким голосом, словно в груди у него ходили по листам толстого железа, Столодаров, открывая бутылку; пробка наконец вылетела из горлышка с тугим звонким чмоком.
— При-ве-ет! — сказала Наташа, раздевшись и входя на кухню.
Они обнялись с сестрой и поцеловались в щеки. Парамонов, картинно склонив голову к плечу, взял Наташину руку, подержал ее мгновение поднятой, а затем поцеловал, общекотав своей мягкой приятной бородой.
— Честь имею! — сказал он, улыбаясь глазами.
— На́танька! Мое — вам! — крикнул, вскинув руку с зажатым в ней консервным ножом, Маслов. Высокий, гибкий, в отлично сшитом бежевом костюме, с быстрыми ловкими движениями и такими же быстрыми, ласковыми, впрочем, глазами, он стоял у кухонного стола в углу, возле умывальника, и открывал банки с кабачковой икрой. — Натанька! Как вы насчет тайн, которые рядом с нами?
— А! Это вы о лазоходцах? — спросила Наташа. — Я слышала сейчас — Борис говорил. Но я ничего не знаю.
— И она тоже ничего не знает, — сказал Парамонову Маслов, показывая консервным ножом на Наташу. — Теперь тебе ясно, кто тормозит движение человеческого прогресса?
— Сестры Бельковы! — затягиваясь сигаретой, со смехом сказала Ириша. — Натанька, если бы мы с тобой все знали, человечество давно бы уже жило на Луне.
Маслов захохотал, продолжая открывать банку, открыл, сбросил зазвякавшую крышку на стол, бросил следом нож и, отряхивая одна о другую руки, повернулся:
— Ну, слава богу, что вы не знаете. Не хватало еще только на Луне, под колпаком, сидеть. Лучше уж все-таки здесь, на земельке.
— К чертовой матери пропадем скоро со своей земелькой, — сказал Парамонов. — Не помню, когда речную рыбу в магазине видел.
— Сестры Бельковы! — поглядел поочередно на Иришу, потом на Наташу Маслов. — Вы еще не совсем эмансипировались?
Наташа засмеялась, не выдержав, в ожидании того дальнейшего, что — она не знала, что именно, но непременно смешное, судя по многозначительности вступления, — собирался выдать Маслов, Ириша с поднесенной к губам сигаретой сказала, пожав плечами:
— Смотря что, Алик, ты имеешь в виду.
— Тарелки, — ответил Маслов, и Наташа прямо подавилась смехом. — Да не летающие, — махнул рукой Маслов, и тут уж Ириша тоже улыбнулась. — Я как мужчина могу есть и из банки, но вы-то как? Вам, наверное, надо в какую-нибудь красивую посудину это все вывалить?
— Вон там, открой полку, — улыбаясь, показала сигаретой Ириша. — Салатница там стоит. Устроит тебя?
— Нет, Боренька, — доставая с полки салатницу, посмотрел Маслов на Парамонова, — дела наши еще не так плохи. Они еще не того, не до конца. Может быть, успеем повернуть реки вспять?
— А мы их уже повернули, — сунув руки в карманы своих неизменных, потертых на ляжках до белесости джинсов, в которых он ходил даже в институт вести занятия, и размеренно пристукивая о пол ногой, сказал Парамонов. — То-то и доживем скоро: будем на краны счетчики ставить, воду мерить.
— Эй, кто там на кухне, сыпьте к столу, а то, кому места не хватит, будет за официанта вокруг бегать, — громыхнул, точно по железу прошел, из комнаты Столодаров.
— Посыпали, мальчики, — с улыбкой сказала Ириша, обняла по пути Наташу и повлекла за собой. — Как там папа с мамой?
— Квартиру пылесосят, — сказала Наташа. — Как начали с утра, остановиться не могут. Мать еще стирку развела. Как всегда, в общем. — Она потянулась на ходу к Иришиной щеке, потерлась о нее своей и поцеловала сестру, вышло — в ухо, и они обе засмеялись.
Сестра была старше Наташи на семь лет и казалась ей непостижимо взрослой, большой и все понимающей, она уже закончила институт и два года работала в конструкторском бюро, была уже замужем и развелась и с поры замужества, скоро четыре года, жила отдельно, сначала на частных квартирах, а потом вот в этой, кооперативной. Наташе нравилось, как она жила, нравились ее ежесубботние, как сестра называла их в шутку, «салоны», заведенные ею с нынешней осени, нравились ее друзья, составляющие этот «салон», и для нее уже стало необходимостью бывать у сестры по субботам, предпочитая вечера здесь всякому иному субботнему времяпрепровождению, — она словно бы прикасалась здесь к иной, более совершенной и значительной жизни, чем та, которой жила сама, к жизни, какую для себя она еще должна была создать, и с жадностью глотала все, что происходило вокруг, что видела и слышала.
— А! И Натанька появилась! — выкрикнул от стола Богомазов, когда Наташа вошла в комнату. — Натанька, счастлив видеть!
— И я не меньше, — в счастливом возбуждении, сделав на ходу легкий книксен, отозвалась Наташа.
— Ну, садись куда-нибудь, — оставляя Наташу, быстро сказала сестра и пошла вокруг стола к свободному месту рядом с Богомазовым.
— Ага, — рассеянно ответила Наташа.
У Ириши с Богомазовым был роман. Наташа принимала это как должное, но все-таки иногда ей казалось странным, почему сестра предпочитает тому же, скажем, Парамонову или Столодарову Богомазова, невысокого, скорее даже просто маленького, почти лысого со лба, с уродливыми, в черной похоронной оправе очками на крупном, бесформенно мясистом носу, концы дужек у которых в ряби зубных прикусов. Раза два она спрашивала у Ириши об этом, и оба раза сестра отвечала с уклончивой усмешкой: «Что ж ты хочешь, чтоб я еще и с Парамоновым закрутила?» — «Нет, я говорю, почему именно Андрей?» — уточняла Наташа. «Действительно, почему? — говорила Ириша и снова усмехалась. — Исправиться, Натанька, да?»
Так, чтобы влюбиться, самой Наташе не нравился в Иришином «салоне» никто. Но за ней ухаживали, провожали до дома, и просто глупо было не поцеловаться в темном подъезде, чувствуя свою власть над взрослым, опытным уже, наверное, в отношениях с женщинами мужчиной, который вел себя совершенно как какой-нибудь мальчишка-одноклассник, подразнить его обещанием чего-то большего ответными поцелуями и в следующую субботу не позволить провожать себя. Она знала, что хороша собой, у нее прямой, тонкий красивый нос, нежный, крепкий, доверчивый рот, и временами ей было ужасно обидно, что никто из Иришиной компании не нравится ей так, чтобы влюбиться: жизнь, конечно, вся еще впереди, впереди еще все, но хотелось бы, чтобы это все наставало скорее, незамедлительно, чтобы эта будущая жизнь, которую ей еще предстоит создать для себя, начала бы складываться прямо сейчас.
— Натанька! Я для тебя держу место! — громыхнул Столодаров, показывая на свободный стул рядом. При своем громоподобном голосе он имел вполне заурядный рост, самой обычной ширины плечи, и только в лице, тяжелом, квадратном, с объемной челюстью и большими лохматыми черными бровями, этот голос как бы отпечатался. Прошлую субботу именно он провожал Наташу домой.
Наташа, улыбаясь, помахала Столодарову рукой и, ничего не сказав, отрицательно покачала головой.
Она села на первое же ближайшее от нее свободное место, подвинула, чтобы находились прямо перед нею, полагавшиеся ей тарелку, прибор, рюмку и только после этого огляделась. Справа от нее сидела жена Маслова.
— Здравствуй, Натанька, — сказала она, когда Наташа поглядела на нее, положила свою руку на Наташину и подмигнула.
Она работала операционной сестрой и была совершенной красавицей, прекрасно сложена; всякий раз, оказываясь рядом с ней, Наташа потерянно думала, что она против Лидии просто уродина.
И сейчас она с огорчением подумала о том же и, ответив улыбкой на ее приветствие, тотчас отвернулась. Мужчина, сидевший слева, в черном, ручной вязки просторном свитере и свежеотглаженных темно-вишневых брюках, был ей незнаком. Он сидел, облокотившись на стол, крутя между пальцами наполненную уже рюмку и глядя то ли в нее, то ли просто в стол, и Наташа увидела только его профиль — с крутым, выпуклым рисунком лба, мягким вытянутым подбородком, со складкой непонятной усмешки у губ.
— Это не Савин? — спросила она у Лидии, против воли наклоняясь к ней.
— Савин, — с удовольствием ответила та.
Ага, вот он какой. Савин полгода назад пришел работать в то же бюро, в котором работала Ириша с Масловым, а кончал институт и четыре года после института жил в Москве, — Наташа уже несколько раз слышала о нем, он должен был прийти на прошлые вечера, но почему-то не приходил.
Наконец все расселись. Парамонов, картинно склонив голову к плечу, с вытянутой над столом рюмкой, дождался тишины и, потомив всех долгое мгновение ожиданием тоста, сказал густым голосом:
— Поехали!
И тут же первым стал пить.
Все зашумели, засмеялись, закричали — кто протестующе, кто одобрительно — и тоже стали пить и лезть с вилками к тарелкам, брать колбасу, сыр, порезанные пополам и залитые майонезом яйца: еды Ириша никогда не готовила, она бы просто денежно не осилила кормить-поить всякую субботу по десять-двенадцать человек, каждый приносил с собой, что полагал нужным.
— Боря, а что ты скажешь об этой идее — «дышите реже»? — спросил Парамонова Маслов. — Ты специалист по таким вопросам, что ты скажешь?
— Это трактат такой ходит, лекция Бутейко? — вскинулась со встречным вопросом Света.
— Первый раз слышу об этом, — склонил голову к плечу Парамонов. — Это что такое? Интересно?
— У нас врач один по этой системе от астмы вылечился, — сказала Лидия.
— Астма астмой, а давайте-ка еще по одной, а? — наливая вино в рюмки, предложил Столодаров.
В. Наташину рюмку тоже забулькало, она посмотрела, кто это, — это был Савин, теперь она увидела его лицо в фас, и оно поразило ее своими глазами: ярко, до ощущения света, исходящего от них, серыми, и с выражением мрачности.
Он заметил ее взгляд, поднял на нее глаза, и какое-то время они смотрели друг на друга.
— Арсений! Это моя сестра, Наташа, я вас не познакомила! — крикнула с другого края стола Ириша.
— Арсений, очень рад, — не наклоняя головы, но теперь улыбнувшись, сказал Савин, и улыбка у него оказалась хотя и снисходительной, но приятной.
— Наташа, — пожала плечами Наташа, обозначая тем самым, что сознает нелепость повторения имени, коли Ириша уже назвала ее, но что ж поделаешь: положено.
— Я вас, если позволите, так и буду — Наташей, — сказал он. — А то Натанька — это ужасно. На́танька — Ната́нька… Ужасно. Сами Вы не слышите? Я бы на вашем месте не разрешил себя называть так.
«Господи, ведь верно… — удивляясь тому, что никогда не чувствовала этого, подумала Наташа. — На́танька… Ната́нька… действительно, как ужасно».
— Я привыкла, — сказала она вслух. — Можно и Наташей, конечно.
— Меня в детстве называли Ариком, — полуповернувшись к Наташе, но снова глядя куда-то в стол и крутя рюмку между пальцами, сказал он. — Так что, выходит, у нас с вами много, Наташа, схожего.
И опять улыбнулся, поднял на нее глаза, яркие до ощущения света в них, и ей показалось, будто они втягивают ее в себя, мягко охватывают со всех сторон и неудержимо влекут…
«Ужасно милый, ужасно», — ничего не отвечая ему, подумала Наташа.
Минут через двадцать кто-то включил проигрыватель, громко ударивший по барабанным перепонкам ревом электроинструментов, тут же, один за другим, все начали вставать из-за стола; кто доставая сигареты и отправляясь на кухню курить, кто начиная танцы, — за столом у Ириши почти никогда долго не сидели, только вначале.
Наташа встала, покурила на кухне в компании Столодарова, Парамонова и Светы с Оксаной, тоже школьной подругой Ириши, как и она, уже бывшей замужем и разошедшейся. Света со Столодаровым, как всегда, знали уйму свежих анекдотов — у Наташи даже заболел от смеха живот. Потом она пошла со Столодаровым в комнату и стала танцевать, он, утишая свой большой голос, принялся как бы в шутку выговаривать ей за то, что она не села с ним, называя ее при этом Натанькой, и Наташу это обращение раздражало. После Столодарова она танцевала и с Масловым, и с Парамоновым, и с Богомазовым, и со светловолосым, молчаливым, с постоянной приятной, благожелательной улыбкой парнем прибалтийского типа, с которым пришла Света, и все время ей хотелось, чтобы ее пригласил Савин, но он не танцевал, сидел, ни разу не выбравшись из-за стола, с зажатой в ладони пустой рюмкой, смотрел на танцующих, перекидывался с кем-нибудь фразой-другой и снова смотрел.
Через некоторое время, как это опять же обычно водилось, проигрыватель выключили, из угла за диваном извлекли гитару, и Богомазов, подкрутив колки и побренчав по струнам, стал петь своим слабеньким, но приятным баритоном современные фольклорные песни — про художника, нарисовавшего свой портрет синей краской, повесившего его на стену, а потом поменявшегося с ним местами, про то, как мы в Америку придем и им дворцов культуры понастроим, про несчастную любовь одиннадцати тринадцатых к девяти одиннадцатым, потому что их общий знаменатель был слишком велик для их маленькой любви… Когда голос у Богомазова начал срываться, гитару взял Парамонов, попробовал тоже петь, картинно склоняя голову к плечу, но голоса у него не было, он путался в струнах, и ему не дали играть, отобрали гитару, а в центр круга, который сам собою образовался между диваном и столом, кто-то — кажется, Столодаров, Наташа не заметила точно — бросил, крутанув, пустую бутылку.
— В «бутылочку»! Ну, это гениально! Прекраснейшее занятие! — закричали, захохотали, загалдели кругом и возбужденно, уже в азарте предвкушения игры, стали сдвигаться на стульях теснее к дивану, сдвинулись, и Света, прорвавшись через другие руки, крутанула бутылку.
Выпало на Иришу.
— Э, холостой ход! Это неинтересно! Заново, заново! — снова загалдели кругом, Света с Иришей приподнялись со своих мест, потянулись друг к другу, звучно поцеловались, вытянув друг к другу губы, засмеялись, и Ириша, сев, крутанула бутылку.
— Есть! — закричали вокруг Наташи.
Бутылка показывала горлышком на пришедшего со Светой прибалтийца.
— Выходить или как? — подбочениваясь, спросила Ириша.
— Выходить — и никаких разговоров, иначе смысла нет! — Парамонов, сидевший рядом с прибалтийцем, толкнул его со стула ладонью и завладел бутылкой. — На кого выпадет — тому и суженой быть.
Савин, все так же сидевший за столом и не принявший участия в игре, встал и, обходя образовавшийся круг, молча пошел из комнаты. Щелкнула замком, открываясь, входная дверь.
Из кухни вернулась Ириша с прибалтийцем.
— Уже? — спросил Парамонов, пустил бутылку — и она опять указала на садившуюся Иришу. — Неужели? — откидываясь на спинку стула, сказал Парамонов. — Но я ведь, Ирочка, верю в такие вещи.
— Перекручивай! — закричал Богомазов. — Пусть отдохнет человек.
Все захохотали.
— Перекручивай, перекручивай, в самом деле — отдохнуть нужно! — кричали Парамонову.
Что-то подняло Наташу с места, она вышла в коридор, увидела неприкрытую дверь на лестничную площадку, мгновение постояла и растворила ее.
Савин стоял к ней спиной, у начала лестницы, облокотившись о перила, поставив ногу на продольную железину у их основания, курил и смотрел в окно внизу, на промежуточной площадке между лестничными маршами.
— Вам не плохо? — спросила Наташа от двери.
Он выпрямился, медленно повернулся, увидел ее, и на лицо его, так же медленно, как он поворачивался, вышла улыбка.
— А! Наташа! — сказал он и сел на перила, одною ногой упершись в пол, другою покачивая в воздухе. — А вы что же, не играете в «бутылочку»?
В том, как он произнес это слово, Наташа сразу же уловила насмешку, и ей, непонятно отчего, сделалось стыдно.
— Мне показалось, что вам плохо, — сказала она.
— Кошмарно, кошмарно плохо! — все так же насмешливо помотал он головой, бросил сигарету на пол, встал с перил и растер ее каблуком. — Я уж подумал даже, хоть бы кто вышел, поддержал, когда стану падать.
«Господи, ужасно милый! Ужасно! — глядя на него и чувствуя, как в висках шумит кровь, подумала Наташа. — Удивительно, он совсем… ни на Маслова, ни на Столодарова… совсем другой».
— Но ведь это же так — в «бутылочку»… шутка, — сказала она. — Ведь они же все серьезные, уважаемые люди, Маслов — руководитель группы, Парамонов — кандидат наук…
— И носитель дивных брюк, — засмеявшись, перебил ее Савин, разломил оказавшееся вдруг у него в руках небольшое яблоко, с которым, видимо, и вышел из квартиры, подошел к Наташе и протянул половину. — Поможете, Наташа? Я хотел тихо и спокойно выкурить сигарету в одиночестве и заесть сладким плодом, но уж раз вышли — что ж, помогайте.
— А вы в Москве какой институт кончали? — спросила Наташа, беря яблоко и не кусая его, держа в руке.
— Энергомеханический. Это имеет какое-нибудь отношение к вашей обиде за «бутылочку»?
— Нет, просто я тоже хочу поехать в Москву учиться…
Савин стоял совсем рядом, она чувствовала тепло, исходящее от его большого, крупного тела. «Если он меня будет целовать, я ему разрешу», — немея пальцами рук, подумала она, и, словно услышав ее, Савин взял Наташу одной рукой за спину, другой за голову, уперев в затылок твердый, круглый бок яблока, притянул к себе и, обдав ее смешанным запахом вина и сигаретного дыма, стал целовать. «Господи, какой милый!..» — думала Наташа, с запрокинутой головой, упираясь руками в грубый, колючий свитер у него на груди, и все у нее в голове кружилось, и сама она будто падала куда-то, ей казалось, ее никто еще не целовал так.
Савин отпустил ее, и, когда отстранялся, Наташу на мгновение, снова обдало тем же смешанным запахом вина и дыма.
— А почему вы совсем не танцуете? — спросила она после молчания, избегая смотреть ему в глаза.
— А вы заметили? — Он с хрустом откусил от яблока и стал жевать, глядя на нее с улыбкой. — Спасибо.
Наташа наконец решилась взглянуть на него. И подняла наконец ко рту яблоко.
— Это вы еще не привыкли, — сказала она. — Это у вас оттого, что вы у Ириши впервые. Вы со всеми ними познакомитесь поближе — и тогда… Правда, у них всегда интересно. Это вы не привыкли просто.
— Не привык, ну конечно! — сказал он, доел свою долю яблока, протянул к Наташе ладонь за ее огрызком, она, стесняясь, отрицательно помотала головой, Савин, разжав ей пальцы, насильно взял огрызок у нее из руки, спустился к окну, открыл форточку и выбросил на улицу.
— Вы мне должны будете рассказать о Москве, — сказала Наташа, когда он стал подниматься к ней наверх.
— Рассказать о Москве? Что вы, Наташа!.. Ее видеть надо. Вот, коль решили, поедете — и увидите.
Савин поднялся, Наташа думала, они сейчас снова будут целоваться, но он раскрыл дверь и с порога позвал ее:
— Идете?
Наташа молча наклонила голову и вошла в квартиру.
На кухне, в дальнем от входа углу, за плитой, Парамонов целовался с женой Маслова, она обнимала его за шею, и правая рука Парамонова была под ее вытянутой из брюк кофточкой. В комнате крутила бутылку Оксана, а Маслов сидел на стуле вытянувшись, с застывшим, мертвым лицом, и смотрел на дверь комнаты.
Наташа прошла к проигрывателю, включила его, поставила пластинку и вывела ручку громкости на предел.
— Алик! — крикнула она Маслову. — Заберите у них бутылку, дамам хочется танцевать.
Проигрыватель нагрелся, и в комнате загремел хриплый голос Эллы Фицджеральд.
— Ты что, уже целовалась с ним? — спросила сестра минут через двадцать, когда наконец Наташа с Савиным устали, он снова сел к столу, а она, тяжело дыша, опустилась на диван и в изнеможении откинулась на спинку.
— А что, заметно? — улыбаясь, спросила Наташа.
Ириша помолчала.
— Ох! — сказал она потом. — Я ведь все-таки ответственна за тебя перед папой с мамой.
Наташа засмеялась, обхватила сестру за шею и потерлась о ее щеку.
— Что ты! — сказала она. — Ну что ты!.. Я все знаю, они ведь меня все провожали — и что? Нет, не бойся.
— Смотри! — Ириша повернула голову и, пригнувшись, укусила ее легонько за ухо. — Я тебя люблю, я хочу, чтобы у тебя все хорошо было.
Время уже подходило к одиннадцати, уже ушли Света со своим молчаливым, приятно всем улыбавшимся прибалтийцем, ушли Масловы — она оживленная, с довольным, счастливым лицом, он вялый и угрюмый, — Наташа обещала родителям быть не позже двенадцати, и ей уже тоже пора было собираться.
Но когда она вышла в коридор, громко отказав в провожании Столодарову, вызвав затем, так же громко, Иришу из комнаты, чтобы попрощаться, Савин не встал из-за стола, как сидел — так и остался сидеть.
Наташа спустилась на улицу, в разогнанную кое-где лампами фонарей заснеженную белую тишину предночья, подождала у подъезда минут семь — не появится ли Савин, но его все не было, к остановке подкатывал автобус, и она поехала домой, на другой конец города, одна.
2
— Ната, что происходит, на тебя жалуются все учителя, — сказала Мария Петровна. — Ведь ты еще в прошлом году так хорошо училась, у тебя ни по одному предмету не было троек, а сейчас?
Уроки уже кончились, началась пересменка, и они стояли у учительского стола возле окна вдвоем во всем кабинете, лишь время от времени заглядывали в дверь, разыскивая друг друга, чтобы начать уборку, двое мальчишек-дежурных.
— Но мне не нужны все эти физики с геометрией, зачем я буду их учить, тратить время? — Наташа взглянула на классную руководительницу, пожала плечами и снова стала смотреть в сторону, в окно — за окном шел снег, и улица, дома на другой стороне ее были в белой, слепящей глаза пляшущей заволочи.
— Как это не нужны, что ты говоришь, Ната? Ты что, ты так в самом деде думаешь? — Мария Петровна сделала шаг в сторону и склонила голову к плечу, стараясь заглянуть Наташе в лицо.
— Конечно, не нужны, а зачем они мне? — Наташа снова посмотрела на классную руководительницу и решила, что глаз больше не отведет. — Я буду поступать в медицинский, я уже точно это знаю, зачем мне в медицинском физика? Я занимаюсь тем, что мне будет нужно. По химии на меня ведь не жалуются?
Мария Петровна вела ее с четвертого класса, Наташа была у нее одной из любимых учениц, и сейчас Наташе было неловко и трудно разговаривать с классной руководительницей обо всем этом, потому что она знала, что Мария Петровна говорит с ней не по обязанности, а по сердечной учительской расположенности к своей любимой ученице, но сама она к ней никакого ответного чувства не испытывала.
— По химии, Ната, не жалуются, нет, — сказала Мария Петровна. — Но то, что ты говоришь, пойми, просто-напросто глупо. Неразумно. И ты вредишь ведь в первую очередь себе, не кому-нибудь, не учителям. В конце концов им безразлично, что у тебя — тройка или четверка, это для тебя важно. — Теперь она отвернулась к окну и, глядя в бурлящее молоко снегопада за ним, пристукивала в раздражении о пол носком своей старой, с поблекшей, белесой кожей, стоптанной вовнутрь туфли. Ей было лет тридцать шесть или тридцать семь, и она казалась Наташе совсем уже пожилой, отцветшей женщиной. — Хотя бы для того все это важно, что впереди у тебя экзамены. Экзамены выпускные, на аттестат зрелости, и когда ты будешь поступать в институт, средняя оценка из него будет плюсоваться ко всем другим. Это что, тоже тебе не нужно? Тоже не важно?
— Экзамены я сдам, Мария Петровна, — сказала Наташа. — Я знаю, что делаю. Я ведь уже не маленькая. К экзаменам я все выучу. До них еще полгода целых.
— Полгода пройдут, как одна неделя, и не заметишь. Сейчас надо заниматься. А то будешь жалеть потом.
— Ясно, Мария Петровна, — ответила Наташа, глядя ей в глаза и складывая руки под фартуком. Она приготовилась к тому, чтобы выслушать все уже сказанное по второму разу, немного только в других словах, но классная руководительница лишь вздохнула, помолчала, покачав головой, и сказала:
— Ну что ж, ладно, раз ясно. Иди.
Она села за стол и раскрыла журнал, чтобы что-то записать в нем, а Наташа попрощалась и пошла из кабинета.
У окна в коридоре, возле стеклянной двери на лестницу, сидя на подоконнике, ждал ее Рушаков.
— Получила накачку, двоечница? — спросил он, спрыгивая с подоконника и идя ей навстречу.
— Сам-то не лучше, — сказала Наташа.
— Я от природы такой, — размахивая портфелем и прыгая по ступенькам рядом с ней на одной ноге, со смешком сказал он. — Со мной и разговоры вести нечего — с меня взятки гладки.
— А с меня тоже. Но выслушивать такое — приятного, конечно, мало.
Они оделись в гардеробе, который уже кишел устраивающей свалки малышней, и вышли на улицу.
Из окна четвертого этажа снегопад был торжественно величествен и красив, на улице он сразу потерял всю свою красоту, превратившись в отдельные частые, летящие в лицо хлопья, ослеплявшие, оседавшие на покрашенных тушью ресницах и таявшие на них, отчего на веках, как знала уже Наташа по опыту, отпечатывалась мутно-черная решетчатая штриховка.
— «Ветер, ветер на всем белом свете!..» — продекламировал Рушаков. И сказал: — У меня билеты в кино. Через двадцать минут начало.
— Когда это ты успел? — спросила Наташа, останавливаясь у калитки бетонной изгороди. Домой надо было идти направо, навстречу ветру и снегу, в кино — налево.
— На большой перемене, — с пренебрежительной горделивостью сказал Рушаков. — К математичке я еще опоздал, она меня пускать не хотела.
— А-а… — протянула Наташа. — Ты меня приглашаешь, что ли?
— А тебе что, некогда? — мгновенно ощетинившись, с язвительностью сказал Рушаков. Он занимался гимнастикой в секции, имел второй разряд, и на уроках физкультуры, еще в прошлом году, Наташа заметила, какое красивое, с литыми мускулами, с широкими развернутыми плечами, сделалось у него тело, а за прошедшее лето он еще больше раздался в плечах и вырос, над губой у него совершенно четко обозначились темные пушистые усики, очень шедшие его смуглому, узкому, с рельефно прорисованными скулами лицу. Он нравился Наташе больше всех других мальчиков из десятых классов и чаще, чем другие, провожал ее до дома после школы, чаще, чем с другими, Наташа встречалась с ним по вечерам, ходила в кино и театр, но нынешнюю неделю она избегала Рушакова, не позволяла провожать и отказывалась встретиться вечером, говоря, что ей некогда.
— Ге-ен! — сказала Наташа мягко, кладя ему руку на грудь. — Ты не обижайся. Пожалуйста. Я бы с удовольствием, но в самом деле некогда.
— Ну да! — сказал Рушаков, мотая головой.
— Ты еще и обижаешься! — вспыхнула Наташа. — Ты спросил меня — покупал билеты, могу ли я? Нет! А что ж теперь обижаться?
Она повернулась и пошла навстречу летящему в лицо снегу, прикрывая глаза свободной рукой в варежке, ей очень не хотелось, чтобы Рушаков шел за ней, и когда наконец, оглянувшись, увидела, что его нет в этой пляшущей белой пелене, обрадовалась. Всю нынешнюю неделю Наташа думала о Савине. Она вспоминала все то, что слышала о нем еще до этой субботы у Ириши, — как он, едва придя в бюро, не вникнув еще даже как следует во все тонкости его разработок, решил проблему надежности основного несущего узла, над которой бились человек десять и ничего не могли придумать, как он, не побоявшись, осадил принародно приехавшего из Москвы представителя головного института: «Ну вот, сразу видна провинциальная широта мысли!» — ругнулся тот по какому-то поводу, и все снесли это, но не Савин: «А что же ваш институт, извините, не подал нам ни одной путной идеи?» — она вспоминала это и то, каким он был у Ириши, как он пошутил там, на лестничной площадке: «Я уж подумал, хоть бы кто вышел, поддержал, когда стану падать», — и ей хотелось, чтобы новая суббота настала скорее, чтобы она уже была, и они бы снова, уединясь, стояли у перил, или нет, лучше на кухне, и он бы держал ее руку в своей…
Сегодня была суббота, уже половина второго, пообедать — половина третьего, вымыться, высушиться затем под феном — четыре, не меньше, а там уж до шести, когда надо будет выезжать к Ирише, — полтора часа, как-нибудь эти полтора часа можно убить.
Наташа открыла квартиру своим ключом, вошла в прихожую, захлопнула с размаху дверь и стала раздеваться. У матери на кухне шипело и стреляло масло на сковородах, выпыхивал к потолку белый жаркий пар из-под неплотно прикрытых крышек кастрюль, отец в комнате, расположившись за письменным столом, чинил транзистор.
— Привет, мамочка! — чмокнула Наташа мать в щеку, пройдя на кухню. — Привет, папочка! — вернувшись, зашла она в комнату и тоже поцеловала отца в щеку. Она с ними не виделась сегодня — они еще спали, когда она уходила в школу.
— Что там в гимназии? — спросил отец, следя за ней — как она ходит по комнате, снимает фартук, расстегивает платье, чтобы переодеться, — влюбленным взглядом, улыбаясь и щурясь. Ему было уже под пятьдесят, но он, удивляя всех окулистов, все еще оставался близоруким.
— Полный порядок в гимназии, — сказала Наташа.
— Бельковы! — позвала с кухни мать. — Кушать подано. Извольте трескать. — Сама она была Аникеевой, оставив себе девичью фамилию, старше отца почти на два года, ей уже исполнилось пятьдесят, и последние года три, заметила Наташа, стала употреблять всякие грубоватые выражения, и это в самом деле как бы молодило ее.
В половине третьего Наташа была уже в ванной.
В половине четвертого она села под фен, потом погладила юбку и батник, в которых собиралась пойти, почитала «Мать» Горького, которую начали проходить по программе, покрасила ресницы — и время выезда подошло.
Савина у Ириши не было. Он не появился ни в восемь часов, ни в девять, как Столодаров, объявивший при входе, что он, как истинный джентльмен, раньше девяти часов визитов не наносит. Наташа еле-еле дотянула до десяти, и то лишь потому, что надеялась — может быть, он придет все-таки, и ушла. Она ушла тихо, никому не сказав об уходе, даже сестре, выждав момент, когда в прихожей никого не было, и потом не сразу села в автобус, а прошла вдоль его линии километра два, лепя по дороге снежки и бросая их в стволы деревьев. Она загадала: если попаду — удачно, но что значило «удачно» — она сама толком не знала. Как-то это «удачно» было связано с Савиным и, может быть, означало даже какое-то возмездие ему, потому что сейчас Наташа его ненавидела. Ведь он же знал, что она ждет его, хочет, чтобы он ее проводил, — и не пошел, не встал, даже со стула — тогда, в прошлую субботу, и это после того, что было на лестничной площадке. А та его фраза о яблоке, когда он его разломил: «Поможете, Наташа!» Господи, она же так пошло двусмысленна, почему она поняла это только сейчас?!
На следующий день, в воскресенье, Наташа с утра позвонила Рушакову и спросила его, не хочет ли он пойти на лыжах. Рушаков хотел, через час ему следовало быть на тренировке, но через полчаса он уже был у Наташи, в спортивном трико, с лыжами, с мазями, натер лыжи Наташе, они поехали в лес и катались там до сумерек. Наташа целовалась с ним, говорила: «Ну вот видишь, когда я могу, я ведь всегда с тобой», — потом притащила его домой обедать, он сидел напротив ее родителей, краснел, смущался и нес какой-то бред о том, как они курят в школе в туалетах, и на какие ухищрения пускаются, чтобы никто из учителей их не засек.
В среду Наташа ходила с ним в кино, в пятницу простояла в подъезде почти до полночи, но в субботу, едва прозвенел звонок будильника, зовущий ее проснуться и собираться в школу, она уже знала, что нынче вечером, хотя Рушаков и звал ее пойти на день рождения к его товарищу, ни на какой день рождения не пойдет, а опять будет у Ириши…
Савин пришел. Он пришел, когда все уже сидели за столом, и вышло, что засели в этот раз за стол надолго: Парамонов начал рассказывать о сеансе телекинеза, который состоялся у них в институте, и все тоже стали вспоминать, о каких чудесах они слышали, говорить о Бермудском треугольнике и непонятной эпидемии среди рыб возле Уругвая и Бразилии, потом снова вернулись к телекинезу, и мнения разделились: одни говорили, что это вполне даже возможно, другие — что все это шарлатанство, и сам Парамонов, хотя и видел собственными глазами, как пропеллер под колпачком качнулся и стал вращаться, тоже не был уверен, что все в опыте чисто. Наташа сидела, слушала эти разговоры и мучилась. Несколько раз она встречалась взглядом с Савиным, первый раз он слегка кивнул ей, улыбнувшись, потом в его ясных тяжелых глазах нельзя было прочитать ничего.
Наконец Наташа встала, взяв у Богомазова его сигареты и спички, хотя все курящие уже давно курили прямо за столом, и вышла на кухню. «Если он хоть что-то чувствует, он выйдет», — стучало у нее в висках. Она сидела на табуретке за занавеской, смотрела в темное блещущее окно с пушистым налетом снега на карнизе, курила и ждала.
Минуты через три в кухне раздались шаги, приблизились — и занавеску, скрывавшую Наташу, откинули.
Наташа вопросительно подняла лицо, как бы удивившись сделанному, какое-то долгое мгновение Савин молчал, потом сказал, морща губы в обычной своей улыбке:
— Яблочком, Наташа, не угостите?
«Пришел, пришел!» — счастливо стучало теперь в висках.
— А я думала, это вы собираетесь меня угостить.
— Виноват. Я ведь не фокусник. А на столе нынче, как в прошлый раз, нету.
Наташа не ответила. «Пришел, пришел!» — стучало в висках.
Савин наклонился к ее поднятому вверх лицу и поцеловал Наташу в губы — недолгим, нежным, оглушившим ее поцелуем.
В комнате заскрипели отодвигаемые стулья, со звоном лопнула упавшая на пол рюмка, и, перекрывая все эти звуки, громыхнул голос Столодарова:
— Жизнь есть жизнь — вот что я твердо знаю. И все остальное меня не волнует.
— Давайте-ка, Наташа, сбежим отсюда, — вынимая у нее сигарету из губ и затягиваясь ею, сказал Савин. — Давайте, чтоб не привлекать внимания, сейчас я, а минут через пять — вы.
«Давайте». Она не сказала ему это, а, улыбаясь и зажмуриваясь, согласно закивала головой.
«Яблочком, Наташа, не угостите?» — вспомнила она, сбегая по лестнице, его лицо и улыбку, и опять, как в прошлый раз, подумалось: «Ужас, какой милый, ужас!»
На улице был слабый, мягкий морозец, небо затянуто тучами, ртутные светильники на столбах давали бледный, немощный голубоватый свет, похожий, если захотеть представить себе это, на лунный.
— А вам не нравится у Ириши, да? — спрашивала Наташа. — И вот тогда вы, на лестнице… и прошлый раз не были.
Савин держал ее под руку, шел куда-то, и она шла вместе с ним — неизвестно куда.
— Как не нравится? Нравится, — говорил он, теснее прижимая ее руку к себе. — Вон какая у нее сестричка. Как же не нравится?
— Ну при чем здесь сестричка… — Наташа не знала, как ей себя вести и что говорить в ответ на такие его как бы шуткой сказанные слова, и ей было стыдно, что она не знает и что он может заметить это; если б можно было, она бы хотела вообще не говорить ничего, а только слушать его, ей было важно каждое его слово, что бы оно ни значило, каждый его жест, какого бы смысла он ни был исполнен, главное заключалось не в том, о чем они говорят, а в том, что идут вместе и она чувствует сквозь пальто его руку. Господи, в самой Москве жил. Работал там… — В Москве у вас были интереснее компании, да? — спросила она.
Савин не ответил. Наташа заглянула ему в лицо, и он остановился, повернул Наташу и поцеловал ее долгим, вынувшим ей дыхание, тяжелым поцелуем.
— Нет, я обязательно поеду в Москву, — сказала она отдышавшись. — Мама не хочет, и Ириша говорит, что это пустое, но я обязательно поеду. Вы, Арсений, почему вы уехали из Москвы?
— По родителям соскучился, — сказал он, и опять было непонятно, шутит он или серьезно. — Родители у меня здесь, старенькие. Не смог без них.
И снова, крепко и тесно прижав Наташу к себе, поцеловал ее тем же долгим, тяжелым поцелуем.
Пошел снег, редкий, медленный в тихом, неподвижном ночном воздухе, он выпадал в свет фонарей из черной мутной высоты неба, словно здесь лишь, на границе темноты и света, и возникал, машин почти не было, только изредка, тяжело гудя и желто, тускло светясь окнами, проходили автобусы, и Наташе казалось, что это так специально вышло все сегодня в природе: что тишина, снегопад и никого вокруг.
Наконец они сели в автобус, и в автобусе тоже никого почти, кроме них, не было, и потом, у нее в подъезде, прощаясь, договорились о свидании, он записал ее телефон и дал ей свой.
3
Наташа стала встречаться с Савиным, ходить с ним в кино и театр, и, когда не разговаривала с ним по телефону хотя бы день, день казался прожитым впустую, напрасно, и в груди над ложечкой словно бы что-то сосало.
Она пропустила у Ириши две субботы, оказалось — ей там просто нечего делать, раз они могут встретиться с Арсением в любом другом месте и наедине, а не на виду у всех. И когда она снова появилась у Ириши, неожиданно для себя все, что происходило у сестры, она увидела совершенно по-иному, как раньше не видела никогда.
— …Нет, я в таких случаях просто встаю и ухожу, — говорил Богомазов, крутя у лица свои уродливые, в черной оправе очки и время от времени покусывая концы дужек. Они сидели на кухне вчетвером — он, Ириша, Столодаров и жена Маслова, — а Наташа стояла на пороге комнаты, услышала их разговор и подошла поближе. — Что за неудобство! Что за душевная вялость! И с тем и с другим надо бороться, изгонять, выдавливать из себя эти качества, как Чехов выдавливал из себя по капле раба. Вам неудобно: как же вдруг, не досидевши до конца, встать и пойти. Перед кем неудобно, простите?! Тем более если вы не в состоянии проявить волю, сказать себе: вставай, — разве это вам самим не оскорбительно? Меня будут пичкать гадостью, а я буду терпеть? Нет, увольте.
— Это ты, Андрюш, такой решительный, — сказала Лидия. — А на меня вот окружающая обстановка действует гипнотически. Если все сидят, и я не встану.
— Так он о том ведь и говорит, — громыхнул Столодаров. — Плохо это.
— Именно! — вынул изо рта дужку Богомазов. — Личность — это сумма свободных, независимых от внешних обстоятельств поступков. Ошибочно мнение, будто поступки должны быть крупногабаритными. Отнюдь. Личность складывается из мелочей, из маленьких волеизъявлений, а они уже в совокупности и дают уровень.
— Да, это ужасно, честно признаюсь, — сказала Ириша. — Досидишь вот так до конца, домучаешься, не решившись, выходишь потом как оплеванная.
Наташа постояла еще на пороге, вслушиваясь в их разговор, и поняла, что речь шла о кино, о том, уходить или не уходить со скучного фильма. И то, что они говорили об этом таким образом, словно и в самом деле о чем-то таком, от чего зависела их судьба, что представляло угрозу их существованию, ужаснуло ее. Она вспомнила, что и прежде она много раз слышала подобные разговоры и сама принимала в них участие, споря и обижаясь даже, но никогда раньше не замечала, насколько это все смешно и никчемно.
Домой Савин вез ее на такси. Воя мотором, «Волга» мчалась по пустынным ночным улицам с завалами снега по обочинам, Савин обнимал Наташу за плечи, и, чувствуя на виске жаркий воздух его дыхания, она рассказывала ему о разговоре на кухне.
— А ты не заметила, — засмеялся он и заглянул, качнувшись, ей в глаза, — не заметила, что у Богомазова скоро будет повод огорчаться по-настоящему?
— Да? Нет. А что?
— А то, что сестричка твоя меняет, по-моему, объект обожания.
— А на кого? — с живостью спросила Наташа.
Савин помолчал.
— Ладно, что говорить. Поживем — увидим, — отозвался он.
Не отпуская такси, он зашел с нею в подъезд, поднялся до ее этажа и, вновь обнимая, сказал:
— Поедем завтра кататься на лыжах за город. Не против? У приятеля моего… дача не дача… срубчик там стоит, печка есть. Продуктов возьмем…
Наташе показалось, сердце у нее на мгновение замерло. Потом оно заколотилось тяжелыми, мощными толчками, и ей стало жарко.
— Зачем за город? — спросила она, стараясь не глядеть на Савина. — Лес ведь и здесь есть рядом.
— Что ты, Наташа!.. — Савин провел ей по щеке ладонью, большим пальцем заправил под шапку выбившуюся прядь. — Никакого сравнения. За городом интересней. Новое место тем более, все незнакомое…
— Мы одни будем? — зная, что, конечно, одни и зачем же иначе он приглашал бы ее, взглянула Наташа на Савина и тут же отвела глаза.
— Вдво-ем, — с ироническим нажимом сказал он, беря ее пылающее лицо в ладони.
Савин жил у родителей, Наташа однажды стала просить его познакомить ее с ними, он слушал ее, отвечая всякий раз что-нибудь невразумительное, но она все настаивала, и тогда он сказал в обычной своей шутливой манере: «К родителям, Наташа, я водил знакомить девочек лет, пожалуй, двенадцать назад».
«Господи, неужели соглашусь… неужели соглашусь?.. — Наташа задыхалась от жаркой немоты во всем теле, руки его у нее на щеках казались ледяными. — Не надо, господи, не надо, нет…»
— А как туда надо ехать… на дачу твоего приятеля? — осекающимся голосом спросила она вслух, все так же старательно избегая его глаз.
— Поездом, — сказал Савин. — Сорок, пятьдесят минут — самое большое.
…На лыжах они не катались; поставили их в угол в сенях и не тронули до самого вечера.
Савин разжег печь, печь, пока дымоходы разогревались, дымила, и, чтобы спастись от дыма и не застыть в вымороженном воздухе нежилых стен, они присели у топки, приоткрыли ее, и Савин время от времени, пригибаясь к поддувалу, с шумом дул в него, отчего вялые, будто готовые каждую минуту умереть язычки пламени дрожали, вытягивались и отлетали от поленьев. Окно на весь сруб было одно и небольшое, сумрачный декабрьский день давал совсем мало света, в доме стояли полупотемки, и отсветы огня из открытой топки выплясывали на стенах дергающийся, зыбкий танец.
У Наташи внутри все дрожало.
— Бесконечно можно смотреть на огонь, — сказала она.
Савин, дуя в поддувало, поглядел на нее снизу, улыбнулся и промолчал.
— Бесконечно, просто бесконечно, — повторила Наташа.
Савин распрямился, взял ее руки в свои и, сбоку заглядывая ей в лицо, сказал:
— И на тебя. На огонь и на тебя. Жаль вот — дела отвлекают.
Наташа не ответила. Он взял ее руки — она закрыла глаза и не видела никакого огня.
Наконец печь перестала дымить, пламя загудело мощно и ровно, пожирая дрова с реактивной скоростью, плескавшийся у потолка дым вытянуло сквозняком, и стало можно распрямиться и снять теплые одежды.
Савин распаковал рюкзак, достал из него банки с консервами, полиэтиленовый пакет с хлебом, бумажные свертки с колбасой и сыром, плоскую, с выемкой внутри стеклянную фляжку коньяка и бутылку вина, в угол за печью высыпал картошку.
— Сейчас мы с тобой устроим пир на весь мир! — отыскивая на полке рядом с плитой нож и выбирая кастрюлю, весело подмигнул он Наташе. И даже напел на какой-то непонятный мотив: — Пи-ир на-а весь ми-ир!..
Дрожь у Наташи сменилась вдруг нервическим деятельным оживлением.
— И грязь здесь у твоего приятеля! — сказала она, осматривая комнату. Пол был затоптан и не мыт, видимо, с осени, на стульях, табуретках, на столе, на спинке деревянной кровати, стоявшей за печью, — везде лежал толстый, мохнатый слой пыли, всюду валялись желтые, жеваные газетные клочья и обрывки шпагата. — Давай я приберусь немного, — стала она засучивать рукава кофточки.
— Давай, давай, — улыбаясь, согласился Савин.
Он принялся чистить картошку, а Наташа пошла в сени, нашла там мятый, в корке застывшего цемента, но целый таз, в груде запревшего хламья в углу выбрала тряпку и налила в таз воды, принесенной Савиным с колодца в двух больших оцинкованных ведрах. Она замерзла на холоде сеней и обратно в комнату не вошла, а вскочила.
— О-оох! — передернулась она, опустив таз на пол и обхватив себя за плечи. — Х-холоди-ина!..
Савин оторвался от картошки и, взглянув на нее, снова подмигнул:
— Зато здесь сейчас у нас рай будет. Разве что без райских птичек.
— А я? — сказала Наташа, обмакивая тряпку в холодную, заломившую пальцы воду. — Разве не похожа? — Она быстро вынула сухой рукой шпильки из пучка, в который были собраны на затылке волосы, тряхнула головой, и волосы рассыпались по плечам, закрыв ей пол-лица. — Разве не похожа? — повторила она, глядя на него из-под волос косящим смеющимся взглядом.
Савин бросил нож, мягко упавший в картофельные очистки, сделал шаг до нее, больно сжал Наташу в плечах запястьями и сказал тяжелым, стиснутым голосом:
— И в самом деле…
Зрачки у него были словно размыты, сделавшись похожими на зрачки незрячего, а Наташе было больно плечи и томительно хорошо от этой боли, ее будто подбросило и понесло, понесло, покачивая, на теплой, нежной волне, и она поняла, что если бы руки у него были сейчас чистыми — то, что должно было сегодня произойти, могло произойти прямо сейчас.
Савин отпустил ее, и ее снова окатило дрожью, и она уже не могла унять ее ни когда вытирала пыль и мыла пол, ни когда собирала на стол, ни когда они сидели за ним, — весь этот долгий промежуток времени она была лишь в состоянии сдерживать ее, загоняя внутрь.
— Нет, нет, нет, — говорила она ему потом, все так же дрожа и ужасаясь тому, что делает, и не в силах уже ничего изменить, удержаться, отступить назад, — нет, нет, нет!.. — А в голове у нее стучало: «Да, да, да!» — и в какой-то миг дрожь вдруг прекратилась, и она уже не говорила «нет», и в ней уже не стучало «да», ей было больно, ее подташнивало, и, закусив губу, с закрытыми глазами, она хотела лишь одного: чтобы скорее это все кончилось.
— Ты глаза теперь никогда больше открывать не будешь? — спросил ее возле самого уха голос Савина.
Наташа открыла глаза — Савин лежал рядом, приподнявшись на локте, смотрел на нее и улыбался.
— Мне стыдно, — прошептала она, обхватила его рукой и повернулась, уткнувшись ему в заросшую густым темным волосом грудь. Он уже несколько минут лежал так рядом, гладил ей лицо и мягко, осторожно целовал, но она все не могла прийти в себя и не в силах была заставить себя взглянуть на него. — Мне было больно, — снова прошептала она, все так же уткнувшись ему в грудь. — Это всегда так?
Он засмеялся, взял ее за плечо, отстранил от себя и, заглядывая ей в глаза, которые она отводила от него, сказал:
— Ах ты, прелесть моя!.. Ну что ты, нет!
«Ужас, ужас, как люблю его!..» — Наташа не подумала это, ее всю, как молнией, пробило этим ощущением, и она обхватила его за плечи что было силы и крепко прижалась к нему.
На поезд они вышли — сумерки лишь только-только начали окрашивать воздух и снежные поля вокруг в бледно-лиловые тона. Наташа не хотела приезжать домой слишком поздно, чтобы ни отец, ни мать ни о чем ее не спрашивали; она боялась, если они начнут ее о чем-нибудь спрашивать, она ответит какой-нибудь нелепицей, и они что-то заподозрят.
Провожать ее с лыжами Савину было неудобно, он посадил Наташу, выйдя с вокзала, на автобус, и дальше она поехала одна. Дома не было ни отца, пи матери, на кухонном столе лежала записка, сообщавшая, что они в кино. Наташа наскоро, чтобы не терять времени, перекусила бутербродами и села делать уроки. Полугодие скоро уже подходило к концу, уже по всем предметам выводились наметочные оценки, по физике и алгебре у нее получались двойки, и нужно было оставшиеся десять дней позаниматься как следует.
4
Мать сервировала стол. Отец, уже в нарядном сером костюме, с выглядывающими из-под рукавов сверкающими манжетами белой рубашки, резал на кухне колбасу.
Наташа стояла в коридоре у зеркала и красила глаза. Гости к родителям должны были сходиться к половине десятого, и она хотела до этого уйти из дому.
В комнате зазвонил телефон. Мать сняла трубку, поздоровалась, пожелала звонившему тоже счастливого Нового года и позвала Наташу:
— Ната, тебя Рушаков.
— О, господи. Надо было сказать, мама, что меня уже нет. — Наташа вздохнула, прошла в комнату и взяла трубку. — Да! — сказала она в нее.
Рушаков уже в сотый раз сегодня спрашивал, не пойдет ли она встречать Новый год с ним. И когда Наташа опять в сотый раз ответила, что нет, не пойдет, опять стал допытываться, почему ей обязательно нужно встречать его у сестры, неужели это так обязательно, нельзя же до такой степени быть рабом традиций…
— Да, это традиция, ритуал, да, я рабыня, как хочешь это воспринимай, и хватит звонить, говорить об этом, не порть мне, пожалуйста, настроение. — Наташа положила трубку, не дожидаясь его ответа, и пошла обратно в коридор.
Традиция встречать Новый год у сестры была выдумана специально для Рушакова. Ей теперь не очень-то хотелось даже и вообще бывать у Ириши, она словно обрела наконец свою, личную, иную, чем у всех Иришиных друзей, жизнь, и она, эта жизнь, не вмещалась в Иришин «салон». Наташа шла сейчас к ней только из-за Савина.
— Ната! — Мать вышла в коридор следом за Наташей. — Я не понимаю все-таки, почему бы тебе не побыть с нами. Ведь у Ириши там тоже все старше тебя. Нам с папой очень хочется, чтобы ты побыла с нами.
— Да! И все ваши гости будут смотреть на меня, умиляться, какая я взрослая, и спрашивать об оценках и как я готовлюсь к экзаменам. Мерси!
— Ната! Как ты говоришь. — У матери было скорбное, старое, страдающее лицо.
— Мамочка, ну это же правда! — Наташе стало жалко ее, она нагнулась и быстро поцеловала мать в щеку.
— Ну… — пробормотала мать. — Может, и нет…
Наташа оделась, закрыла за собой дверь квартиры и, сбегая по лестнице, вдруг представила, как это все будет у них: соберутся, будут сидеть за столом, грузные, тяжелые, пить и говорить о знакомых, кто сейчас где и на какой должности, рассказывать о своих болезнях и о болезнях других, о том, кто каким лекарством лечится, а потом, наевшись и напившись, включат телевизор и станут смотреть «Голубой огонек», с зевотой дожидаясь его окончания, и ей стало жалко мать с отцом еще больше, и на глаза ей навернулись даже слезы. Но тут же она и зажала себя, наклонила лицо и пальцем осторожно стряхнула слезы — она не могла их себе позволить, так как с ресниц тогда потекла бы тушь.
Дверь у Ириши была не заперта, и уже от лифта слышно было, как гремит в квартире включенный на полную мощность проигрыватель. «Эв-рибоди-и!» — кричал из динамика веселый хриплый голос Гарри Белафонте.
И этот веселый, брызжущий здоровьем и радостью бытия хрипловатый голос словно вдруг приподнял Наташу над самою собой, оторвал ее от себя сегодняшней, и она почувствовала опахнувший ее счастьем ветерок своей будущей жизни.
«Все, последний Новый год такой. Следующий — совсем другой», — подумалось ей, и, улыбаясь самой себе, она переступила порог.
Из комнаты в кухню с полотенцем в руках бежала Ириша.
— Натанька! — на ходу поцеловала она Наташу в щеку. — Разоблачайся — и давай помогать. Новый год все же, надо, чтоб стол был.
На кухне толклось человек шесть — Столодаров, Маслов, Света, Оксана, Мариулла, одна из новых подруг Ириши, с которой Ириша познакомилась на турбазе прошедшим летом, — все разом говорили, стучали ножи, гремели противни, звенела посуда.
— Кто здесь объявился, кто пожаловал! — вышел из комнаты, улыбаясь, Савин. В руках у него были нож и буханка хлеба.
Наташа огляделась — рядом никого не было — и, обвив его рукой за шею, быстро поцеловала в щеку, в скулу, в губы.
— Здра-авствуй! — сказала она протяжно, отстраняясь и счастливо глядя на него.
После той первой поездки на дачу они ездили на нее с Савиным еще два раза, только уже не брали лыж и Савин не набивал полный рюкзак снеди. И Новый год они тоже хотели встречать на даче, но за два дня до тридцать первого выяснилось, что дача будет занята.
— Э-эх! — сказал Савин, зажав нож с хлебом под мышкой и помогая Наташе снять пальто. — Что за жизнь! Всю ночь любимая девушка будет рядом, и всю ночь будет недоступна.
— Но от этого еще любимее, — освободившись от пальто и снова поворачиваясь к Савину лицом, сияя, сказала Наташа.
— Хм. — В углах его губ появилась обычная, его усмешка, подержалась мгновение и исчезла. — Пожалуй… Бывает и так.
— Эй! — закричал с кухни Маслов. — Наталья, лапуленька, где ты?! Рабсила нужна.
— Иду! — Наташа, придерживаясь за Савина, сняла сапоги, переобулась в принесенные с собой туфли и распрямилась.
— Сень! — сказала она, счастливо, возбужденно посмеиваясь. — А чего ты из Москвы уехал — скажи!
— Развелся, я же говорил, — заражаясь ее счастливым возбуждением, тоже с улыбкой ответил он.
— Развелся — это ладно. А почему не остался, почему уехал?
— Ну, Наташенька! — все так же улыбаясь, покачал головой Савин. — Донимаешь меня, как блоха собаку. Жить мне там негде ста…
— Нет, — не давая ему закончить фразу, перебила Наташа. — Знал, что меня здесь встретишь. Да?
— Да, да!.. Верно, — смеясь согласился Савин.
— Ну, тогда пока? — сказала Наташа, не отнимая руки от его локтя. Ей не хотелось уходить от него.
— Пока, пока, — похлопал он ее по руке. — У меня, видишь, общественная нагрузка — хлеб режу.
За стол провожать старый год сели в четверть двенадцатого.
И как это водилось, с первым тостом поднялся Столодаров.
— Что ж, давайте подведем итоги! — громыхал он, высоко над столом держа бокал с вином. — По-моему, славный у нас был год. Мы вот, все здесь сидящие, до нынешнего года в большинстве своем друг с другом незнакомые, встретились под крышей милого Иришиного дома, — он переправил бокал в левую руку, правую приложил к сердцу и, повернувшись в Иришину сторону, склонил голову в быстром поклоне, — встретились и встречались потом очень часто, узнали друг друга — и, несомненно, обогатились от нашего взаимного общения. Давайте помянем этот год благодарностью и выпьем за наше славное, прекрасное товарищество.
— Ну, Колян, молодец, благодарю за слово! — встал, потянулся к нему со своим бокалом и звякнул о бокал Столодарова Парамонов.
И все следом за ним тоже стали подниматься, чокаться, все разом шумно заговорили, так что нельзя было понять ни слова, и потом, как-то тоже все разом, стали пить, выпили, сели и стали есть, стуча о тарелки ножами и вилками, и опять громко все говорили.
Без десяти двенадцать Богомазов включил телевизор.
Диктор торжественным, приподнятым голосом зачитал приветствие Центрального Комитета и Советского правительства советскому народу, ударили записанные на пленку куранты, и Маслов с Парамоновым, державшие бутылки с шампанским наготове, отпустили пробки. Пробки с оглушительным всхлопом одна за другой вылетели из горлышек, курчавясь, медленно заструился сизый дымок. Маслов с Парамоновым разлили шампанское по бокалам, и с последним ударом курантов бокалы, зазвенев, снова сошлись.
— С Новым годом! С Новым годом! С Новым годом! — Все вокруг Наташи произносили эти слова вслух.
«С Новым годом! — сказала Наташа про себя, поднося бокал к губам, и на мгновение зажмурилась. — Чтоб он был удачным и счастливым». Шампанское стреляло мелкими брызгами, остро и холодно коловшими лицо. Наташа открыла глаза и не отрываясь выпила весь бокал.
— Нет, Ирка, ты молодец, ей-богу, а! — сказал Маслов, опускаясь на стул и откидываясь на спинку. Одну руку он свесил вниз, вторая была на столе, и он крутил между пальцами пустой теперь бокал за основание ножки. — В самом деле: мы отучились общаться! Раньше не было телевизора — и люди тянулись друг к другу. А теперь сидит каждый перед своим голубым экраном… Или цветным. А ведь мы интеллигенция. Хоть и техническая… а все же! Нам общаться надо, идеи генерировать! Так что с Колькой, — приподнял он над столом бокал и ткнул им в сторону Столодарова, — я вполне солидарен. Правильно Колька сказал. Хорошо.
— Дошло! — в пространство, ни к кому не обращаясь, язвительно прищелкнув языком, сказала сидевшая с ним рядом Лидия. — Прямо как до жирафа.
Она сказала негромко и, должно быть, только для него, но, слушая Маслова, все вдруг в какой-то миг умолкли, и слова ее в наступившей внезапно тишине прозвучали с ясной отчетливостью.
Мгновение Маслов сидел замерев, потом его насмешливые ласковые глаза в ярости сощурились, и все в той же сошедшей на стол тишине он выдавил сквозь стиснутые зубы, глядя в тарелку перед собой:
— Сука. Сучка… Гадина паршивая.
— Та-ак-с! — закричал Столодаров, перекрывая его голос своим крепким металлическим громыханием. Взял бутылку и стал наполнять опустевшие бокалы. — Мы хоть и не скорый поезд, но всякая остановочка в пути нам без надобности.
Лидия сидела с презрительно-извиняющей, саркастической улыбкой на своем красивом лице, очень прямо и гордо.
— Кто освятит следующий перегон напутственным словом? — спросил Столодаров, опуская пустую бутылку на пол за стул.
— Я, — встал Богомазов.
Он поправил свои страшные очки, подтолкнув их на переносье пальцем, и стал говорить длинно и путано что-то о честности, о порядочности, о необходимости высшего нравственного стержня в человеке, запутался вконец, и его прервали сразу целым хором и выпили за то, чтобы «всем было хорошо».
— Идеи они генерируют… О, боже мой! — Савин со стуком поставил рюмку на стол, мельком взглянул на Наташу, потянулся, взял бутылку и налил себе снова. Губы его морщила снисходительно-ироническая усмешка. — Наташенька, мне что-то напиться хочется. А? — сказал он, как бы испрашивая у нее согласия. И тут же, не дожидаясь от нее никакого ответа, проговорил громко: — Давайте без всяких тостов, по-демократически.
— Не надо, Сеня, не пей, — тихо, чтобы слышал только он, попросила Наташа.
— М-да? — переспросил Савин. — Ладно, посмотрим… — Посидел и, хакнув, опрокинул водку в рот.
— Андрюша тут, — не вставая, развалясь на стуле, с заброшенной одна на другую ногой, сказал Парамонов, — Андрюша тут за высший стержень предлагал выпить… И я, поскольку каждый за такой стержень полагает что-то свое, — он нагнулся вперед, вытянул над столом руку с бокалом и поклонился Ирише, — я предлагаю выпить за любимых женщин. За любимых женщин, вносящих смысл в нашу жизнь — нашей к ним и их к нам — любовью!
— Прекрасно! — пробормотал Савин, снова наполняя свою рюмку.
Богомазов сидел с очками в руках и с силой жевал концы дужек.
— Нужный тост, хоть и непонятно исполненный, — громыхнул Столодаров. — Присоединяюсь.
Богомазов вытащил дужки изо рта.
— А почему при этом нужно к Ире обращаться? — пригибаясь к столу и кривя в сторону рот, спросил он Парамонова.
— Ой, ну, Андрюш, ну сколько можно, перестань! — морщась, не глядя на Богомазова, сказала Ириша. — Есть ведь какой-то предел. Спасибо, Боря, — потянулась она ответно со своим бокалом к Парамонову.
— Вот именно, Андрюш, сколько можно! — пробормотал Савин, тенькнул своей рюмкой о Наташину и выпил.
— Андрюш, ты бы песенки попел, а?! — в один голос сказали с разных концов стола Света с Оксаной.
— Парамоша вон пусть попоет, у него лучше выходит, — мрачно отозвался Богомазов.
— Андрюш! Ну ты что? Ну Андрюш?! — Ириша, улыбаясь, быстро погладила его руки, лежащие на столе, вынула из них очки и надела на него. — Ты ведь знаешь, что лучше тебя никто не поет.
Сегодня она была в новом темно-синем, свободно спадавшем от лифа широкими складками платье, сделала, стянув волосы на затылке в тугой крепкий пучок, строгую, гладкую прическу, и опять этот контраст между подчеркнутой женственностью платья и аскетической, монашеской простотой прически как бы выявлял в ней всю ее зрелую, яркую женскую прелесть.
— Ты хочешь, чтоб я попел? — поправляя очки на переносье и светлея лицом, спросил Богомазов.
— Ну конечно, — все так же улыбаясь и глядя на него, сказала Ириша.
Наташа выбралась из-за стола и вышла на кухню. Ей было обидно и грустно. Ей было обидно, что Савин пьет рюмку за рюмкой, будто ее и нет рядом, будто ему здесь совершенно нечего делать, кроме как напиться, и ей было грустно, что новая, иная, ее собственная, отличная от их жизнь началась, ей надо жить ею, ступать по ней куда-то вперед, а она вместо этого снова здесь, в их жизни, среди всего того, что переросла, что уже отринула, и снова, в тысячный раз, должна слушать все те же песни Богомазова под гитару.
— «Попутный ветер наполняет нам паруса мечты…» — пел в комнате Богомазов.
«Тогда уж ветер мечты, а не паруса мечты», — подумала Наташа. Она взяла с подоконника чьи-то сигареты, нашла спички и закурила.
Из комнаты вышел Столодаров.
— Натанька! — вполголоса сказал он, стоя на пороге кухни, и повторил: — Натанька!..
— Что? — отозвалась Наташа.
— Пойдем погуляем по свежему воздуху, — сказал Столодаров. — В новогоднюю ночь нужно не в душном помещении сидеть, да еще без елки, а гулять по улицам.
Наташа отвела занавеску и посмотрела в окно. За ним была темнота, и в этой темноте горели кругом сотни других окон. Город праздновал наступление нового года, нового счастья.
— Пойдемте, Коля, — сказала Наташа. — Вы мне будете рассказывать о своих кристаллах. Как вы их выращиваете и с чем потом едите.
Они прошли в прихожую, оделись, стараясь не шуметь, и, выходя, постарались как можно тише хлопнуть дверью.
Ночь была морозная, с высоким звездным небом, наполненная сотнями близких и дальних звуков: музыкой, голосами людей, песнями, завыванием автомобильных моторов. Где-то над головой выстрелила хлопушка.
— Так рассказывать тебе, Натанька, о моих кристаллах? — спросил Столодаров, пытаясь обнять Наташу.
— Нет, Коля, — отстраняясь, сказала Наташа. — Вы уже вполне достаточно как-то рассказывали о них.
В тот раз, когда Столодаров провожал ее до дому, всю дорогу он рассказывал ей о своей работе и уговаривал, выбирая профессию, остановить свой выбор на химии.
— Мы можем вообще заняться чем-нибудь другим, — беря ее под руку, останавливая и разворачивая к себе, сказал Столодаров.
— Ой, Коля! Ну, пожалуйста, — Наташа высвободила руку и укоряюще посмотрела на него. — Не надо со мной так. Вы взрослый человек, а я еще совсем маленькая. Расскажите мне действительно о чем-нибудь, расширьте мой кругозор.
Она пошла дальше по тротуару, Столодаров догнал ее и снова взял под руку.
— Вся в сестричку, вся, вылитая, — в восхищении сказал он, шагая рядом, и черные лохматые брови его тоже восхищенно двигались. — Та такая же: голой рукой не возьмешь.
— А и не надо брать, — как можно равнодушнее сказала Наташа. Ей было приятно сравнение с Иришей. — Зачем же брать, что вам не принадлежит.
Столодаров захмыкал:
— А кому же оно принадлежит?
— Вы о чем? — Сердце у Наташи обмерло. — Вы можете яснее, Коля?
— Яснее… Хм… Яснее… — Столодаров искоса заглянул Наташе в лицо. — У тебя что, — спросил он затем, — в самом деле роман с Савиным?
Сердце у Наташи заколотилось, будто сорвалось со своего места, будто побежало, побежало, силясь уйти, скрыться, спрятаться от кого-то.
— Это откуда вы взяли? — напряженным, обрывающимся голосом спросила она.
— Говорят.
— А сейчас про нас с вами говорят: хлопнули дверью — и исчезли куда-то.
Мимо них прошла подвыпившая компания парней и девушек человек в десять, один из парней нес в руках переносной магнитофон, и Наташу со Столодаровым на мгновение охлестнула волна жестяной, дребезжащей, громкой музыки.
— Так отрицаете, Натанька? — спросил Столодаров, когда компания со своей оглушающей музыкой отошла от них.
— Ой, бога ради, перестаньте. — Наташа высвободила свою руку из его. — Вы для этого меня позвали гулять — портить мне настроение? Расскажите лучше анекдот. Это у вас хорошо выходит.
Столодаров захохотал:
— Та-ак-с! Ладно… Замнем для ясности. Анекдот, значит?
Он рассказал Наташе подряд анекдотов десять, ни одного Наташа не знала и, как всегда, когда слушала Столодарова, досмеялась до того, что заболел живот.
— Ну вот, Столодаров, — сказала она, — можете же вы быть прелестью, когда захотите.
— Прелестью. Хм… Когда захочу… — двигая из стороны в сторону своей тяжелой челюстью, проговорил он. — Вся в сестричку, вся, вылитая…
За освещенными окнами в домах двигались человеческие фигуры, танцевали, курили, из открытых форточек выплескивалась в морозную заснеженную темноту музыка.
Когда Наташа со Столодаровым вернулись, за столом уже никто не сидел, проигрыватель был включен на полную мощность и в комнате танцевали. Все было так, как обычно по субботам, только сегодня была не суббота и стояла ночь.
В кухне, на табуретках у окна, сидели Ириша с Масловым. Ириша курила, а Маслов, перегнувшись в пояснице, раскачивался из стороны в сторону и говорил что-то, из коридора не слышно было что, доносилось одно только неясное глухое: «Бу-бу-бу-бу…»
— Не помешаю? — вошла к ним Наташа.
Ириша взглянула на нее с неуверенной затаенной улыбкой, Маслов повернул голову, посмотрел невидяще и махнул рукой:
— О-один черт…
«Погоди, не говори ничего», — приложив палец к губам, глазами сказала Наташе сестра.
— Я не удержался, да, не удержался… за это меня извини… ну, — проговорил Маслов, раскачиваясь из стороны в сторону, и было видно, что фразу эту повторяет он в сотый, может быть, уже раз. — Мне надо уйти от нее… мне надо, я сам знаю… я пробовал… но я не в состоянии! — Он закрыл лицо руками, с силой провел по нему ладонями, будто хотел размять его, и, шумно вздохнув, отнял руки. — Я не в состоянии!.. Она так красива, Ириш… с ума сойти, как красива!.. Мне только красивая женщина нужна, только красивая… понимаешь? Я снова женюсь на такой же… и снова она будет мне изменять. Шило на мыло… Говорят же ведь, а… кто это сказал? Красивая женщина — как интересная книжка… всегда потрепана…
— Ну, Алик, — сдерживая улыбку, взглянув на Наташу и подмигнув ей, сказала Ириша. — Если интересная, то тогда терпи.
— Я терплю! Я терплю!.. — снова закрывая лицо руками, сдавленным голосом сказал Маслов. — Мне только тяжело… мне тяжело, ты пойми… потому и не удержался, да… за это меня извини…
— Я извиняю, извиняю, она ведь сама первая. Все, успокойся, хватит, — похлопала Ириша Маслова по колену. — Хватит, все.
Дверь ванной раскрылась, отлетела до упора и, с глухим стуком отскочив от стены, ударила вышедшего из ванной Савина по плечу.
— Са-амбистка… а! — пробормотал он, захлопывая дверь и потирая ушибленное плечо. Волосы у него были мокрые, с них капало, и свитер на плечах и груди тоже намок. — Ната-ашенька! — увидел он Наташу, прошел на кухню, обнял ее, тут же отпустил и плюхнулся на табуретку. — Ири-ишка! — поглядел он на Ирину и перевел пьяный, мучающийся взгляд снова на Наташу. — Освежался, — показал он рукой на мокрую голову. — Сколько времени? Транспорт еще не пошел?
— Я терплю!.. — мычащим голосом проговорил сквозь прижатые к лицу ладони Маслов. — Терплю…
— Транспорт, Сеня, часа через полтора пойдет, — сказала Ириша.
— М-м, долго, — помотал головой Савин. — Перепил я… А ты, — он взял сжавшуюся, испугавшуюся его вида, того, что он каким-либо образом выдаст сейчас их тайну, Наташу за руку и притянул к себе. — Ты куда это со Столодаровым шлялась?
— Пожалуйста… не надо так, — боясь взглянуть на сестру, чуть не плача, проговорила Наташа. — Мне больно, ну, Арсений же!..
— Ну-ка перестань, — сказала Ириша, вставая, взяла Савина за указательный палец и резко отогнула его наружу. Савин вскрикнул, дернулся и отпустил Наташу. — Маловато ты, пожалуй, в ванной посидел.
— Пожалуй, — неожиданно легко согласился, мотнув головой, Савин, встал, покачиваясь, прошел к ванной, открыл дверь, снова исчез за ней, и через секунду послышался шум льющейся воды.
Наташа подняла глаза на сестру — Ириша глядела на нее пристальным, настороженным и словно бы виноватым взглядом.
— Ты с ним что, — сказала она негромко, чтобы не услышал Маслов, запнулась и, помолчав мгновение, договорила: — Ты с ним спишь?
Наташа смотрела на сестру и не в силах была сказать то, что, знала, следовало сказать: «нет».
— Нет? — спросила Ириша.
— Да, — сказалось у Наташи против воли, и сразу стало легче: все, теперь все.
— Ты с ума сошла! — заплетающимся языком выговорила Ириша. — Да ты что!..
— А что? — стараясь изобразить удивление и улыбнуться, спросила Наташа. — Что в этом такого? Я его люблю.
— Я терплю… — Маслов оторвал руки от лица и, вздохнув, поднялся с табуретки. — Я терплю, Ириш, терплю…
Он пошел с кухни, пришаркивая ногами, высокий и гибкий, и Наташа, предупреждая все дальнейшие вопросы, слова, восклицания сестры, сказала быстрым шепотом:
— Я знаю, что ты мне скажешь. Да, да, я согласна со всем, да… но не надо, не говори, прошу тебя. Все равно ведь ты ничего не изменишь, и я ничего…
Ириша посмотрела на нее долгим, несчастным взглядом, опустилась на табуретку, поддернув платье, подперла подбородок рукой, облокотившись о стол, и закрыла глаза.
— К чертовой матери! — сказала она затем, открывая глаза и выпрямляясь. — К чертовой матери, пора прикрывать балаган, повеселились. Собачиться уже начали, кидаться друг на друга, всё.
— Что… хочешь отменить субботы? — робко спросила Наташа, стоя над сестрой.
— Да, отменить, — сказала Ириша. — Всё.
Наташа осторожно провела ладонью по туго натянутым глянцевитым волосам сестры.
— Может, просто придумать что-то, — сказала она. — Просто все одно и то же, одно и то же… Богомазов с гитарой… скучно.
— Ну, ты умная у меня какая. — Ириша снова встала, взяла Наташину руку, приложила ее ладонью к своей щеке и потерлась о нее. — Что другое-то придумаешь. — И засмеялась, отняла Наташину руку от своей щеки, хлопнула по ее ладони своей. — А свежатинки-то хочется, свежатинка, знаешь, всегда вкусна!
— А у меня каникулы, десять дней, а там — последнее полугодие, — радуясь, что разговор с Иришей о т о м — все, уже позади, уже пройден, и тоже смеясь, сказала Наташа. — Январь, февраль, март, апрель, май, ну еще июнь — и все, школа кончена, другая жизнь.
— Другая, другая… — не то подтвердила, не то усмехнулась Ириша.
— «Эв-рибоди!», — снова пел в комнате веселым, азартным голосом Гарри Белафонте, призывая своих слушателей подпевать ему.
К пяти утра все разъехались.
Уехал и Савин, протрезвевший, мрачный, просушив мокрую голову, чтобы не простудиться на улице, под Иришиным феном.
Наташа оставалась ночевать у Ириши и поехала провожать его в лифте до первого этажа.
— Зачем ты так напился? — сказала она, когда лифт поехал.
— А ты со Столодаровым шляться пошла куда-то, — тоном обиженного ребенка сказал Савин.
«Нет, ужасно милый, ужасно… приревновал…» — вся немея от счастья, подумала Наташа.
— Пошла, потому что ты обидел меня, — сказала она вслух. — Пил, будто меня и не было с тобой рядом, будто ты для этого только и пришел.
— Семейная размолвка по всем правилам, — преодолевая похмельную тяжесть лица, улыбнулся Савин. — С Новым годом, Наташенька.
Лифт приехал — громко щелкнули контроллеры, и он встал.
— Пока! — поцеловала Наташа Савина в щеку.
— Вечером тебе позвоню, — сказал он, стоя уже с той стороны двери.
— Жду, — наклоняясь к нему и снова целуя, теперь в губы, сказала Наташа. — Закрывай. Холодно.
Савин захлопнул дверь шахты, она закрыла двери лифта и нажала кнопку этажа.
В квартире Ириша с Оксаной стелили постели. Оксана легла на раскладушку, а Наташа с Иришей на тахту. Наташа думала, что долго не сможет заснуть, Ириша будет мешать ей, но заснула, едва, кажется, закрыла, подтянув одеяло к подбородку, глаза.
5
В начале марта раздали вопросы к экзаменам. Вопросы были отпечатаны на просвечивающей папиросной бумаге, Наташе достался какой-то десятый, совершенно слепой экземпляр, каждое слово приходилось расшифровывать, это раздражало, и не хотелось заниматься, хотелось, чтобы скорее уже все было позади — и экзамены, и выпускной вечер, чтобы на руках был уже аттестат зрелости, со школой покончено — и впереди иная, настоящая наконец жизнь, полная и свободная, не стиснутая рамками школьной унизительной зависимости от поставленной тебе отметки.
Однако заниматься все-таки было нужно, и Наташа, пересиливая себя, часа два в день сидела над наводившими на нее тоску учебниками, шептала, слепо уставясь в стенку, заучивая наизусть, формулы, формулировки, писала шпаргалки, решала какие-то задачи и уравнения. Местный медицинский институт проводил день открытых дверей. Наташа позвала с собой Рушакова, и полтора часа в полутемном, с зашторенными окнами конференц-зале им рассказывали, какие кафедры есть в институте, какие предметы преподают и какие знаменитые ныне люди вышли из этих стен. После этого им показали снятый киностудией института фильм о том, как студенты института весело и с задором работают в стройотряде, а напоследок повели на экскурсию в анатомический музей, где в квадратных и круглых сосудах, похожих на аквариумы и широкогорлые пятилитровые банки из-под маринованных помидоров, плавали в спирту человеческие почки, селезенки, головы. Наташе стало плохо, затошнило, и, обеими руками вцепившись в рукав пиджака Рушакова, чтобы не упасть от головокружения, она выбралась в коридор и встала там у окна под открытой фрамугой.
— Тонкая у тебя натура, — с язвительной насмешливостью сказал Рушаков, подтягиваясь на руках и садясь на подоконник. — Как же ты в медицинский-то собираешься поступать?
— По конкурсу, как, — сказала Наташа с поднятым вверх к фрамуге лицом.
— Ха, — засмеялся Рушаков, болтая ногами. — Точно. Поведут в морг и устроят конкурс: кто быстрей в обморок хлопнется.
Последнее время он словно бы отдалился от нее, уже не ждал ее после уроков, чтобы проводить до дома, и не звонил, как прежде, каждый вечер по телефону, и сегодня, когда позвала с собой, пришлось его уговаривать.
Но все эти перемены в Рушакове нисколько Наташу не трогали. Она была теперь совершенно равнодушна к нему и если попросила сопровождать в институт именно его, то по одной лишь привычке.
Весь почти февраль родители Савина провели где-то в санатории по путевкам, и весь этот месяц Наташа встречалась с Савиным у него дома. Ей хотелось, как в первые дни их знакомства, ходить с ним в кино и театры, раза два она даже купила билеты, но Савин отказывался идти, она пробовала настаивать, и он смеялся, обнимая ее:
— Погоди, находимся еще. Грех идти куда-то — скоро такой возможности встретиться так, вдвоем, не будет.
Однако вот уже скоро две недели, как родители его снова были дома, а Наташа никуда не могла его вытащить.
— Наташенька, ну что ты! — говорил его голос в трубке, когда она, прибежав из школы, тут же набирала знакомый номер и просила Савина к телефону. — Да кто же так, без разбора, в кино ходит. Лишь бы сходить, что ли? Ну, знаешь ли, нет, я так не могу. На фильм на какой-то, на определенный — другое дело. А так что же, время только попусту тратить.
— Побыть со мной — это попусту? — Натащу обижали его слова, но у нее не выходило ответить ему так, как выходило Рушакову, получалось жалобно и страдающе.
— Да ведь тебе к экзаменам готовиться надо, — отвечал Савин, и Наташе казалось, что он вздыхает. — Когда ты готовиться будешь?
— Это уж моя забота, я знаю когда, — говорила Наташа. — Слушай, ну почему ты такой противный, почему ты не хочешь меня видеть?
И опять ей казалось, что Савин вздыхает.
— Как же я не хочу тебя видеть, хочу, — отвечал он. — Давай-ка в субботу съездим на дачу.
Они ехали в субботу на дачу, топили печь, чистили и жарили картошку, выходили даже ненадолго на лыжах, и Савин был нежен, ласков, заботлив с нею, и ей казалось, что у нее разорвется сердце от любви к нему.
— Господи, какой ты милый, какой милый!.. — говорила она с закрытыми глазами, обнимая его.
А на неделе повторялось все то же, и тогда мало-помалу она привыкла к этому, и уже не звала его никуда, и могла, как не могла еще недавно, прожить и день, и два, и три, не слыша его голоса, и ждала лишь субботы или воскресенья, чтобы взять лыжи, встретиться с ним на вокзале и ехать потом в пригородном поезде сорок минут до кособокого скворечника как бы уже родной станции, одиноко стоящей среди белого поля, за которым по пологому склону разъехались, какой куда, бревенчатые дома дачного поселка…
В середине апреля Наташа заметила за собой неладное. Она подождала в нетерпении, страхе и ужасе день, другой, третий, но того, что должно было случиться у нее по срокам, не было.
Она не могла бы себе объяснить, почему она не позвонила Савину, а поехала к Ирише. И поехала без предварительного сговора с ней, наобум, не зная, застанет ли ее дома.
Был уже поздний вечер, начало десятого, темно, редки уже были прохожие на улице, редки машины, тихо, и в этой тишине нежно и звонко журчали иссякающие уже ручьи.
— Натанька? — изумилась Ириша, открыв дверь. Она открыла не сразу, минуты через три после первого Наташиного звонка, и была в халате, с распущенными, как обычно делала это уже на ночь, волосами и голыми ногами. — Проходи, — после молчания, оглянувшись почему-то на комнату, сказала она.
— Я не вовремя? — спросила Наташа.
— Ну-у, — конфузливо, посмеиваясь, протянула Ириша, — в общем-то… А что-нибудь случилось?
— Да, — сказала Наташа. — Мне поговорить с тобой надо. — Она едва не заплакала, губы у нее задрожали, но она удержалась. — Я папе с мамой сказала, что переночую у тебя.
— Ясно. Заходи. Раздевайся. — Ириша захлопнула входную дверь и пошла в комнату. Из комнаты до Наташи донесся ее торопливый невнятный шепот, затем мужской, затем снова Иришин, и сестра вышла из комнаты, притворив в нее дверь. — Проходи пока на кухню, — сказала она Наташе.
Наташа прошла на кухню, села на табуретку, увидела на столе сигареты со спичками, взяла и закурила.
Ириша снова исчезла в комнате. Наташа услышала, как щелкнул там выключатель, и спустя некоторое время дверь комнаты открылась, и вслед за Иришей, оглаживая бороду, вышел, несколько смущенно улыбаясь, Парамонов.
— Привет, Натанька, — сказал он. — Пристроилась уже у моих сигарет?
Наташа смотрела на него и ошеломленно молчала.
— Я вам оставляю пачку, а себе возьму штучки две. Нет, три. — Парамонов подошел к столу, вытащил из пачки три сигареты, сунул их в карман замшевой куртки и помахал Наташе рукой: — Пока, Натанька.
— Пока, — сумела сказать Наташа.
Парамонов оделся и ушел, Ириша выключила в прихожей свет, пришла на кухню, села за стол напротив Наташи, забросила ногу на ногу, тоже закурила и сказала со смешком:
— Не его ожидала увидеть? Всякому овощу свое время, Натанька. Огурцы хороши, но и помидоров ведь хочется. — И, скосив глаза на кончик плохо разгорающейся сигареты, спросила серьезно:
— Что у тебя?
Наташа сглотнула набежавшую в рот тягучую, обильную слюну и откашлялась.
— Я попалась, — сказала она все равно почему-то хрипло и заплакала, уронив сигарету на пол, упав головой на стол.
Они проговорили до трех ночи, Ириша кляла себя, что позволяла Наташе приезжать, к ней, а Наташа говорила, что Ириша ни в чем не виновата, а просто так вышло, что она полюбила, Савин — это тот человек, которого бы она полюбила, даже просто встретив его на улице, и раз она полюбила, то все это от этого…
Через два дня Наташу смотрел знакомый Иришин врач и сказал, что решаться нужно сейчас же, срок у нее уже большой, то, что было в последний раз, — это уже было после, так случается, и поэтому тянуть нельзя. Весь вечер после посещения врача Наташа в одиночестве пробродила по улице, а назавтра с утра позвонила Савину.
Они встретились в кафе-мороженом на центральной улице после ее занятий, в середине его рабочего дня. Кафе называлось «Пингвин», народу в нем было совсем немного, они взяли по порции пломбира с тертой клюквой и сели в дальнем углу большого гулкого зала.
— Ну? Что случилось? — улыбаясь, мягко, с отеческой интонацией спросил Савин. Когда Наташа позвонила ему, он начал было по-обычному шутливо отнекиваться от встречи, но Наташа настаивала, и, видимо, в голосе ее было что-то такое, отчего он вдруг резко переменил тон и сказал: «Ладно. Когда?»
— То случилось, что и должно, наверно, было случиться, — сказала Наташа, глядя в тусклую металлическую вазочку с мороженым и ложечкой перемешивая в ней мороженое с клюквой в одну общую, розового цвета массу.
— Т-ты… — запнувшись, не сразу сказал Савин, и на лице его не было теперь улыбки, — ты… к врачу ходила?
— Ходила, конечно. — Наташа положила ложечку и посмотрела ему в лицо.
— И… что? — опять запнувшись, спросил он.
— Ну, то самое, ну что, — сказала Наташа.
Она вдруг ощутила необыкновенную власть над ним и мгновенное упоение ею, и ей стало необычайно хорошо от этого, она почувствовала себя словно бы матерью Савина, мудрой и всемогущей женщиной, и почувствовала, как сильно любит его. «Ужасно милый, ужасно», — подумала она, мысленно гладя ладонью его лицо.
— Но ведь ты же не будешь… оставлять? — осторожно спросил Савин. В голосе его Наташа услышала какое-то опасливое дрожание.
— Я боюсь, — беря в руки вазочку с мороженым и тут же отставляя ее в сторону, поведя плечами, будто от холода, сказала она. — Я боюсь… оставлять… Я тогда не смогу, наверно, учиться… Но ведь тебе, наверно, будет обидно, тебе, наверно, хочется ребеночка, да? — тут же быстро спросила она, кладя свою руку на его и влюбленно заглядывая ему в глаза.
— Что? — спросил он. — Обидно? — И пожал плечами, улыбнувшись странной, потерянной и жалкой улыбкой. — Это почему?
— Ну а вдруг я не смогу рожать потом?
— А-а, — понимая, протянул он, отнял у нее руку, забросил ногу на ногу, отодвинул стул, и улыбка опять ушла с его лица. — Да это, Наташенька, врачи болтают, пугают они так. Все делают, и все потом рожают. Чепуха.
— Но ведь тебе хочется, наверно? — сказала Наташа, не убирая руки с того места, где только что лежала его рука, и чувствуя еще ее тепло у себя на ладони. — Может быть, стоит? Я не поеду в Москву, буду поступать здесь, поступлю, а потом возьму академический. Я буду тебе хорошей женой. Ужасно хорошей. Правда.
— Женой… — повторил Савин. — Женой… — Потер подбородок, вздохнул, и глаза его сделались отстранение ясны, и лицо приобрело то знакомое Наташе, со снисходительно-иронической усмешкой в углах губ, выражение. — Наташенька… На-та-шень-ка!.. — сказал он, раздельно выговорив каждый слог. — Ты ведь еще не знаешь себя, ты не знаешь, а я-то вижу. Я тебя, слава богу, на двенадцать лет старше. Я уже старый, битый жизнью. Ой, какой я битый!.. Хорошей женой ты мне два года будешь. Три от силы. А потом…
— Что ты говоришь, что ты говоришь, — чувствуя, как вся холодеет, тяжелым языком, в ужасе сказала Наташа.
— Что говорю. Что знаю, то и говорю. — Савин снял ногу с ноги, рывком подвинул стул обратно к столу и облокотился о него, навалившись грудью. — Ничего у нас не выйдет, Наташенька. Я ведь не против, наоборот даже… Но ты-то… Ты что думаешь, что такое жизнь? А? Все одно и то же изо дня в день, одно и то же… Тяни свою лямку, тяни и тяни и ничего не жди иного. Ничего в ней нет больше — только тянуть. В «бутылочку» разве что вот от скуки сыграешь, — глянул он со смешком на Наташу, — о летающих тарелках поговоришь… И снова тяни, тяни и тяни… А ты все рваться куда-то будешь, все будешь хотеть чего-то…
— Но зачем же… зачем же… — сумела выговорить Наташа, — зачем ты со мной… Ведь ты старше, ты…
Савин помолчал.
— Бес попутал, Наташенька, — сказал он затем, глядя в сторону от Наташи. — Бес. Не удержался. Не совладал с собой. Я, может, тысячу раз уж проклял себя, что не совладал. — Он опять помолчал и быстро побарабанил пальцами по столу. — Давай получай аттестат свой, в Москву давай, как хотела… Все у тебя впереди еще. Это, конечно, жестоко… именно сейчас говорить тебе… но уж лучше сейчас именно. Больно тебе — но уж все зараз.
— Больно, ой больно! — проговорила Наташа, пытаясь сдержаться и не заплакать здесь, в кафе, и не сдержалась, заплакала, кусая губы, дергаясь всем телом. Ей казалось, что Савин сейчас скажет что-то, что обернет его слова странной какой-то шуткой, нелепой случайностью, но он ничего не говорил, и она почувствовала, что больше не может быть с ним рядом. — Уйди, не ходи за мной, — сказала она, вскочила со стула и быстро-быстро, почти бегом, пошла к выходу.
Ей казалось, что жизнь кончена, что все потеряно и обессмыслено, жить дальше не стоит, ни к чему, время остановилось, пространство разверзлось темной бездной и она летит в эту бездну с остановившимся, мертвым сердцем.
— Приходите к нам еще, — улыбаясь, сказал гардеробщик, не давая ей одеться самой, заставляя влезать в подставленное им пальто, — он помнил, что она пришла не одна, и ждал Савина, надеясь получить с него за услугу, оказанную его даме.
Через неделю все тот же врач, что смотрел ее, сделал Наташе аборт. Ириша позвонила родителям, сказала, что Наташа поссорилась с мальчиком, с которым дружила, ей теперь грустно, нужно сменить обстановку, и договорилась, что Наташа поживет немного у нее. Рушаков уже давно не звонил, родители заметили это, и Иришино объяснение их вполне удовлетворило, тем более что и раньше, случалось, Наташа жила у сестры по нескольку дней подряд.
— Я у тебя и в самом деле поживу, ты не против? — спросила Наташа, когда вечером Ириша пришла ее проведать.
— Да боже мой! — сказала Ириша. — Конечно, нет.
— А то у меня сил нет домой идти. Плохо мне, плохо, — сказала Наташа и заплакала, вытирая глаза рукавом больничного халата.
На следующий день ее выписали, и она поехала к Ирише и прожила у нее, почти не выходя из дома, целую неделю. Днем она спала или читала какую-нибудь фантастику, тут же вылетавшую из головы, вечером смотрела телевизор — все подряд — и раз вместе с Иришей сходила в кино. И всю неделю, каждый день по нескольку раз, Наташа плакала: лежала в постели или сидела за обеденным столом — и вдруг на нее находило, горло перехватывало, спазмы рвали гортань, и она ревела, глотая, размазывая по лицу слезы, до изнеможения в груди, до боли под ложечкой, до икоты. Но потом эти приступы стали сходить на нет, прекратились, и однажды утром, проснувшись, Наташа обнаружила, что больше не может жить такой неподвижной жизнью, ей нужно двигаться, идти куда-то, мышцы у нее устали без повседневного, постоянного напряжения и тело просит работы.
Она встала, подошла к окну и раздернула оставленные Иришей при уходе на работу закрытыми занавески. В глаза ударило солнце, яркое, ослепительное, по-настоящему весеннее, небо возвышалось над залитыми солнцем крышами домов, голыми еще ветвями деревьев, дальними трубами заводов сияюще голубое, младенчески чистое, с редкими, неподвижно висящими в нем ангельски белыми облачками.
Наташа прошла на кухню и включила радио. По радио передавали комплекс производственной гимнастики, и она десять минут сгибалась и разгибалась, приседала и махала руками, ощущая, как телу ее от этих движений становится легко и вольно. Потом она приняла недолгий, пятиминутный прохладный душ, с наслаждением проводя ладонями по заскрипевшей после мытья коже, быстро позавтракала чаем с бутербродами, оставила Ирише записку, что уехала домой, и спустилась на улицу.
Земля еще не отошла от зимнего холода, и налетавший порывами ветерок нес в себе влажную прохладу, но солнце грело уже с крепкой, яростной силой, и было совсем тепло, а в ее зимнем пальто жарко даже, и Наташа расстегнула все пуговицы, шла, засунув руки в карманы, и в скулах сладко ломило от этого омывавшего лицо прохладного ветерка. Она шла сейчас без цели, без всякого направления — куда вели ноги; галдели птицы в ветвях деревьев, устраиваясь на новое житье, обдавали ревом моторов и звонким шебуршаньем шин по окончательно просохшему асфальту проносившиеся машины — жизнь была маняще прекрасна, изумительна, чудесна и только ведь еще начиналась, вся впереди.
В груди, над ложечкой, словно бы сидел маленький, ноющий, болезненный камешек, но Наташа знала теперь, что все это пройдет, все останется в прошлом и она забудет об этом, как забывается по прошествии самого недолгого времени сон, заставивший проснуться от страха среди ночи. Она шла сквозь все эти весенние городские шумы, подставляя лицо солнцу и прохладному ветерку, и думала, что до экзаменов уже лишь один месяц, она просидит его как следует за учебниками и сдаст экзамены только на «отлично» и «хорошо», а после пошлет документы в Москву, и в августе поедет туда, и обязательно поступит, потому что не может не поступить, и впереди ее ждет настоящая, полная смысла и высоких целей жизнь. Что это за жизнь, она не знала, но чувствовала, что встреча с нею уже близка, и была уверена, что чувство это ее не обманывает.