Поминки устроили в офицерской столовой училища. Обычно для подобных случаев сдвигали вместе с десяток пластиковых столов, ставили несколько десятков убогих стульев, исполненных из стальных труб, фанеры да дерматина яростного бордового цвета. Извлекали со склада не простиранные, со следами прежних пиршеств скатерти, посуду с потускневшим никелем, тарелки – в целом пригодные, но часто и с отколотыми краями и трещинами. Офицерский общепит хоть и снабжался получше курсантского, а тем более солдатского, однако ж испокон веков считался затратой не приоритетной. Официантки Зоя и Милка – в крахмаленых передничках по случаю скопления начальства, с улыбками, дежурными на раскрашенных алым цветом губах, – тащили с кухни салат «Столичный» с большим количеством консервированного горошка, вареной моркови, яиц, лука, докторской колбасы, приправленный несколькими банками майонеза; волокли, конечно, селедку под шубой в марганцевых разводах по кремовой заливке все того же провансаля; доставали из-под полы и жирную балтийскую селедку без шубы, употребляемую тут с большим удовольствием, что называется, au naturel; извлекались из электрической топки глубокой промышленной печи противни с пирогами – капустным, рыбным с треской, с курицей и несколько сладких к чаю – с малиновой да вишневой начинкой; бурлили в пятидесятилитровом баке пять сотен пельменей, что Милка с Зоей и с поварихой Альфиёй Хазратовной рубили, месили и лепили, почитай, всю ночь. Кутью, блины с киселем, конечно, тоже сгоношили как чин почитания традиций предков, да только про традиции эти и про чин поминовения никто из собравшихся, само собой, не знал. Семнадцатую кафизму и девяностый псалом из Псалтыри не читали, перед трапезой не крестились. Да и простая мысль о том, что погибшего за Родину русского воина хорошо бы по православному обычаю отпеть, тем паче что по некоторым данным, тот был в детстве в православной вере крещен, никому отчего-то в голову не пришла. А если и пришла, то не задержалась. Может, оттого, что были они советскими людьми, чья общность не предполагала национальности и вероисповедания?
А уж коли расставались с человеком без надлежащего в таких случаях уважения, то и поминки от пьянки мало чем отличались. Поначалу, разумеется, выставили перед портретом погибшего полнехонький стакан с водкой, укрытый ломтем черного хлеба, словно и он участник этого попоища. Молча, не чокаясь, со скорбными выражениями на физиономиях, опрокинули внутрь «беленькой». Не по рюмочке, а по стаканчику стограммовому, что отшибал через минуту и ясные мысли, и правильный говор, полнил советскую душу героизмом, откровенностью, неимоверной ненавистью и любовью. Через час уже и чокались вовсю. Драли нещадно глотку народным творчеством. И похабные анекдоты, позабыв и про вдову, и про покойника, травили.
Боевой офицер, а через несколько недель майор авиации Витя Харитонов надрался одним из первых, и поскольку компанию ему составлял военком Осокин, то совсем скоро оба начали объяснять сыну, какого отца тот потерял.
– Ты ващще знаш, чё он был за чеэк? – вопрошал Харитонов Сашку. – Не-а! Ничё ты не знаш. Скала! Чилавечищща! Знаш, как он энтих духов херачил?!! Пёрднуть боялись! Не-а, таких командиров уж не-е-ет!
– Вы должны помнить, Саша, – вторил ему чуть более осознанно военком. – Ваш отец – герой! Настоящий! Не плачьте о нем! Он этого не любил.
Да тот и не плакал. Он с интересом пока что смотрел на этих мужчин, с одним из которых полковник провел последние минуты и часы своей жизни. Делил хлеб. Отдавал приказы. Пил водку. Убивал. Они нравились ему своей простотой и пьяной откровенностью. Он верил, что ребята эти – соль советской земли со всеми ее пороками и бедами, горестями и трагедиями, среди которых главная, конечно, нынешняя необъявленная война, о которой возможно толковать разве что на таких вот поминках по погибшим воинам, да и то после доброй порции анестезии.
И вот ребята эти, с трудом ворочая языком, теперь рассказывали Сашке про то, как каждый день гибнут бойцы, а враг – коварен и беспощаден, но мы с нашим-то боевым опытом, что переняли от дедов и отцов, с нашей-то огневой мощью их непременно добьем, запечатаем в эти долбаные скалы.
Еще в училище Сашка написал два рапорта с просьбой отправить его штурманом в Афганистан. По окончании училища – еще два. Коварно прорвавшаяся в его плевру палочка Коха, впрочем, уже через несколько месяцев прервала его карьеру в ВВС. И даже хлопоты полковника не смогли изменить решения медицинской комиссии. «На войне не только летчики воюют, – успокоил по телефону отец, – а из тебя добрый авианаводчик выйдет. Они нам здесь ох как нужны! Буду хлопотать». Но не успел. Запроса на Сашку так и не пришло. Харитонов про запрос тоже ничего не знал. Но подтвердил: на всю нашу сороковую армию авианаводчиков не больше, быть может, пятидесяти. Мотыляются по всем операциям. От Кандагара до Кундуза, от Герата до Хоста.
Ближе к вечеру, когда офицерскую столовую полнило густое мужицкое толковище, несвязные речи, рой насекомых, учуявших сладость растекающейся ягодной начинки и отбросов человечьего стола, когда водочный перегар и злой дым болгарских сигарет заволокли столовую густым смрадным туманом, а первые бойцы, среди которых, как ни странно, оказался и военком Осокин, уже рухнули лицом на столы, Витька Харитонов чуть было не устроил настоящую дуэль с водителем военкома Равилем, обвинив татарина в коллаборационизме и трусости.
– Су-у-ука! – орал Витька так, словно выходил на угол атаки вражьего каравана, вдобавок сжимая в одной руке вилку, а в другой великолепный чустский тесак, выполненный из рессорной стали и хранимый им в голенище сапога на всякий пожарный вроде этого случай. – Су-у-ука, тылавая-а, – заходился летчик, – крови-и ни нюх-а-а-ал ищо-о! Щас ты, су-у-ука, нахлебаешься!!!
Шатаясь, падая и вновь поднимаясь, Витька все пытался догнать и зарезать татарина, который в свои двадцать лет на войну не пошел, возит на машине военкомовскую жопу, а вместо него гибнут другие ребята. Может, тоже татары.
Равиль, которого не пустили на войну по той причине, что он у матери единственный кормилец, был, по счастью, трезв и никаких претензий морального, политического и религиозного характера к пьяному капитану не имел. Зато щупленький этот паренек имел взрослый разряд по боксу. Это и позволило ему в считаные секунды обезвредить агрессора, конфисковать оружие и ненадолго вырубить Витю коротким ударом в челюсть, от которого без пяти минут майор грохнулся оземь и захрапел глубоким богатырским сном. Случись иначе, дошло бы, не дай бог, до кровопролития, не видать Вите новой звездочки, а быть может, и в каземат бы упекли. Такое с ветеранами на гражданке подчас случалось.
Завершились поминки зажигательными страданиями в исполнении Зои и Милки, в свободное от службы на кухне время подвязавшимися в народной самодеятельности. По просьбе господ офицеров девушки исполнили дуэтом с притопами, прихлопами и визгом фривольные частушки, самой приличной из которых была про комсомольскую стройку БАМ. «Приезжай ко мне на БАМ с чемоданом кожным, – голосила Зоя, – а уедешь ты отсюда с хером отмороженным». «Приезжай ко мне на БАМ, – утешала офицеров Милка, – я тебе на рельсах дам».
Она и дала вместе с Зоей в тот же вечер в подсобке, допивая со знакомыми прапорщиками оставшуюся с поминок водку.
…Всю-то ноченьку ворочался Сашка, выслушивая за стенкой поначалу надрывные, а потом словно бы скулящие стоны матери, искапал ей пузырек валерьянки да еще корвалола. Часто выходил в одних трусах на балкон спалить сигарету. Причем не одну. Глотал воду прямо из носика чайника со свистком. И ледяной грушевый компот из холодильника. Думал и вспоминал. Вспоминал и думал.
Пока родители были молоды и занимались больше обустройством собственной жизни, нежели зачатым впопыхах между переездами из гарнизона в гарнизон мальчиком, тот большую часть года проводил у деда с бабкой в несусветной глуши, в деревне Киселиха Шенкурского района Архангельской области. Сашкин дед, охотник-промысловик Леонид Федорович, в прежние-то времена план по белке, кунице, хорям и бобру исполнял с большим довесом, имя его звучало на производственных собраниях с придыханием, а уж грамот, значков всяких – не счесть. Была даже одна медалька, удостоверявшая, что ее обладатель – передовик девятой пятилетки. По окрестным с Киселихой чащобам понаставлены были у Леонида Федоровича ловушки, западни и удавки, которые необходимо было вовремя настроить да проверить потом на предмет добычи. Вот и бродил он по лесам не днями – неделями, свежуя зверя прямо на месте, снаряжая капканы его же, зверя, требухой, а ценную шкурку укладывая в сидор. Государству советскому на продажу.
Супруга его и соратник пожизненный, к удивлению, носила точно такое же имя и отчество, только в женском исполнении. Звали ее Леонида Федоровна. Лучшего специалиста по засолке, зачистке от мездры, выделке звериных шкурок до состояния высших стандартов потребкооперации на двести верст не сыскать. Вот и отправлялись к ней охотнички на поклон. С денежкой в кармане.
Мертвые звери и птицы, таким образом, окружали Сашку с сопливых годов, когда дед тащил из тайги помимо шкурок еще и битых зайцев, кабанчиков, глухарей, тетеревов. А уж рябков – без счету. Так что стреляной, окоченевшей дичи ребенок не боялся. И не жалел ее даже.
Когда внуку исполнилось лет семь, дед решил приучать Сашку к охоте. На случай такой у него даже ружьецо имелось: полученный в награду за заслуги перед Родиной «ИЖ-18» шестьдесят пятого года выпуска и тридцать второго калибра. Ружьишко это Федорович прежде использовал на рябчика или белку, лично снаряжал под него патроны, но вот время пришло, и внучку оно в самый раз сгодилось. Пока шли по лесу, дед объяснял Сашке, как правильно выцелить, дышать, как требуется на охоте прятаться, подмечать, башкой крутить. Несколько раз Сашка бахнул разминки ради по порожней бутылке. И не попал ни разу.
Дед метров, может, за сто приметил белку в широкоплечей кроне древней осины. Велел внуку прижать хвост и не двигаться. И, ни на мгновение не спуская глаз со зверька, сторожко, медленным ходом двинулся к осине. Сашка – следом за дедом. Редкий, но разлапистый ельничек прикрывал их сверху, и белка не замечала охотников, подбирающихся к ней все ближе. Она даже соскочила на несколько ветвей пониже, подставляясь прямо под выстрел рыжим, с пепельным подшерстком боком. Сашка поднял ружье. Прицелился и спустил курок в перерыве между биением сердца, как учил его дедушка. Грохнул выстрел. Белка дернулась неуклюже и рухнула вниз. Когда Сашка подбежал к зверушке, она была еще жива. Дергалась всеми четырьмя лапками, будто убежать хотела. Сердечко ее колотилось под пальцами Сашки бешено, черные бусинки глаз стекленели, а из приоткрытого рта сочилась на руки и на штаны мальчика густая бордовая кровь. И тут ему сделалось худо. Он отбросил мертвую белку, бросил ружье и, обливаясь слезами, не видя и не слыша возмущенных окриков деда, стремглав помчался в сторону дома. Прочь из этого леса. Прочь от смерти, которую он прежде только наблюдал, но теперь впервые сотворил собственными руками. Сам убил живое существо. Детская, неиспоганенная его душа плакала и страдала, и сам он вместе с нею страдал и плакал, не понимая отчего, но только чувствуя, что произошло нечто непоправимое, то, что навсегда изменит и мальчика, и весь его внутренний мир, сделает его совсем иным, лишит его целомудрия и невиновности пред страшным этим и непонятным темным миром. Слезы его то высыхали, то вновь катились соленой влагой по щекам и шее. И не было им конца.