Звезда и Крест — страница 17 из 71

Сожрав фавново сердце, Лисса неспешно поднялась с кровавого, подтаявшего снега и, недовольно рыча, подошла к отроку. Взглянула в глаза так, словно сама сделалась оборотнем, – совсем по-людски. С презрением и брезгливостью. Ощерилась, обнажая сахарные клыки в ошметках мяса и сукровице, рявкнула прямо в лицо, изрыгая из пасти отвратительное зловоние, и, не оглядываясь более на друга, побрела прочь.

– Помнишь девятую песнь «Илиады»? – неожиданно спросила его юная Манто утром следующего дня, когда он пришел вынести горшок с ее ночной мочой.

– Не очень, – признался отрок.

– Я напомню, – молвила девочка вслед за этим и процитировала Гомера: Έκτωρ δέ μέγα σθένεϊ βλεμεαίνων I μαίνεται έκπάγλως, πίσυνος Διί, ούδέ τι τίει I άνέρας ούδέ θεούς· κρατερή δέ έ λύσσα δέδυκεν[38]. Так вот. Ты не выдержал испытания бешенством страшным. Отправляйся вновь к фавну. И тащи его сюда. Я голодна.

Когда отрок подошел к месту вчерашней расправы, над трупом уже вовсю усердствовали вороны и рыжий лис рвал окоченевшую на морозе плоть. Даже повернуть мертвеца получилось не сразу, а уж о том, чтобы волочь его почти десять стадиев через долину, через ущелье к святилищу, не было и речи. Эх, был бы хоть мул захудалый. И он начал молить богов о муле. Но боги молчали в ответ. Только вороны и галки возмущенно кричали – быть может, то и были голоса возмущенных богов. Да крупными хлопьями сыпал снег.

Отправляясь в дорогу, Киприан, как обычно, прихватил с собой острый тесак, болтающийся на поясе, заплечный мешок с веревками и бурдюк воды. И все пригодилось. До остроты бритвенной заточенным тесаком он принялся рубить плоть фавна и складывать в мешок. Ведь никто не просил притащить его целиком. Вначале отрубил шерстяные, со стертыми копытами ноги по самые колени и руки по локти. Пальцы рук, и без того скрюченные подагрой, цеплялись за снег, оставляя на нем и в душе Киприана глубокие поскребы. Оттащив останки к святилищу, он вновь и вновь возвращался к телу, отрубал от него все новые и новые части, покуда на снегу не осталась одна голова. Она-то и оказалась самой тяжелой. И в мешок помещалась не до конца, выпирая из него огромными стесанными рогами. Вороны и галки провожали и встречали отрока зычными проклятиями, наперебой стараясь выдрать и проглотить побольше дармового харча. Когда же он поволок последнее, помчались вослед, ударяя крыльями по лицу, вцепляясь когтями в волосы, в шерсть мертвой головы.

Зима наступила и в сердце отрока. И душа его окоченела, словно труп фавна. Это он почувствовал не сразу. Кромсать человечью плоть с каждым разом становилось все привычнее, а под конец даже нестрашно. Оказалось, рубил по себе, разрезая и сокрушая сухожилия сочувствия, артерии сострадания, нервные окончания любви.

Возле груды останков, до которых Киприан добрался уже в ночи, поджидали его сгорбленная Манто с Лиссой. Он швырнул к их ногам голову фавна с черными, выеденными вороньем глазницами, и обе ухмыльнулись довольно, а волчица смиренно приблизилась и лизнула его в лицо.

Той же ночью мясо сварили. И дружно пожирали человечину.

Кондак 3

Сила Вышняго просветила есть ум твой, Киприане, егда не имеяше успеха в чародействе Аглаида ко Иустине, бесы рекли ти: «Мы Креста боимся и силу теряем, егда Иустина молитися имать». Он же рече им: «Аще вы Креста боитесь, то колико Распятый на Кресте страшнее вам есть», и познав слабость бесовскую, вшед в храм Господень пояше со всеми верными: Аллилуиа.

Икос 3

Имеяй ум, просвещенный силою свыше, Киприан шедше к епископу, прося крещения еси, но той, убоявся, отказал ему. Святый же иде в храм Господень и стояще на Литургии, не вышел есть из храма, егда диакон возгласил: «Оглашенные, изыдите». «Не выйду из храма, – рече Киприан ко епископу, – дондеже не окрестиши мя». Мы же, радующеся твоему вразумлению, поем ти таковая: Радуйся, силою свыше просвещенный; Радуйся, Господом вразумленный. Радуйся, силу Креста познавый. Радуйся, демонов от себя отгнавый. Радуйся, жизнь свою исправивый; Радуйся, стопы в Церковь направивый. Радуйся, священномучениче Киприане, скорый помощниче и молитвенниче о душах наших.

6

[39]

Словно вырезанная из нефрита, ящерка устроилась на камне, не мигая и не поворачивая головы, даже когда он дымил поблизости табачищем. И когда вернулся из штаба 40-й армии часа через полтора, она возлежала все так же остолбенело, не шелохнувшись. «Странное место, – подумал Сашка, – здесь даже время течет иначе. То, что час для меня, для нее – всего лишь мгновение. Похоже, Восток измеряет бытие столетиями».

В штабе армии пожилой майор с прокуренными до желтизны седыми усами с радостью определил Сашку в Кандагарскую ГБУ[40], в которую входило всего лишь четверо офицеров-авианаводчиков и ощущался явный недобор кадров. «Не старикам же по горам лазать», – посетовал на возраст и немощь майор, подписывая необходимые документы на вещевое, продовольственное и денежное довольствие.

Помимо офицерских ботинок, предназначенных, видимо, для победного парада, смены кальсон, хэбэ и прочего обмундирования, вновь прибывшему офицеру выдали на складе тяжеленный бронежилет, радиостанцию с аккумуляторами – весом не меньше двадцати кило, пистолет системы Макарова, автомат Калашникова да немного к ним боеприпасов. Иди, мол, парень, Родину защищать. В офицерском модуле, представлявшем собой обычный барак советской архитектуры с двумя входами, общим коридором и таким же общим клозетом, старослужащие понятным языком объяснили Сашке, что передвигаться в горах лучше в кроссовках, радиостанцию можно не беречь, поскольку из Союза должны прислать новые, облегченные, бронежилет оставить в каптерке, а вместо него запастись разгрузкой. Пакистанской или китайской. И на следующий день «лифчик» такой ему подогнали. А в ответ на наивные вопросы о войне: «Ну чё там? Как?» – матерые авианаводчики объяснили предельно доходчиво: «Вперед не суйся. И поглядывай по сторонам, за какой камень можно упасть. А начнут стрелять, сразу туда. И не высовывайся». Парни шутили. Но Сашка об этом тогда не знал.

Через два дня с КП штаба армии приказ: выдвигаться курсом на Кандагар. На «боевые».

Там, в летном гарнизоне, и собиралась теперь Кандагарская ГБУ, третий интернационал: двое русских, один хохол и два татарина.

Считавшие себя дальними потомками хана-воителя Улу-Мухаммеда Ринат и Загир росточка были невысокого, крепенькие, с мускулистыми короткими ляжками, упрямым татарским взглядом и норовом отчаянным. Ринат – из нефтяной столицы Бугульмы. Загир – из ясачных татар деревни Биюрган, упрятавшейся на берегах Нижнекамского водохранилища. Второй уж год, как воевали они в чужой стране. Оба были контужены, оба представлены к правительственным наградам.

Славик происходил из семьи харьковской интеллигенции: папа – режиссер детского театра, мама – в том же театре травести, что и в сорок лет играла на сцене пионеров-героев. На спор поступил в авиационное училище. На спор его закончил. И на спор уехал в Афганистан. Теперь, как утверждают, тоже на спор наводит авиацию на караваны с панджшерским лазуритом. Славик был ранен осколком в щеку, отчего его интеллигентный образ приобрел боевой и даже зловещий оттенок. Но сестрички-ханумки почему-то любили целовать его именно в шрам с розовой кожицей.

Валерка, происхождением из таежной деревушки Партизан Приморского края, поступил в авиационное училище не на спор, а по идейному убеждению, поскольку сызмальства мечтал полететь на Луну, которая над деревней Партизан особенно ярка и громадна, однако в отряд космонавтов не подошел, и старшего лейтенанта отправили в космос Афганистана. Потомственный таежный промысловик, обученный к тому же высшему пилотажу, математике боя и навигации, теперь шастал на «боевые» без продыху, ожидая от Родины, что та, быть может, заметит его подвиги, контузии и ранения и все же отправит после войны на Луну.

В тот день, когда Сашка прибыл в Кандагар, «лунатику» было худо. С вечерней почтой он получил из Уссурийска письмо от невесты Светланы, которая сообщала ему, что она уже не его невеста, а жена прапорщика Фадеева, охраняющего колонию строгого режима. Еще и фотокарточку прислала – в пенной фате до плеч, в платье гипюровом обок упакованного в костюм фабрики «Большевичка» неандертальца. Всю-то ночь старший лейтенант, прошедший не одну боевую операцию, видавший и гибель товарищей и во множестве смерть врагов, скрежетал зубами на нарах. И даже, кажется, плакал. А утром, прихватив фотокарточку и автомат с полным рожком, отправился в одиночестве на закраину гарнизона. Прикрепив фотокарточку невесты изолентой на ржавую бочку из-под авиационного топлива, отошел на несколько шагов и принялся поливать бывшую невесту и нынешнего ее мужа автоматным свинцом. Жал на спусковой крючок, пока обойма не кончилась. А мелкие обрывки прежней любви не разлетелись прахом на каленом ветру пустыни.

Да и в комнатке душной, уставленной с обеих сторон железными нарами на два яруса, с подслеповатой сорокаваттной лапочкой под фанерным потолком, за которым без умолку копошились насекомые, с фотографиями сисястых девок, вырезанными аккуратно из иноземных журналов и украшавшими теперь стены мужицкой этой берлоги, даже здесь царило гнетущее напряжение, за которым, как правило, следует мордобой или истерика. Потому что ведь у каждого – женщина. И где она, с кем она, что думает и что творит, – никому не известно.

Сашкина довольная физиономия, новенькая пакистанская разгрузка, снаряженная и гранатами, и запасными «рожками», ботиночки офицерские, для парада надраенные, хэбэшка складская, утюженная – все это само по себе стало событием, отвлекающим и от утреннего расстрела, и от предстоящей операции, и от операции прошедшей, когда почти двое суток работали по данным дивизионной разведки, приметившей в зеленке скоплен