[66].
Ночь обрушилась на город с южной поспешностью. Редкие горожане спешили домой, сбивались в стаи собаки да неприкаянный люд. Жарко пахло матовыми соцветиями розовых магнолий, распустившихся в этом году прежде обычного. Пахло жареным арахисом и розовым маслом. Трещали сумасбродно цикады в городских садах. Стучали посудой кухарки. Капризничали дети, не желавшие отправляться в гости к Морфею. Отходящие ко сну горожане не ведали, даже представить себе не могли, что кто-то молится за них сейчас, просит Всевышнего, которого они пока тоже не знали – не ведали, о заступничестве, здравии, умиротворении, помощи в добрых делах. Что кто-то, пусть и незнакомый, любит их без всякого помысла корыстного. А если бы и узнали, все равно не поверили бы в подобную щедрость человеческой души. Слишком немощны были. Согбенны духом.
По окончании общей молитвы, слова которой они едва ли могли повторить, епископ пригласил новых христиан к столу, вытесанному из широких плах ливанского кедра, на который братья и сестры уж выставили глиняные кувшины с красным вином и ворох опресноков с россыпью подпалин. Расселись. Однако одно место за столом так и осталось пустым, но лишь видимо, как шепнул на ухо Иустине одноглазый дьякон. Незримо же Сам Христос восседал сейчас вместе с ними на этой вечере любви, именуемой здесь ἀγάπη[67].
С хрустом ломая пласты хлебов, разливая по простым глиняным чашкам густое от сладости вино, епископ Анфим шептал едва слышно анафору, претворяя их великим и промыслительным образом в Тело и Кровь Господню. И заключил евхаристическое священнодействие славословием совсем кратким: «Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу, и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь» – его он возгласил в полный голос. И вслед за епископом каждый из сидящих за столом перекрестился и повторил возглашение истины.
Иустина, отец ее старый и мать тоже перекрестились, ощущая, пока совсем смутно, еще одно грядущее переживание. И повторили следом: «Аминь».
– Ἐσθιόντων δὲ αὐτῶν λαβὼν ὁ Ἰησοῦς ἄρτον καὶ εὐλογήσας, – молвил епископ, глядя им прямо в самое сердце, – ἔκλασεν καὶ δοὺς τοῖς μαθηταῖς εἶπεν λάβετε φάγετε τοῦτό ἐστιν τὸ σῶμά μου καὶ λαβὼν ποτήριον καὶ εὐχαριστήσας ἔδωκεν αὐτοῖς λέγων πίετε ἐξ αὐτοῦ πάντες τοῦτο γάρ ἐστιν τὸ αἷμά μου τῆς διαθήκης τὸ περὶ πολλῶν ἐκχυννόμενον εἰς ἄφεσιν ἁμαρτιῶν[68].
Свершаемое здесь и сейчас таинство евхаристии в первозданной своей простоте и естестве, происходящее всего-то через два столетия с небольшим после Тайной вечери Спасителя и в точности ее повторяющее, словно накрыло Иустину волшебным дождем. Ощущением беспричинного счастья. Радости неизъяснимой. Она улыбалась теперь, как улыбалась и светилась, быть может, только в раннем детстве – без всяческой на то причины, но потому лишь только, что сердце и душа полнятся неземным светом. Много позже из долгих разговоров с дьяконом и епископом уяснит себе Иустина, что свет этот – есть сам Христос, что чудесным образом входит в тебя через это таинство. И настолько милостив, что будет входить в тебя каждый раз с принятием Святых Тайн. Сколько бы ни оскорблял Его человек греховностью своей жизни, сколько бы ни предавал Его, ни распинал Его образ в сердце своем, всякий раз, сподобившись евхаристии, человек будет вознагражден этим светом. И надеждой на будущее спасение. До последнего его дня. Божественное присутствие она старалась хранить с тех пор, словно бесценный дар, неделями и месяцами, покуда голос Христа от внешних, но более внутренних сомнений, помыслов, раздумий не становился все тише. А ему на смену сразу же приходили иные зовы – порочные, греховные. Пост и молитва могли их одолеть. Исповедь и новое причастие.
И вот со дня первого принятия Святых Тайн прошло уже больше года.
Отец ее Едесий, быть может, по причине прежнего своего необузданного язычества, но, скорее всего, по промыслу Божьему настолько крепко привязался душой к Спасителю, настолько истово отдавался молитве, посту и служению, что епископ Анфим возвел его в пресвитеры. Но только пресвитерство его оказалось недолгим. Сам Владыка мира всего через полгода призвал его служить в райских кущах своих. Отошел он ко Господу в полном телесном здравии и рассудке. После вечерней коленопреклоненной молитвы в собственном доме. Во сне.
А вскоре, прямо посреди литургии, в храм вломились солдаты. Демонстративно бряцали оружием. Сквернословили в голос. Харкали кислой слюной на святыни, тщетно стараясь спровоцировать прихожан и от их спокойствия и неколебимости духа распаляясь еще сильнее. Их старший, судя по выговору финикийский наемник, надменно зачитал указ о закрытии христианского храма и запрещении в служении не только пресвитерам и епископам, но даже христианам без всякого чина и звания. Выдавливали прихожан на улицу силой, тесня их щитами, короткими древками копий подталкивая. Ни сосудов для причастия, ни чаш, ни крестов взять не дозволили. Храм опечатали. Стражу поставили. Но ведь сказано же: «ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них». Стали служить в домах поначалу, а когда и самые большие из них перестали вмещать верующий люд, отыскалась за городской стеной, в месте диком, в месте тайном тихая пещерка, она и сделалась новым храмом христиан- ским.
…Скользкий взгляд сирийца Иустина впервые почувствовала на себе чуть больше недели тому назад, когда возвращалась с рынка с поклажею свежей окры, моркови, травы ароматной, пользительной, огурцов сочных и глянцевого, еще живого угря в плетеной тростниковой корзине. Юноша смотрел на нее неотступно из-за угла известной на всю округу своими оргиями таверны Леокадии. И от его взгляда холодом обнесло девушку. Прочла про себя молитву спасительную. И вскоре забыла. Однако дня через два вновь споткнулась о взгляд молодого сирийца, входя в город вместе с другими прихожанами после вечерней службы. И хорошо, что была не одна, поскольку в глазах его прочла она куда больше решимости, чем прежде. Куда больше вожделения. Куда больше страсти. Глаза юноши светились нездешним огнем, но не огнем спасительным и кротким, какой она уже научилась различать в людях, но липким и душным, будто полуденный зной пустыни. Губы его вытягивались в улыбке. Слишком приторной, чтобы в чистоту ее можно было поверить. Наутро следующего дня дикой кошкой вынырнул он из тисовых зарослей и прижал ее к теплой кожице старого платана. Иустина вскрикнула от неожиданности. Но тот ладонью зажал ее рот.
– Не кричи, милая Иустина, – прошипел парень, склоняясь близко к ее лицу, – я худого тебе не сделаю. Только выслушай. Умоляю!
А поняв, должно быть, по взгляду ее, что выслушать готова, ладонь убрал, принялся говорить о своей страсти. О том, что, увидав ее всего лишь раз, утерял он покой. Сон нейдет. Рассудок возбужден поиском хотя бы мимолетной встречи. Сердце ноет. И все мысли, все переживания только о ней одной. Сказал, что зовут его Аглаид. Добавил при этом, что из семьи он знатной, зажиточной. Так что в случае, если Иустина соблаговолит, ни в чем нуждаться не будет. Пусть только снизойдет. Обнадежит хотя бы. Но Иустина только сочувственно улыбнулась ему в ответ.
– Мне очень жаль тебя, досточтимый Аглаид, – отвечала она смиренно, – но я отдана другому.
– Другому! – воскликнул юноша, готовый тут же схватиться за короткий свой меч, чтоб вступить в схватку с соперником. – Имя его скажи!
– Жених мой – Христос; Ему я служу и ради Него храню мою чистоту. Он и душу, и тело мое охраняет от всякой скверны.
– Христос, – засмеялся парень, очевидно считая, что вымышленный этот иудей, который был распят два столетия назад, не может быть ему не то что соперником, но даже сказкой на ночь, достойной уважения легендой. – Но он-то там, – показал рукою на небеса, – а я здесь, рядом. Меня даже можно потрогать. И даже родить от меня детей. Вряд ли Христос дарует тебе потомство.
– Не утруждай себя словоблудием, досточтимый Аглаид, – отвечала девушка с улыбкой. – Мое решение неизменно.
Взгляд его мигом исполнился гневом. Да таким, что отравил мед прежних слов. Оттолкнул ее небрежно. Очами сверкнул. Теперь уже и мстительно.
– Я ведь так просто не отступаюсь, – молвил Аглаид, – попомнишь да крепко пожалеешь об упрямстве своем.
Угрозы его исполнились скоро.
В тот вечер ушла она со службы прежде обычного в помощь прихворнувшей матери. Клеодонию лихорадило. Третий день душил сухой кашель. Еще по пути в храм Иустина купила у бродячего фармакополы кустик ромашки, немного корня солодки и несколько пышных стебельков чабреца. Дома все это следовало истолочь в ступке, заварить крутым кипятком да поить отваром маму. Вот и уймется кашель.
Шла, задумавшись о грядущем врачевании, о сбережении отцовского состояния, таявшего в неумелых женских руках стремительно, об уходе за садом, который после кончины Едесия пришел в упадок: зарос осокой, дурной травой, захламел сухостоем и мертвыми ветвями дерев. Хоть и с прислугой немногочисленной, но двум женщинам без мужчины все одно тяжко приходится.
Улочка, которой брела она к дому, хоть и была хорошо знакома, но нынче совсем темна, пустынна. Даже серебряный денарий Луны упрятался за кудлатые тучи, неспешно плывущие по агатовому небосклону. Шаги Иустины пусть и были легки, все же отзывались легким шорохом кальцей по мостовой. Глаз кошачий сверкнул в переулке и исчез в чреве ночи. Встрепенулось сердечко девичье. И пустилось в галоп, когда заметила она в конце переулка три темные тени. Были они как бы размыты. Туманны. Исполнены мраком. Ужасом истекающи. Обернулась назад в поисках пути к отступлению. Но и позади нее – те же тени. Только больше их. Гуще строй. Прижимая корзину к груди, словно бы защищаясь ею от темных призраков, закричала в голос о помощи. Однако те оказались проворнее. И не призраками были, а, что хуже, людьми. Подскочили стремглав. Заломили ей руки за спину. Плащ шерстяной одного из них раскрылся нечаянно. А под ним – Аглаид.