голубых, но духа высочайшего.
Пролом пещерный, два узких лаза под самым потолком и свет лампад озаряли церковь дрожащим сумеречным светом, в котором можно было различить не только скромное убранство ее, но и согбенную фигуру старца, склонившегося возле глиняной лампады над манускриптом. Заслышав шарканье подошв у входа, обернулся, не в силах различить темный силуэт. Поднялся с неожиданной для лет своих легкостью. Приблизился к незнакомцу с лампадой в руке. Но как только она осветила лицо Киприана, с ужасом отпрянул. Торопливо перекрестился.
– Изыди, семя бесовское, – вскричал заполошно. – Vade retro, Satana![99]
– Я – человек! – воскликнул Киприан, падая перед епископом ниц. – Человек грешный и кающийся…
– Нет тебе веры, – прервал епископ, гневно глядя в лицо чародея. – Много зла творишь ты между язычниками; оставь же в покое христиан, чтобы тебе не погибнуть в скором времени. Если ты еще не погиб.
Слезы хлынули из глаз Киприана при этих словах, от коих почувствовал он ту степень отчуждения и небрежения, что испытывал к нему не только христианский люд, но и большинство горожан Великой Антиохии, всю глубину поглотившей его пропасти человеческого грехопадения, из которой даже белого света не видно. Только мрак. Смрад. Тление. Сущий ад. Еще в этой, земной жизни.
– Бог ваш – Отец, но не судия, – проговорил наконец Киприан, поднимаясь с колен. – И разве, упав, не встают и, совратившись с дороги, не возвращаются? Савл из Тарса не был ли гонителем христианского рода, прежде чем ослеп по дороге в Дамаск? Но призван Господом, наречен Павлом. И воздвигнут в апостольский чин. Трижды отрекся от Спасителя апостол Петр, но был прощен по раскаянии сердечном сей же день.
Не раз искушали епископа бесы. Вот и сейчас, узрев лик великого чародея, панибратствовавшего прежде с самим Сатаной, служившего ему и бесами его повелевавшего, испугался нешуточно. Раз посланец дьявола вторгается в Храм Господень, значит, рушатся стены его, а вера слаба. И брани духовной с исчадьем ада не избежать. Знал епископ, сколь изворотлив и хитер князь тьмы. Встречался с ним множество раз и в пустыне иудейской, и во дворцах римских патрициев, в рощах языческих. Помнил он, как на берегу щелочного озера в Скитской пустыне заклинал беса петь песнь херувимскую. И тот запел, обретя вместо бесовского ангельский лик. Помнил юных дев, что приходили еще в первый, порушенный ныне храм под личиною богомолок, но, когда он возвещал отпуст оглашенных, кричали дикими голосами, рычали, становясь на колени, блевали фонтанами на прихожан и священство. Помнил и покаявшихся будто бы одержимых, постом и молитвою смиренных. Допущенных даже и к исповеди, и к евхаристии общей. За таких силы бесовские бились с настойчивостью отчаянной. Доводили до петли под сводами городских врат. До самосожжения. Или детоубийства. Иных страшных грехов.
А вдруг и Киприан, первый слуга Сатаны, губитель душ и града Антиохийского уничтожитель, лишь скрывается под личиною праведника? Вдруг и он пришел сюда, чтобы погубить сами зачатки христианские, ибо где как не в этом граде само имя христиан впервые обрело свое нынешнее звучание? Вдруг козни лукавого настолько дальновидны и коварны, что само явление Киприана, фальшивые его раскаяния повлекут за собой гибель и всей церкви антиохийской? А такие благостные чувства, как сердоболие и сострадание, попросту отворят лазейку в твердыню крепости христианской? И отворит ее не кто иной, как престарелый антиохийский епископ – страж и защитник. Но ведь Истину глаголет чародей. Святое Писание поминает безошибочно. И все в речах его гладко да справно, словно и не чародей глаголет, а епископ многоопытный. Все эти тяжкие мысли переполняли разум Анфима, не дозволяя принять единственно правильное решение. Но как и в прежние времена, если в жизни его долгой случались подобные испытания, читал про себя чудотворную молитву: Υἱὲ Δαυὶδ Ἰησοῦ, ἐλέησόν με[100]. Так и сейчас, лишь только окончил Киприан речи свои покаянные, как епископ уже глядел на него пристально, испытующе, проникая взглядом своим, и чутким, и проницательным, до самых глубин Киприановой души.
– Это что за повозка при дороге стоит? – спросил Анфим.
– Это книги, – ответил ему Киприан, – все мои колдовские книги.
– Сожги! – повелел епископ.
Тут и прихожане стали ко всенощной подходить. Завидев в храме своем известного чародея, в страхе пятились к пролому, толпились снаружи, обсуждая промеж собой столь странное знамение. Примолкли смиренно, когда Киприан вышел из храма, проследовал к повозке и принялся распрягать мула. Следом за ним и епископ – с большой лампадой в руке. Следил со вниманием, как трудится чародей. Отстегивает подпругу, уздечку кожаную с удилами снимает, хомут, постромки. Укладывает всю эту упряжь пред ногами епископа, сообщая тем самым, что отныне она в его распоряжении. Да и сам мул тоже. Молча взял из рук владыки лампаду. Слил масло на один из томов Трисмегиста. Подпалил от трепетного огонька, едва теплящегося над фитильком. Напитанный маслом пергамент вспыхнул не сразу, по одной уничтожая магические литеры, выведенные на телячьей коже.
Постепенно сила огня крепла, поглощая и соседние литеры, и целые слова. Вскоре и страницы, извиваясь и сворачиваясь, полыхали в столбах рыжего пламени. И целые книги, которым суждено навечно исчезнуть в топке погребального этого костра, стирая из человеческой памяти и истории сокровенные знания поколений волхвов. Книжная память куда дольше людской. Манускрипты хранятся столетиями, сообщая новым поколениям человечества мысли и переживания прошлых эпох, соединяя эпохи едва уловимыми нитями. Обрыв даже одной из таких нитей – безвозвратная утеря связи с ушедшей эпохой.
Сколько мыслей и слов, явных или тайных познаний утратило человечество по собственной оплошности или злому умыслу – не счесть! А сколько еще потеряет?!
Огнь праведный пожирал книги с жадностью. Дыбился к небу, выплескивая в низкие облака жирную смоляную отрыжку, рыжие языки жаркого пыла, антрацитную копоть и дым. Уже и сама повозка занялась. Трещит победно, весело. Но вот вздрогнула. И покатилась сама собою вниз под уклон с пылающей своею поклажей. И чем быстрее катилась она, тем жарче и яростнее разгорался книжный огонь, оставляя за повозкой смердящий искрящийся шлейф. И мчалась бы так до самой стены, если бы не горделивая колонна с бронзовой волчицей, вскармливающей своим молоком Ромула и Рема – символ имперской власти, воздвигнутый здесь еще при Тиберии. Огненная повозка врезалась в царственную колонну и рассыпалась. И теперь опаляла ее со всех сторон и дымом коптила, покуда не сделался мрамор белоснежный подобен ночи, а бронзовые младенцы не покрылись испариной расплавленного металла.
Христиане следили за пожарищем этим неотрывно. Иные крестились. Другие вздыхали и даже пустили слезу при виде языческих книг, огнем своим пожирающих символы имперской власти. И только епископ Анфим узрел в этом знамение будущих перемен.
– Так и власть Рима падет, и вера его, спаленная рукой христианина, пойдет прахом, – проговорил он чуть слышно. Перекрестился и просиял.
Πᾶς δὲ ὁ ἐρχόμενος ἐν ὀνόματι Κυρίου δεχθήτω ἔπειτα δὲ δοκιμάσαντες αὐτὸν γνώσεσθε, σύνεσιν γὰρ ἕχετε δεξιὰν καὶ ἀριστεράν[101], – сказано в Дидахе[102] и самою жизнью подтверждено.
Другим днем явился Киприан на службу праздничную, воскресную прежде всех, засветло. Вошел в храм, пустой и оттого особенно гулкий, волнующий мраком своим. Возжег светильник да несколько свечей, что принес из дома, прямо пред алтарем. Поставил на стол полную корзину пресных духовитых хлебов, которые напекли с утра Ануш вместе с его матерью, казалось бы, совсем оправившейся от тягостного недуга. И вино в кувшине. Терпкое. Старое.
Здесь, в пустынном христианском храме, в котором не было ничего, кроме трепетного света огня, слабого свечения дня сквозь крохотные оконца под сводами и рукотворного креста над алтарем, где властвует благоговейное единение и Господь слышит самые потаенные твои слова, даже если не произносишь их, но только помышляешь, Сам Господь уже помыслил за тебя и ныне только ждет принять душу твою и сердце в Свои благие объятия. И спасти.
Устроившись на простой, не слишком удобной скамейке напротив алтаря, поверх которого теперь трепетал живой огонек масляного светильника, склонив голову долу, сидел Киприан с тихой, неторопливой молитвой в сердце, с таким же трепетным, как огонек, желанием услышать Господа, распознать голос Его среди других голосов, будоражащих его душу. Но Спаситель молчал. И тогда Киприан принялся говорить сам. Он рассказывал Иисусу Христу о своем языческом детстве, об отрочестве, проведенном в святилище сивиллы Манто, об убитой волчице и первой встрече с князем тьмы, о странствиях своих и колдовских школах, об искушениях страшных, коим он подвергал даже собственное семейство, не говоря уже о простом люде, о благочестивой девице Иустине, которую не только искушал, но и принуждал при содействии бесовских сил к чреде грехопадений. Голос внутренний, мысль человеческая, запечатленные в душе образы куда скорее людской речи. Кажется, вся жизнь Киприана промелькнула перед мысленным его взором. Во время исповеди сокровенной пред самим Спасителем. И вновь полились из глаз Киприана слезы. И тяжкий стон полился из его груди. Простит ли Господь? Избавит ли от горьких этих страданий, от пудовых валунов греха, что давили на сердце и душу могильной плитой? Этого Киприан не знал. Не знал и того, услышал ли исповедь его Господь. Но верил. Страстно верил, что хотя бы толика сокрушения коснется Божественного слуха, хотя бы один из сонма грехов прощен будет. И станет наградой ему даже не спасение, но хотя бы возможность спастись.
– Когда греховность наша, – послышалось вдруг позади него, – достигла своего предела и стало ясно, что ее последствия, наказание и смерть тяготеют над нами… Сам Бог взял на Себя бремя наших преступлений.