Звезда и Крест — страница 69 из 71

нарда, кедровой смолы и можжевельника. Да и водица в котлах вдруг очистилась. Зарокотала толпа. Выдохнула изумленно. Жрецы языческие возроптали: что-то не так в котлах этих. Всякому известно: огнь и кипень губят плоть. Может, не слишком горячи? Или чары колдовские вмешались? Взошедшие вновь на помост Киприан с Иустиною даже опомниться не успели, как самый ярый из жрецов прорвался сквозь солдатские цепи и с криком: «Не посрамим бога нашего Асклепия!» – бросился в чан с кипятком. Несколько коротких мгновений побарахтался в нем, взвыл по-звериному и тут же замолк. Вновь потянуло из котла сладким варевом.

Хоть и восхитился диву дивному вместе с толпой подданных цезарь, да только вида не подал, понимая, что каждое новое христианское чудо делает государственные гонения на иноверцев все более нелепыми и бессмысленными.

Пройдет каких-нибудь семь лет, и цезаря поразит редкостная даже и по тем временам злокачественная опухоль гениталий, что кровоточила, рубцевалась и вновь наливалась гноем. Еще через год он издаст эдикт о веротерпимости, дозволяющий христианам свободно исповедовать свою веру. Господь дарует ему после этого только пять дней, чтобы проститься с родными. И сгнить в мучениях страшных…

Одного лишь августейшего взгляда на палача с боевой спатой[142] на перевязи было достаточно, чтобы тот вышел из строя и вразвалочку, неспешно направился к новой дубовой колоде, специально изготовленной к сегодняшней казни.

Вот и пришел смертный час мучеников Христовых.

За себя не страшились. Радовались скорой встрече с Создателем. Сердце епископа все же щемило, но лишь потому, что от вида усечения его главы могло смутиться девичье сердце. Исполниться обычным человеческим состраданием и печалью. Нужно ли было это ей в канун свидания с Женихом своим нареченным? Вот и испросил цезаря и претора дать ему время на молитву последнюю.

Опустился коленями на теплую мостовую. Рядом встала и Иустина. Волосы ее душистые ниспадали из-под накидки тяжелыми локонами на узкие плечи. Профиль точеный, трогательная родинка над губой, трепещущей в последней молитве. Очи, прикрытые в предчувствии нетварного света. Пальцы тонкие прижаты к груди. Никогда не знали они ни колец, ни украшений, дожидаясь единственного – обручального. Чудесное дитя, сохранившее свою чистоту до самой земной кончины лишь для того, чтобы сочетаться вечными узами в новой жизни. Аллилуйя тебе, светлая! Аллилуйя, чистая душа!

Бабочка-белянка опустилась ей на плечо, завороженно качает крыльями, словно палевым опахалом с оранжевой каймой. Стая сахарных голубок кувыркается и кружится в бесконечной лазури над ее головой. А может, и не голубки то, а ангелы уже ожидают, уже приветствуют светлую душу в сонме своем.

– Κύριε ὁ θεὸς ὁ παντοκράτωρ, – принялся читать на родном языке последнюю свою молитву Киприан, – ὁ τοῦ ἀγαπητοῦ καὶ εὐλογητοῦ παιδός σου Ἰησοῦ Χριστοῦ πατήρ, δι’ οὗ τὴν περὶ σοῦ ἐπίγνωσιν εἰλήφαμεν, ὁ θεὸς ἀγγέλων καὶ δυνάμεων καὶ πάσης τῆς κτίσεως παντός τε τοῦ γένους τῶν δικαίων, οἳ ζῶσιν ἐνώπιόν σου, εὐλογῶ σε ὅτι ἠξίωσάς με τῆς ἡμέρας καὶ ὥρας ταύτης τοῦ λαβεῖν μέρος ἐν ἀριθμῷ τῶν μαρτύρων, ἐν τῷ ποτηρίῳ τοῦ Χριστοῦ σου εἰς ἀνάστασιν ζωῆς αἰωνίου ψυχῆς τε καὶ σώματος ἐν ἀφθαρσίᾳ πνεύματος ἁγίου, ἐν οἷς προσδεχθείην ἐνώπιόν σου σήμερον ἐν θυσίᾳ πίονι καὶ προσδεκτῇ, καθὼς προητοί μασας καὶ προεφανέρωσας καὶ ἐπλήρωσας ὁ ἀψευδὴς καὶ ἀληθινὸς θεός. Διὰ τοῦτο καὶ περὶ πάντων σὲ αἰνῶ, σὲ εὐλογῶ, σὲ δοξάζω διὰ τοῦ αἰωνίου καὶ ἐπουρανίου ἀρχιερέως Ἰησοῦ Χριστοῦ ἀγαπητοῦ σου παιδός, δι’ οὗ σοὶ σὺν αὐτῷ καὶ πνεύματι ἁγίῳ δόξα καὶ νῦνκαὶ εἰς τοὺς μέλλοντας αἰῶνας. Ἀμήν[143].

Поднялась покорно с колен, смиренно прошла к колоде Иустина. Каждый шаг мученицы отзывался в сердце Киприана. Склоненный в молитве, он не видел ее, но слышал близящуюся расправу. Вот опустилась вновь на колени. Лен туники шепчет устало. Клонится на плаху покорно глава. Руки ложатся на грудь крестом. Звонкая тишина. Только баюкает где-то, гулит тихо горлица.

– Κύριε ἐλέησον![144] – произносит епископ вполголоса. Луч света касается лица Иустины и застывает на нем, преображая.

– Κύριε ἐλέησον! – повторяет она затем. И с тонким звоном высится в небо тяжелая спата.

– Κύριε ἐλέησον! – И падает меч.

Рубит вязко. Хрустко. Рухнула и откатилась честная глава. Завалилось тело.

Истошный крик из солдатского строя рвет кровавый морок. Давешний охранник Феоктист торопится к помосту. Падает на колени подле епископа. Целует длань.

– Верую, отче! – шепчет запальчиво. – Приими в лоно церкви Христовой!

Тот крестит его. Прижимает к груди. Молвит:

– Истинно говорю тебе. Нынче же предстанешь перед Спасителем.

Но уже подхватили. Волокут. Плаха залита кровью яркой. Теплой. Он чувствует ее вязкость и теплоту коленями. Щекой, укладывая голову на колоду. Ему вовсе не страшно. Он уже словно и не здесь. Но там, в горних далях, куда мчится теперь непорочная душа Иустины, где ожидает ее теперь в объятия Христос. А оттого и все сейчас с ней происходящее не страшнее любой иной человеческой кончины: в постели от немощи, в битве от вражьей стрелы, в морской пучине или от недуга тягостного. В старости или в юности – смерть вершина любой жизни, верхняя ее нота, за которой – великая и земным умом не познанная вселенная жизни вечной, симфония бесконечности. Уходить одному в неведанные дали, конечно, боязно. Но когда тебя держит за руку Бог. Когда следуешь за Ним без боязни, но с верою, сам не заметишь, как обретешь то самое, ради чего и живет на свете всякое существо – Царствие Небесное!

– Φύλαξόν με ὡς κόραν ὀφθαλμοῦ· ἐν σκέπῃ τῶν πτερύγων σου σκεπάσεις με[145], – не переставал Киприан взывать ко Спасителю.

Слыша, как, медленно пластая воздух, вздымается тяжкий меч. Как сверкает, звенит едва на ветру серебряным колокольцем заточенное острие. И со свистом пронзительным рушится вниз. Что-то хрустнуло в нем. Завертелась кубарем мостовая. Лица. Цезарь. Палач. Лазурь с голубями. Солнечный всполох. И воздушные лики ангелов, спускающихся навстречу к нему с небес…

В зыбкую тьму погрузилась душа на мгновение. Но уже брезжит свет. Пока что слабый, как огонек светлячка. Но вот все шире и ярче. И лучше, чем прежде.

С легкостью необычайной, невесомостью плотской поднимался он над землею, влекомый ангелами, все выше и выше, видел и собственное обезглавленное тело, испытывая к нему не более чем легкое сожаление, и тело Иустины, что лежало немного поодаль, и стражника Феоктиста, коего укладывали теперь на плаху. И город, что все время удалялся, мельчал улицами, площадями, скульптурами языческих божеств. И страну, что становилась не больше ладони. И чем дальше уносился он от земли, тем ближе и ярче становился свет, что исходил не от солнца, но отовсюду, наполняя собою весь тварный мир и всю душу его до самого потаенного, сокрытого уголка. Наполняя еще и радостью неизъяснимой. Ликованием, сравнимым разве что с ликованием детской души, когда отец подбрасывал его к небу и вновь ловил надежными и любящими руками. Свет этот чудный изливался на него в абсолютной, стерильной тиши. Но вот где-то далеко, однако с каждым мгновением все ближе и явственнее слышался голос труб. Торжественный. Стройный. Каким встречают царей и праведников. Врата Небесные, что отворяются вдруг перед ним, сверкают кварцевой крошкой. Устремлены в бескрайнюю высь. Невесомы и легки, хотя, кажется, прикрывают собой целую вселенную. Возле врат – рать небесная. Херувимы да серафимы величественные в латах призрачных, сверкающих солнечным жаром, со знаменами и хоругвями в руках, с улыбками на устах, с молитвой в сердце. Страшно войти во врата эти, но ангелы влекут Киприанову душу все дальше и дальше, все выше к свету, что источает тот самый единственный источник правды и всего сущего – престол Небесного Царя…

Сапфирами лазоревыми и лимонными переливается Царский Престол. Скалой неприступной высится. Планетами послушными опоясан, что вращаются вкруг Престола неостановимо. Звездной пылью мерцающей осыпан. Туманами галактическими укутан. Радугой нескончаемой окружен. По малахиту подножия резьба искусная, мозаика яшмовая, сложенная в слова: Εγώ είμαι το Άλφα και το Ωμέγα, ἡ ἀρχὴ καὶ τὸ τέλος[146]. Цветами неувядающими со всех концов земли украшен Престол. И цветник этот источает благоухания, каковых на земле не сыщешь, потому как там, на земле, эти цветы разделены, но здесь – собраны в единый букет. Птицы над теми цветами, и бабочки, и пчелы, и мотыльки вьются гурьбой, упиваясь неистощимым сладким нектаром. И семь лампад бронзовых – суть семь Духов Божьих, что следят неусыпно за грешниками и праведниками по всей земле.

У каждой из четырех основ Престола – по одному стражу: Телец, Лев, Орел и Ангел. Всяк из них – шестикрыл. Всяк исполнен светлых очей. Медной поступи. Гласов грозных, воспевающих непрестанно: Ἅγιος ἅγιος ἅγιος κύριος ὁ θεὸς ὁ παντοκράτωρ, ὁ ἦν καὶ ὁ ὢν καὶ ὁ ἐρχόμενος[147].

Двадцать четыре трона, по двенадцать с каждой из сторон Престола, высятся, и переливаются огнем, и сверкают смарагдом. На каждом из них – седовласые старцы в белых долгополых одеждах, со златыми венцами на главах. Ἄξιος εἶ, ὁ κύριος καὶ ὁ θεὸς ἡμῶν, λαβεῖν τὴν δόξαν καὶ τὴν τιμὴν καὶ τὴν δύναμιν, ὅτι σὺ ἔκτισας τὰ πάντα, καὶ διὰ τὸ θέλημά σου ἦσαν καὶ ἐκτίσθησαν[148], – молвят старцы и падают ниц пред Сидящим. И возлагают с трепетом к ногам его златые свои венцы.

Лик и образ Сидящего – неизъяснимы. Сложны и непостижимы чувства при Его созерцании. Прежде всего – любовь. Настолько могучая и всепоглощающая, что сообразна свежему воздуху. Океану безбрежному, в чью негу погружаешься и напитываешься ею до самого донца. До удушья. До галопа сердечного. Но вместе с тем страх, граничащий с ужасом, от которого замирает оцепенело душа. И восторг неописуемый, детский. И трепет. Благоговение истинное, по сравнению с которым любое царское ли, имперское ли почитание – всего лишь бестолковая причуда. Близость кровная, по существу родство, поскольку вся твоя родня до самых первых колен, как и родня всего сущего на земле, – Его творение. И когда осознаешь это, проникнешься пониманием того, что не только повелители мира сего, не только каждый человек, но и каждая букашка, даже крохотный цветок камнеломки на руинах царских дворцов задуманы и созданы Им и живут и умирают под Его неусыпным досмотром, вот тогда-то и откроется вся Его Божественная природа. Воля Его. И непостижимость Его величия!