Звезда и шпага — страница 23 из 85

– Стойте, Самохин! – крикнул. – Прекратите! Вернитесь на позиции!

Вокруг нас свистели пули – нас обстреливали казаки, ведь взобравшийся на берег и замерший эскадрон, представлял собой идеальную мишень. Но мне на это было наплевать.

– Вы что творите?! – кричал я, сжимая в кулаке погон Самохина. – Вернитесь на место!

– Пусти меня, идиот! – орал в ответ поручик. – Пусти, тебе говорят!

– Приказ Михельсона, остановить вас, вернуть на место!

– Моё место здесь!

И тогда я решил прибегнуть к последнему средству, понимая, что иначе нельзя, пошёл на прямое нарушение устава.

– Вы отстранены от командования! – заорал я. – Я принимаю у вас эскадрон!

– Ах, вот оно как?! – Он рванул из ольстры пистолет, но его ухватил за руки поручик Парамонов, недолюбливающий Самохина по вполне понятным причинам. Вдвоём мы скрутили его, вырвали оружие, а Парамонов приказал куда-то за спину:

– Поручика в тыл! – и добавил: – Мы в вашем распоряжении, поручик!

– Возвращаемся на позиции, – приказал я, разворачивая коня.

Когда эскадрон занял своё место, спустя несколько столь драгоценных в бою минут, я козырнул Парамонову и сказал:

– Принимайте эскадрон!

И стоило мне вернуться на позиции моего эскадрона, как Михельсон скомандовал «В атаку!». Громко и звонко запели трубы. Кавалерия рванула вперёд, лишь мы, карабинеры, как не рвались в бой, а, следуя приказу, пропустили казаков и гусар. Они налетели на фланги восставших, лихо размахивая саблями и шашками. Бородачи-казаки при этом ещё издавали жуткий свист и вой, наподобие волчьего, скачущие первыми опустили к бою длинные пики, украшенные флажками, наподобие пикинерских или же бунчуками, как у диких татар. За ними уже вскарабкались на берег и мы. Когда кони нашего полка только взбирались на хоть и небольшую, но кручу, лёгкая конница уже врезалась во фланги пугачёвцев, не успевших выстроиться в каре. Казалось, победа уже у нас в руках, фланги противникам смяты, центр дерётся с пехотой, резервов нет, а нам прямая дорога ему в тыл. Что же ещё надо?

По широкой дуге полк устремился в открытые тылы пугачёвцев, но не тут-то было. На пути нашем вновь встали башкиры, которых считали разбитыми полностью в баталии позапрошлого дня. Дикие всадники, мечтающие, видимо, о реванше за поражение ринулись на нас, чего не бывало ранее. Первым среди них был башкир, одетый не в бешмет, как прочие, но в зелёного цвета мундир и картуз, что как-то не сочеталось с луком в руках и колчаном стрел на поясе. Он посылал в нас их одну за другой, правда, без особого толку.

Эта сшибка с башкирами не была похожа на предыдущие. Враг был жесток и упорен, он решил костьми лечь, но нас в тыл не допустить. Мы завязли в плотной, словно патока массе башкирских всадников, как не рубили их палашами, как не пытались смять более тяжёлыми конями, как не вклинивались в наиболее уязвимые места, где кто-то из башкир давал-таки слабину, но развить успех не удавалось. Всюду, где только намечалась хотя бы тень успеха, объявлялся странный всадник в незнакомом мундире, потерявший уже где-то картуз. С дикой какой-то яростью кидался он на нас, нанося удары кривой саблей с такой скоростью, что иные и заметить было тяжело, буквально, сметал ими с сёдел простых карабинеров и видавших виды, прошедших не одну войну офицеров и унтеров. Я лишь схлестнулся с ним – и едва живым ушёл. Он налетел на меня, словно вихрь, трижды ударил, но я сумел, жилы на разрыв, отбить их, а вот нанести ответные, уже нет. Тогда всадник – это был сам Салават Юлаев, башкирский полковник Пугачёва – крутанув над головой саблю, попытался достать меня в голову, среагировать я уже не успевал – спасла меня шляпа, принявшая на себя удар, хотя и макушке моей досталось. Тёплая струйка крови потекла из-под волос по виску и на шею. Юлаев взмахнул саблей, но сорванная с головы шапка моя крепко висела на ней, мешая рубиться. Это дало мне шанс. Я ударил Юлаева, но он каким-то чудом отбил его, шапка моя при этом слетела с клинка, куда-то под ноги коням. Отскочив на полшага назад, конь Юлаева присел на задние ноги и тот бросил его куда-то, где был нужней.

Так дрались мы с башкирами не менее часа, одно из самых затяжных кавалерийских боёв на моей памяти. И что мы не делали, как не рвались, но они не пустили в тыл пехотинцам ни единого взвода, ни одного солдата. А после пришло мрачное известие о поражении пехоты.

– Крепко дрались враги, – сказал Михельсону вестовой от гусар (я тогда случился поблизости и слышал всё до последнего слова), – и пехота Мартынова отступает ввиду тяжёлых потерь и невозможности продолжать баталию. У нас и казаков потери также весьма изрядны, командиры наши испрошают разрешения отступить.

Премьер-майор поглядел на него злым взглядом, дышал зло и тяжело, раздувая ноздри, однако здравомыслие всё же взяло верх, и он скомандовал:

– Ретирада! Отходим на тот берег!

И трубы запели «Ретирада, ретирада». Наше войско покатилось обратно, скатилось с крутого берега Ая, отступило в камыш и осоку. Пехота спешила отойти, мы снова прикрывали её огнём, да и, собственно, враг не особенно старался преследовать нас. Все были измотаны второй битвой за эти три жарких дня в самом начале лета.

Глава 9.

Комиссар Омелин.

После боёв на реке Ай настроение в войске Пугачёва было приподнятое. Всех мало волновало, что потери были велики, очень много раненых и многие из них останутся инвалидами и не смогут продолжать воевать, а убитых хоронили на правом берегу едва не весь следующий день. В общем-то, оба берега Ая теперь украшали сотни крестов, иные с фуражками или просто шапками – казацкие и рабоче-крестьянские – другие со дву– и треугольными шляпами – офицеров и солдат екатерининских войск.

Сражение на реке, к тому же, не принесло ощутимых успехов ни одной стороне. Михельсон, ввиду больших потерь и растраты большей части боеприпасов был вынужден отступить обратно в Уфу, а Пугачёв двинул свои войска к Казани.

– Пора взять Казань, – любил говаривать «император». – Она станет хорошей основой для нападения на Москву. Предок наш, великий царь Иван, прозванный Грозным, из Москвы Казань взял, я же возьму Москву из Казани.

Эта шутка, насчёт взять Москву из Казани, была весьма популярна в войске. Её то и дело употребляли комиссары с политруками Омелина. Особенно усердствовали на сей счёт в ежедневных политпросветительских беседах с солдатами и казаками.

– Мне не нравятся настроения в армии, Владислав, – высказал как-то Омелин свои настроения, когда уже совсем, что называется, накипело. – Их иначе, как шапкозакидательскими не назовёшь. С таким настроением в бой идти нельзя.

– Влияй на своих комиссаров, – пожимал плечами Кутасов. – Что ещё я могу тебе посоветовать. Настроения в армии это по твоей части.

– А ты, Владислав, повлияй на Пугачёва, – сказал Омелин. – Одно его слово стоит десятка сказанных моими людьми.

– Постараюсь, – кивнул комбриг, – хотя на него не очень-то и повлияешь. Не такой уж он человек, наш надёжа-царь.

В тот же вечер Омелин собрал всех политруков и комиссаров в дом, который занимал один. Деревня, где стояло пугачёвское войско, была довольно большая, так что все офицеры и атаманы казаков смогли разместиться в избах, на содержании у крестьянских семей.

– Товарищи политработники, – обратился к ним Омелин, прохаживаясь по большой комнате избы, заложив руки за спину, – мне совершенно, категорически, не нравятся настроения в армии. С ними надо бороться. Нещадно искоренять!

– Какие настроения? – решился спросить политрук Кондаков. – Мы понять не можем, о чём вы, товарищ полковой комиссар?

– Какие настроения, – в упор глянул на него Омелин, – какие настроения, спрашиваешь? Скверные, товарищ политрук, весьма скверные! Шапками закидать хотите врагов? Считаете, пары побед довольно, чтобы над врагом надсмехаться? Нет, товарищи! – Он хлопнул кулаком по стене. – Нет! Чтобы стало с нами, если бы мы пренебрегли дисциплиной, к примеру, после взятия Троицкой? Не офицеров Деколонга шомполами запарывали бы, а они нас. Подобные настроения, что начинаются сейчас в нашей армии, разлагают её изнутри. Как гангрена! Чума! Холера! Проказа! Она разложит тело и душу нашей армии, и враг легко уничтожит нас. Что может быть проще, чем прикончить человека поражённого любой из этих тяжких болезней?

Он остановился и поглядел на своих политработников. Взгляды их существенно изменились. Из растерянных, непонимающих, они стали горячими, живыми, настоящими. Омелин позволил себе усмехнуться, но про себя, ни тени улыбки не появилось на его лице.

– Вопросы есть? – тем же строгим «учительским» голосом спросил он у политработников.

– Никак нет, – ответил за всех старший по званию батальонный комиссар Серафимов, последний из прибывших из будущего политработник, не считая самого Омелина.

– Разойтись, – махнул рукой полковой комиссар.

Они вышли из избы, а уже на следующий вечер, на политпросветбеседе началась весьма активная работа. И уже вместо шуток про Москву из Казани зазвучали слова о болезнях лености и праздности, что разлагают армию, ослабляют её. Особенно приятно было послушать, конечно же, Кондакова.

– Что же вы, товарищи братья, – говорил он, обращаясь сразу к нескольким батальонам, – взяли пару крепостей, Деколонга шомполами запороли, а с Михельсоном не сладили! Дважды схлёстывались, как глухари на токовище, то мы через реку, то они, а толку – нет. Согнали пехоту в Ай, а кавалерию не побили. Слава Богу, да Салавату Юлаеву, что нас вовсе не побили. Вот он с башкирами своими два часа дрался с конницей, с михельсоновскими карабинерами, но в тыл к нам их не допустили. А мы что же? Стояли! С пехотой дрались, от гусар да казаков-предателей отбивались, но ни единого шагу вперёд, чтобы скинуть вражеского солдата в реку, отогнать легкоконных. Но нет! Стояли, в землю упершись! От обороны битвы не выиграть! – Он перевёл дух и снова обрушился на солдат. – Обленились вы, товарищи братья, лёгкую победу почуяли! И это первейший признак пагубного разложения армии. В общем, товарищи братья, решим с вами так! Никаких шуточек по поводу врага, к службе относиться со всей серьёзностью! Изгнать всякие признаки болезни из тела нашей армии, покуда их не пришлось калёным железом выжигать!