Звезда моя единственная — страница 16 из 46

Мэри отлично помнила пасхальную поездку к балаганам. Жюли Баранова тогда знай ворчала, сколько кругом народу и как они могут там, в этих приземистых помещениях, тесниться друг к другу, а Мэри безумно хотелось тесниться, хотелось прижиматься…

* * *

Не помнил Гриня, сколько мгновений, а может, лет минуло, только вдруг сказочное блаженство, в котором он утонул, обнимая звездочку свою, было развеяно грубым окликом:

– Ах, чертовы дети! Да что ж это вы тут?! А?!

Гриня отпрянул от девушки, а она от него. К ним приближался злой как дьявол фокусник, на ходу застегивая штаны. Из-за его спины выглядывала гологрудая, голоногая и пока еще бесхвостая девка-русалка, лепеча:

– Да будет, будет тебе, Леманушко, пускай побалуются, мы ж побаловались, и они пускай!

Однако остановить рассвирепевшего Лемана было невозможно. Он пер на Гриню и девушку, как разъяренный медведь, да еще орясину какую-то выхватил из угла и взмахнул ею:

– Обокрасть меня вздумали? Секреты мои вызнать? Тайный инструмент выкрасть? Сами фокусничать задумали?

Хоть и не вовремя, но мелькнула у Грини мысль – отчего же сейчас говорит Леман по-русски совершенно обычно, не рыча и не придыхая, как положено немцу? Видать, был он таким же Леманом, как его гологрудая – русалкою.

– Бежим! – крикнула девушка. – Он убьет нас!

И кинулась прочь из балаганчика, схватив Гриню за руку. Он тупо перебирал ногами, думая лишь об одном: она держит его за руку! Она хочет спасти его!

Конечно, они неминуемо застряли бы в толпе и быть бы им поколоченными Леманом, если бы девушка не приметила какую-то боковую дверцу, в которую и шмыгнула, таща за собой Гриню.

Они на миг ослепли, вдруг очутившись не в полутемном балагане, а на улице, ярко освещенной солнцем. И, словно этого было мало, там и сям горели костры.

Вокруг теснился народ, а желающие перескочить через огонь разбегались – и, сильно оттолкнувшись, взлетали в воздух. Вместе с парнями прыгали и девки, повыше подобрав юбки, чтоб не занялись, и веселя публику зрелищем своих голых ног. С одной из них свалился башмак, угодив прямо в середину костра, и девушка с громким плачем бегала вокруг, пытаясь вытащить его палкой, словно печеную картошку.

– Вот вы где! – взревел позади Леман, и Гриня, на миг обернувшись, увидел его налитые кровью глаза. Фокусник здорово напоминал взбесившегося быка, а орясина в его могучих руках по-прежнему готова была разить направо и налево.

И слишком тесно толпился вокруг народ, чтобы можно было скрыться в толпе.

– Прыгай! – вскричал Гриня, толкая девушку вперед.

Она оглянулась, блеснула голубыми глазами, в которых не были ни тени страха, словно она не понимала опасности, а если понимала, то опасность эта только веселила ее, и, почти не разбегаясь, сильно оттолкнувшись, бросилась вперед и вверх. Но она не подобрала юбку, и Гриня в ужасе увидел, как взметнувшееся пламя охватило ее ноги… Он с криком бросился вперед, и прыжок его был так стремителен, что он своим телом толкнул ее, заставил пролететь еще дальше от костра. Они вместе упали на землю, и Гриня принялся сбивать пламя с ее одежды и с испугом заглядывать в лицо: не обожгло ли красу ненаглядную?

Но нет, она была невредима и даже смотрела по-прежнему без страха, улыбаясь так, что у Грини с перебоями забилось сердце, и он снова потянулся к ее губам, к белой нежной шее, видной в разорванном вороте розовой кофты. «Когда ж это я порвал ее?» – с мимолетным изумлением подумал он, но тотчас забыл об этом.

Грозный крик Лемана донесся до него, и Гриня очнулся. Вскочил, поднял с земли девушку, поставил на ноги, схватил за руку – и кинулся бежать, таща ее за собой. Она сбивалась с ноги, пищала что-то, не поспевая за ним, хохотала, и смех этот обессиливал ее, и тогда Гриня подхватил ее на руки. Она была легка, словно пушинка, но при том не кожа да кости, а мягкая, пухленькая во всех местах, которым надлежит у девицы быть пухленькими, и руки Грини горели, касаясь ее.

Не вдруг сообразил он, что вроде никто больше за ними не гонится, а руки горят потому, что обжег их, когда ее занявшуюся одежду гасил.

Поставил ее на ноги, оглядел:

– Обгорела? Больно тебе?

Белое плечо было обнажено и окружено обугленным краем ткани, юбка тоже сильно обгорела по подолу.

Она подняла изящную ножку – башмачки, каких Гриня в жизни не видывал, были целы.

– Кажется, у меня ничего не болит, – сказала она удивленно, – как будто огонь меня не коснулся, вот странно, правда?

– Неопалимая купина, – пробормотал Гриня, улыбаясь.

Она улыбнулась в ответ, потом оглядела себя – и словно бы лишь сейчас заметила обгорелую юбку и свое голое плечо.

Она пробормотала что-то… с изумлением Гриня узнал два слова. Которые очень часто произносил в Дороховке Шарль Ришарович, мсье Парретоле: «Mon Dieu!»

Но, наверное, ему послышалось. Откуда бы ей было знать эти слова? Хотя, коли она во дворце прислугою… небось слышала от господ.

– Как же я вернусь? – девушка растерянно смотрела на Гриню. – Как же я войду во дворец?!

Ага, смекнул он, значит, боится своих господ, суровы они, видать.

Да… Небось высекут ее за то, что одежду теперь только выбросить.

Ну нет! Он этого не допустит!

– Как тебя зовут? – спросил он, улыбаясь, потому что познал вкус ее губ, а имени еще не знал.

– Мэ… Маша, – ответила она с запинкой. – А тебя? – спросила она и тоже улыбнулась, потому что уже познала силу его объятий, а имени еще не знала.

– Григорий, Григорий Дорохов, но чаще меня Гриней зовут.

– Гриня… – повторила она с неописуемым выражением в своих говорящих, манящих глазах, и у него закружилась голова, и руки снова потянулись к ней, но тут ее маленький ротик жалобно скривился: – Да что же мне теперь делать? Как же быть?

– Не бойся, – сказал Гриня, – мы купим тебе новую одежду. Нынче лавки в Гостином дворе открыты. Нарядим тебя, как куклу…

– А у тебя деньги есть? – спросила Маша, доверчиво на него глядя.

– Деньги? – Гриня похолодел, сунул руки в карманы.

Там было пусто.

– Я все истратил, – пробормотал он со стыдом. – Пироги ел, сбитень пил, билет вон взял в балаган в один да в другой… в церковь заходил, свечки ставил за упокой и во здравие…

– А я без билета в балаган прошла, – похвасталась Маша. – Я деньги вообще забыла взять!

– Да как же ты попала туда?

– А помнишь дверцу, через которую мы бежали? – усмехнулась Маша. – Через нее я и пробралась. И вместо того, чтобы попасть на представление, угодила прямиком в твои объятия.

– Вот уже второй раз ты из дверцы потайной выскакиваешь, а я тут как тут, – пробормотал Гриня.

– А первый раз когда был? – удивилась Маша.

– Минувшей зимой. Как раз на другой день после Сретенья пришел я в Петербург. Вокруг Зимнего дворца ходил да диву давался. И вдруг дверца в стене открылась, и…

Она всплеснула руками:

– Так это был ты?! Тогда зимой? А потом, этой весной, – это был ты на стене Исаакиевского собора?!

– А это была ты?!

И снова они бросились друг к другу, да недовольное покашливание толстого монаха, побрякивавшего монетами в кружке для сбора пожертвований, заставило отпрянуть.

– Мне нужно спешить, – с отчаянием сказала Маша, – я не могу задерживаться!

– Бежим! – схватил ее за руку Гриня, и они со всех ног понеслись по Садовой улице.

Когда Гороховую пересекали, мелькнула у Грини мысль повернуть направо, привести Машу в касьяновский дом, попросить приюта и помощи… но так стало ему вдруг жалко Палашеньку! Ведь лишь только увидит она Машу, вмиг прочтет, что у Грини на лице, в глазах написано. Ему чудилось, что у него посреди лба клеймо стоит, что всякий с первого взгляда может угадать его любовь, его счастье, его надежду, его грех, о котором он мечтал и до которого дошли бы они с Машей там, в балаганчике, если бы не выскочил разъяренный Леман. Нет, не мог он причинить Палашеньке такую боль. А потому не свернули они с Машей на Гороховой, а побежали дальше по Садовой.

Гостиный двор, огромное двухъярусное здание с открытой галереей, выходил четырьмя своими сторонами на Невский проспект, Большую Садовую и Думскую улицы и в Чернышов переулок. Каждая сторона Гостиного двора называлась линией. Обращенная к Невскому – Суконной, та, что шла вдоль Думской улицы, – Большой Сурожской, обращенная к Садовой – Зеркальной, протянувшаяся по Чернышеву переулку – Малой Сурожской. Оптовая торговля всеми товарами шла внутри двора, где размещались склады. Розничная – более чем в трехстах лавках на всех четырех линиях. На Суконной продавали сукна, шерсть, бархат и другие ткани. На Большой Сурожской – шелка, которые привозили из-за Азовского моря, в старину называемого Сурожским, а также из Франции. На Зеркальной линии торговали «светлым товаром» – фаянсом, фарфором, зеркалами, женскими украшениями, а еще галантереей и обувью. Продавали здесь и стенные часы. Некоторые из них были на ходу, отчего всякий час линия наполнялась разноголосым перезвоном. На Малой Сурожской торговали мехами, одеждой по всякому карману и вкусу. В линиях и складах Гостиного двора можно было сыскать «мебеля», бронзу, железный, медный, оловянный и жестяной товар, инструменты, книги, писчую бумагу, картины, игрушки и все прочее.

Гриня и Маша прошли в Гостиный двор через Зеркальную линию, причем Грине приходилось ее за руку чуть ли не силком тащить, потому что она норовила остановиться у каждой зеркальной витрины и поглядеться на себя. Часы на разные голоса пробили два. Гостинодворские приказчики-сидельцы, обезумев от безделья за день (просчитались господа купцы, нынче народ предпочитал ваньку валять, отдыхать и развлекаться, а не тащить кровью и потом заработанные денежки в Гостиный двор), завидев покупателей, изготовились налететь на них коршунами, однако, разглядев простую одежду Грини и обгорелую юбчонку Маши, со скукой и даже насмешками отворачивались от них.

– Эх, а были бы мы побогаче одеты, они б нас на части рвали, – тоже усмехнулся Гриня. – Один знакомец мой, у которого я в доме живу, держит лавку на Малой Сурожской линии. Он сказывал, что не всякие покупательницы по Гостиному двору ходить любят, потому что сидельцы мало того, что наперебой самыми сладкими голосами зазывают человека, да еще за руки и за полы хватают и в лавку тащат: невозможно отбиться! Да и к цене приступиться нельзя, до хрипоты нужно торговаться, чтобы хоть немножко сбить ее.