Звезда моя, вечерница — страница 19 из 28

И отгоняет мысли всякие такие, не сглазить бы… вроде б всё ничего у неё, хотя сама ещё себе удивляется, как выдерживает такое, мало того — желает, ждёт, как будто обещанного чего-то ждёт… И разговаривает негромко, чтоб с улицы не услышали, с Овчаром, накормленным ею так, что пузцом сытеньким отвалился на солнце, пожмуривается: что, скучно одному хозяина ждать? Ску-учно, день-то длинный какой, все жданки съешь… А тот садится, польщённый явно, что с ним по-человечески говорят, глядит смышлёно, голову набок, и хвостишком работает, подметает.

Всё сделать, что хотела, она успеть не смогла, конечно, машину его услышала у ворот, выскочила.

— Ну-у!.. — говорит он, оглядываясь в доме, и это ей за лучшую похвалу. — Когда успела-то?! Простыни ещё эти, занавески… шут бы с ними.

— Да заодно уж… Обедаем?

— И поскорей. Голодный, как… Последний раз Танюшка здесь прибиралась, когда на каникулы ушла. Говорит, шефом у тебя буду, а вот глаз не кажет: женишки небось, дискотеки… Устала?

— Да когда уставать, Лёш? — Она не притворяется ничуть, ведь и в самом деле время пролетело — нe видя как, да и в охотку всё шло. — Правда. Надо ещё…

— Ничего не надо, хорошка, — отдохни.

— Здрассте, а погладить?! Пересохнет же.

— Вот я тебя и поглажу! — дурачится он, но не гладит, а обнимает её, так стискивает, что дыханье занялось, в шею целует, нешуточно уже, ниже плеча… — Уж у меня н-не пересохнешь!..

Пообедав, сидят на чисто вымытых — поскоблить бы ещё — ступеньках крыльца, тесно прижавшись, у него, он сказал, пять минут ещё, к трём начальство районное подъехать должно — носит их поганым ветром… Притыкает в консервной банке окурок: и знаешь, зачем приезжают? Чтоб сказать, что теперь ничем они помочь не могут — ни средств у них, мол, ни обязанности, выкручивайтесь как хотите. А водку дармовую как жрали, так и жрут… нисколько аппетит не испортился. Ну, без них так без них, воздух чище…

Замолкает, усы отчего-то теребит, подёргивает, и привычки к этому она вроде бы не замечала за ним, нет такой; щурится на пустырь двора своего — нет, дальше, с лицом замкнутым, почти каменным. Но вот переводит глаза на неё, и они вовсе не хмурые, какие можно бы ждать от раздумья о невесёлом нынешнем, а внимательные… слишком внимательные, и это её, как всякую женщину, беспокоит, просто не может не тревожить. И, помедлив, говорит негромко, то ли спрашивая, то ль утверждая, ладонь её в руки свои забирает, прячет всю в них:

— Значит, будешь хозяйкой!..

И не кивает, а поводит головой в сторону всего — дома, белья скатанного, чтоб не пересохло, свежего полотенца для них двоих, общего, ею у раковины повешенного, и полотенчика другого, тайного от всех…

Это так неожиданно для неё — здесь, сейчас, и не то что растеряна она, но не сразу ответишь. Она этого ждала и, по инерции, будто ждёт ещё, относя всё хотя и в близкое, может, желанное, но будущее, — а уже надо отвечать… И уж боится, что пауза слишком долгой будет, слишком окажет она мелкие всякие неуверенности её и страхи, нерешённость некую выкажет, неверие в них двоих, которого в ней ведь уже и нет; и поднимает глаза, в его глядя, без прищура обычного, ждущие пристально, говорит:

— Буду, Лёш.

— Спасибо.

— За что? — совсем тихо, смутясь отчего-то, даже заробев от всего, перед ними открывающегося теперь, спрашивает она.

— За тебя.

13

Уехал, а она мыла посуду, гладила потом стареньким — на каменку давно пора — утюжком простыни, быстро провянувшее на ветерке бельё и всё опомниться как-то не могла… Решилось. Когда, как остальное всё будет, многое, непростое и хлопотное — о том ещё и слова не сказано; только спросил, посоветовался ли: своим пока не будем говорить, торопиться? — и она кивнула молча, согласно, никакие слова не шли из неё, как заперло. Кивком же ответила, когда и раз поцеловал, и другой, сказал: дома ужинать будем, заеду за тобой…

Оставляла ненадолго дом, провожаемая Овчаром, и у калитки, помня наказ не выпускать щенка на улицу, присела и потормошила, погладила его: что, и ты мой тоже?! Мой, шелудяка ты этакая, мой, умничка! И приказала тоже: стереги! Господи, да тебя самого-то стеречь ещё надо!..

И будто что-то снялось, что не давало радоваться — вволю не давало, к домишку крёстной чуть не вприпрыжку торопилась, озаботиться забыв, видел ли кто её из двора выходящей или нет.

У крёстной самовар почти всегда наготове, нахвалиться им не может — года полтора назад крестницей подаренный на первые отпускные, ещё и дядя Федя успел из него чайку попить, покойный. Сидят за ним, разговаривают, говор у неё старый тоже, как мало у кого на селе, простой:

— Ты не в отпуск, часом? Зачужалась, что и во сне не увидишь…

Это она, конечно, ворчит просто, преувеличивает для укору, и спорить с её воркотнёй бесполезно.

— В сентябре, может. Или в октябре…

Она говорит ей это и сама надеется, что — в сентябре, перед увольнением. И ещё колеблется, сказать ли ей и как сказать… за тем ведь и шла, признаться, чуть не бежала сюда. За тем, а уж от крёстной ничего наружу не выйдет, проверено, не то что сказать — намёка никому не даст, что знает, находя в этом удовлетворение какое-то своё, не совсем понятное…

— А што цветёшь-то вся? Ещё вчерась как шанежка с поду… аж пыхало. Спросить, думаю, иль нет?

Сысподу, с пылу с жару прямо… И чувствуя, что краснеть начинает, помялась, проговорила на всякий случай, полушутя вроде б:

— А не скажешь нашим?

— Так прямо и пошла, сказала… Дел мне больше нету.

И, раз назвалась-напросилась, рассказать пришлось — накоротко и уж не обо всём, конечно; да и что словами скажешь, какие-то пустые они получаются, несродные, друг к другу не приставишь, не приладишь… Как будто всё то, о чём она говорила теперь, не с ними происходило… конспект чьей-то жизни чужой, куцый.

— Во-он што… — И вся ещё в новости этой, успела порадоваться крёстная, повторила: — Это в шабры, значит, ко мне?!

— Так, выходит, — улыбалась и она, Лёшиными словами сказала: — Уборку свалить бы. А пока не говорить, никому.

— А тот как жеть… городской который?

— Да никак, хрёска. Ну, чужой. Я уж и так, и сяк — чужой…

— И правда што… чужого не замай, свово не отдавай. Не, парень уважительный. Здоровкается первый, и по делу горазд, люди говорят… строгий. А што эт он — лицо побито вроде?..

— Да так, случайно совсем… Так вот и решили.

— Вона как… Не, не скажешь плохого, — рассуждала всё будто удивлённая, всё бровки высоко державшая крёстная, поглядывая весело, кипятку себе из краника подливая. — И жених… дак а што? Первый у нас, жених-то! Эт ты отхватила, девка!..

«Отхватила!..» И не удержало, засмеялась, клонясь над клеёнкой, впору голову на руки, покатать счастливо.

— А што смеёшься?! Тут уж подбивали под него клинья, всяко… А девки анадысь што утворили над ним… ты спроси его, спроси! Всё крыльцо ему лопухами завалили. Лопух, мол…

— Лопух?!

— Ага. И учителки эти наперебой, особо новая эта, целу зиму, считай… ну, ладно.

Учителка? Её дёрнуло было, больно и безрассудно… постой, погоди. Зимой? Мало ль что зимой… А лопухи летом, так? Ну, так…

У крёстной маленькие глазки, бесцветные, а всё видит:

— Болтаю я, грешная. А об чём — сама не знаю: гутарили люди и уж гутарить про то перестали…

Или расспросить? Не помешает знать, не зазорно вроде… не помешает? Нет уж, или верь, либо совсем не верь ему, что-нибудь одно. А учителка эта… не Мельниченко её фамилия? И повторила, чтоб перебить мутное в себе, противное что-то, со дна поднявшееся: не Мельниченко?! Вот так. Вот и забудь, это ж каторга — не верить. Мой он, вот и всё.

— …а людей не слухай, — говорила крёстная. И добавила, как-то самодовольно: — Уж я бы знала, ежели што…

— И не думаю слушать, — сказала она. Мой, больше ничей.

— Дак у вас што ж… всё уже? — И посмотрела долго и строго, со значением, как она это умела. — Всё со всем?

С недоумением она глянула на крёстную — ну да, мол, я ж сказала, — и ту раздосадовало это почему-то:

— Ну ты гли-ко… ну, ништо она не понимает! Ребёнок прямо… Донесла хоть, спрашиваю?

Она не сразу ещё, но поняла наконец, что именно — донесла; и вспыхнула лицом невольно вся, и неудержимым каким-то, нервным смехом залилась, чуть не до слёз, теперь уж головой на стол, еле кивнула ею.

— Опять она смеяться… Што смешного-то?! Слава богу, коли так… — Тяжело с табуретки поднялась, повернулась к образам, крестом большим осенилась, размашистым. — Слава богу! Не опозорила на старости…

Голос у крёстной съехал, пресёкся, и она вскочила, обняла её, плечи её оплывшие, слабые в разношенной старой кофте шерстяной; и стояли так, прижавшись, плакали молча — за всё, обо всём…

Усаживаясь, вздохнула старуха ещё раз, облегчённо слёзку отёрла:

— Сохранила себя, спаси те господь… Эт главное, если хошь.

— Ну, не очень и спрашивают сейчас… — сказала она, лицо ладонями остужая, не поднимая глаз.

— Ага, как же!.. Не-е, золотко, они не сразу, они опосля это спросют, в случае чего… щас, пока сладкая, не спросют. Да и то — на какого попадёшь…

Хоть бы уехала она, что ли, — эта, из школы, думает рассеянно, опустошённо она, как и всегда после слёз; ну, что вот хорошего ей в чужом месте, средь людей, чужих тоже? Тут и свои-то не знают, как дальше быть, всё наперекосяк пошло, неладно… нет, дома надо жить сейчас. Кого только и как не тасует она теперь, чужбинка, сколько её везде, неприкаянности всякой, как почужала сама жизнь… Ехала бы ты домой, учителка. Но по себе знает, как непросто найти его, дом свой.


Алексей всё-таки выкроил время и повёз её в воскресенье сам. Говорили всё больше о сентябре: «Да, бери отпуск, как раз с уборкой закруглимся…» — «Бери… Если дадут». — «Ну, сразу увольняйся тогда, невелика разница… Так мы что, Люб, — и руку ей на колени положил, качнул их ласково — так, что желание ворохнулось в ней, — свадьбу делать будем или дом? А с родными посиделками обойдёмся, гостеваньем…» «Дом, — не задумываясь, твёрдо сказала она. — Разом не потянем, Лёш… да и зачем?» «Ну что ты за разумница у меня!..» — и поерошил ей волосы, по щеке погладил, шее, и она, как ветру, подставляла лицо, купала в ладони его…