Рылеев выехал из Подгорного, когда только начало светать, чтобы до наступления жары добраться до Белогорья. Он ехал по дороге, пролегшей от горизонта до горизонта через зеленые, начинающие кое-где желтеть поля. Лишь изредка попадались среди полей небольшие рощицы.
Ах, как не хотелось ему уезжать, оставлять привычные занятия, но раза два в месяц все же надо было показываться в штабе. По мере того как он удалялся от дома, плохое настроение улетучивалось. И не только потому, что стояла прекрасная погода, а широкие поля с островами деревьев были красивы.
Эти короткие наезды в Белогорье были для Рылеева не только необходимой данью службе, они были нужны ему самому для того, чтобы выговориться, высказать все, что накопилось за недели чтения и размышлений. Наконец, для того, чтобы прочесть кому-нибудь вновь написанные стихи. Ведь никакой поэт не может прожить без слушателей.
Приехав в Белогорье, Рылеев первым делом направился в штаб, где обычно в утренние часы собирались офицеры батареи. Там он и застал всех, кроме Сухозанета и Миллера. Ожидали ротного командира.
Разговор шел о ротных делах.
— Прислали людей из роты Дублянского в рванье, босых, жалованья не уплачено за две трети, амуничных не платили несколько лет, — жаловался младший барон Унгерн, Федор Романович. — Нигде ни на алтын порядку.
Свернув на непорядки, разговор оживился и стал всеобщим. После нескольких историй, рассказанных офицерами, Рылеев сказал:
— В будущем Россию ожидает истинное величие и счастие ее граждан, но для этого необходимо изменить существующие законы, уничтожить лихоимство, а главное — удалить от государственных дел Аракчеева и ему подобных и вместо них поставить разумных людей и настоящих патриотов. Отечество ожидает от нас общих усилий для блага страны. Души с благороднейшими чувствами постоянно должны стремиться к лучшему, а не пресмыкаться во тьме. Вы видите, сколько у нас зла на каждом шагу. Так будем же стараться уничтожать его!
— Ты, Рылеев, мечтатель, — вздохнул на его горячий призыв Федор Унгерн, — мы имеем в обществе очень мало значения, чтобы иметь на что-то влияние.
— Самые великие люди сначала не были великими, — возразил Рылеев. — Надо иметь великую цель и, стремясь к ней, возвышаться.
— Ни к чему доброму такие твои стремления не приведут, — усмехнулся Косовский. — Вон Пугачев как высоко заносился в своих целях, а кончил тем, что его четвертовали как злодея.
— Совсем не то! — с досадой ответил Рылеев. — Вы меня не понимаете, потому что или не хотите, или не можете понять.
— Напрасно ты, Кондратий, обижаешься, — примирительно проговорил Федор Унгерн. — Ты сидишь у себя в слободе и читаешь с утра до ночи, а мы каждый день на плацу, нам читать времени нет. Зато на смотру ты как следует перед батареей не пройдешь, а мы отмаршируем — любо-дорого посмотреть.
— В постижении шагистики не вижу никакого смысла. В бою вытянутый носок ни к чему.
— В бою он, конечно, ни к чему…
— Вот видите, — повернулся Рылеев ко всем, — ни к чему, а вы маршируете до седьмого пота.
— И то правда, Петр Онуфриевич мог бы поменьше гонять, в других ротах учения бывают реже.
— Это унизительно — слепо подчиняться прихоти равного вам человека и быть куклой в его руках! — подхватил Рылеев. — А вы как раз представляете из себя кукол, и доказательство тому — усердие, с которым вы выходите во фрунт, особенно пеший.
Молчавший до того старший Унгерн усмехнулся:
— Кондратий Федорович, мы от тебя часто слышим о всеобщем равенстве. Но ведь надо когда-то переходить от слов к делу, покажи нам пример: начни сам чистить платье и сапоги своему Федору да беги к колодцу за водой.
Рылеев на мгновенье растерянно замолчал, потом махнул рукой:
— Это вздор! Такие пустяки со временем разрешатся сами собой.
Все засмеялись.
— Господа, чему веселитесь? — спросил, подходя, Миллер.
— Рылеев полагает, что в будущем сапоги сами себе чистить будут.
— Вполне вероятно такое при общем прогрессе науки, — серьезно сказал Миллер. — Ротный посылает меня в Острогожск, давайте поручения. Думайте, пока я схожу на почту закажу лошадей.
Все пошли вместе с ним. Пока Миллер договаривался со смотрителем, Косовский увидел стоящее в углу старинное длинноствольное ружье и спросил:
— Заряжено?
— Кажется, нет, — ответил смотритель.
— Это мы сейчас проверим, — проговорил Косовский, беря ружье. — Приложи, Кондратий Федорович, руку к затравке, а я дуну в дуло.
— Воздух проходит, заряда нет, — сказал Рылеев.
— Посторонись, Кондратий Федорович. — И Косовский взвел курок.
— Я уже дважды стоял против пистолетных пуль, а против пустого старого ружья и не подумаю сторониться.
Косовский нажал на курок, прогремел выстрел, в стену над плечом Рылеева врезался заряд волчьей дроби.
Рылеев побледнел, потом, напряженно улыбнувшись, сказал:
— Вот ответ на наши разговоры: судьба охраняет меня, потому что ведет к славной цели.
Рылеев сидел за столом в своей хате и писал, когда Федор, приоткрыв дверь и просунув голову, обеспокоенно зашептал:
— Его высокоблагородие подполковник к нам идет.
За дверью послышались шаги, в дверь постучали.
— Прошу, — ответил Рылеев, поднимаясь и идя навстречу Сухозанету. Ротный командир был в мундире и при сабле.
— Не видя вас на учении, решил зайти узнать, здоровы ли вы.
— Спасибо, здоров. — Рылеев оглянулся вокруг, собрал со стула книги, переложил их на стол. — Садитесь.
— Чем занимаетесь? — спросил Сухозанет, осторожно присаживаясь.
— Записываю кое-какие свои соображения о границах свободы воли человека.
— Интересная материя.
— Да, она принадлежит, по-моему, к главнейшим вопросам судьбы рода человеческого. Человек одарен свободой воли, он может поступать, как ему заблагорассудится, но все его поступки, если они не согласуются с духом времени, не будут иметь никакого влияния на судьбу человечества. Особенно это ясно, когда нам известны намерения свершения поступка и его последствия. Брут, желая спасти мир от деспотизма, убил Цезаря. Деяние хорошее, но оно не имело влияния на дальнейшую судьбу Рима, потому что не соответствовало духу времени.
— Я бы не назвал хорошим деянием убийство законного государя, — возразил Сухозанет.
— Но для этого имелись веские причины.
— Я не знаток древней истории и живу сегодняшними заботами. Мне их вполне хватает. Я пришел поговорить с вами не о Бруте и Цезаре, а о вас самих.
— Слушаю, Петр Онуфриевич.
— Вы — молодой офицер, имеете счастие служить в конной артиллерии. Чего бы, кажется, лучшего желать в ваши лета: красуйся на хорошем коне, в нарядном мундире, батарея с тремя отличиями за сражения. А вы лишь изредка выезжаете на конноартиллерийские учения, в пеший же фрунт никогда не выходите, уклоняетесь от своих обязанностей.
— Я занят важными и полезными делами.
— Как можно быть полезным, когда вы сидите постоянно один в этой хате, избегая товарищей, которые служат со всем усердием, даже и те, которые вступили в батарею позже вас. А вы вроде бы состоите на пенсии.
Рылеев усмехнулся.
— Может быть, я один тружусь за всех.
— Но для службы ваши труды бесполезны.
— Для службы — да, но для отечества они имеют цену. Мое имя займет в истории несколько страниц благодаря им. Кто переживет меня, в том убедится.
— Я не любитель отгадывать загадки, а как старший товарищ советую больше думать о службе. Скоро подавать рапорты к повышению чинов.
Сухозанет встал. Рылеев проводил его до крыльца. Ротный, уходя, еще раз повторил:
— Очень советую.
Петр Онуфриевич Сухозанет получил письмо от брата из Петербурга, где в это время находилась артиллерия гвардейского корпуса.
Письмо это было написано в несвойственном брату тревожном и растерянном тоне.
Старший Сухозанет сетовал на то, что военная служба нынче теряет свою прежнюю ясность и определенность, что раньше он твердо и определенно знал, чем живут его офицеры, к чему каждый стремится, понятны бывали и их поступки — кутежи, карточная игра, на которые командиры смотрели сквозь пальцы — люди молодые, надо им перебеситься; а теперь офицер утратил ясность характера и жизни: молодые люди пренебрегают службой, к фрунтовым учениям относятся с насмешкой.
В гвардейском Семеновском полку офицеры устроили артель, совместно обедают, а после обеда играют в шахматы, читают громко иностранные газеты, рассуждают о политике, причем дерзко осуждают действия правительства, ругают введенные с одобрения государя военные поселения и их основателя графа Аракчеева, толкуют о правах и свободах, покушаются на государственное устройство. Один штабс-капитан Семеновского полка — боевой офицер, удостоенный награды орденом Святого Георгия за Бородино, участник многих сражений кампании на территории России и за границей, молодой человек, перед которым открывался прямой путь к блестящей карьере, — и вдруг свихнулся: объявил, что желает своих крепостных отпустить на волю. Правда, родственники воспрепятствовали этому нелепому желанию, но тогда он взял и вышел в отставку.
И не он один таков, во всех почти полках объявились подобные сумасшедшие.
Увы, Петр Онуфриевич хорошо понимал брата: в его собственной батарее завелось такое же, и он знал, откуда оно шло и кто главный его источник. Виною всему — Рылеев. Уж слишком любит поговорить этот прапорщик, и разговор у него не про службу и обыкновенные житейские дела, а про черт знает что, про какую-то книжную чепуху. А живет как! Не офицерская квартира, а чулан какой-то: окна, лавки, стол завалены бумагой, книгами, каким-то хламом — на всем пыль, пол не метен, и сам сидит среди этой грязи в своей пиитической хламиде! Нормальный человек приказал бы слуге первым делом убрать дом, почистить вещи, а Рылеев вместо этого в своей берлоге, в которую и войти-то мерзко, сочиняет стихи и даже не стыдится приглашать к себе в гости:
Друзья! Прошу, спешите,